Жизнь римлянина перед тем, как он достигал человеческой и гражданской зрелости, делилась на несколько семилетних циклов. На протяжении первого он считался “infans”, т.е. «лишенным дара слова» и постоянно находился дома под присмотром матери, с 7 до 14 лет назывался “puer” – «мальчик», приобретал трудовые навыки, закалялся физически, обучался в школе или дома; на 15-м году он снимал медальон-ладанку, знак детства, надевал тогу взрослого человека и начинал именоваться непереводимым словом “iuvenis”, смысл которого состоял в том, что человек уже принимает участие в гражданской жизни, но еще в качестве ученика, наблюдателя, спутника и помощника кого-либо из государственных деятелей, стоит на пороге самостоятельного участия в жизни общины, но порога этого еще не переступил; по завершении третьего цикла чаще всего женились и (или) уходили в армию. Наконец, с 21 года до 28 лет мужчина рассматривался как “adulescens” – «набирающий полную силу»; он уже мог занимать младшие магистратуры, хотя и не обладал еще подлинным общественным весом и влиянием. В биографии Ливия эти периоды удивительно точно совпадают с определенными фазами исторического кризиса Римской республики, а переход от одного семилетнего цикла к другому – с решающими переломами в этом процессе. Жизнь историка Рима складывалась на фоне римской истории и в ее ритме.
   По завершении консульства Цезарь получил в управление земли от реки По до Роны и использовал эту территорию как плацдарм для длившихся семь лет ежегодных походов против кельтских племен, населявших области к северу от вверенных ему провинций. Отношения командующего с армией в Древнем Риме строились на совершенно иной основе, чем в позднейшие эпохи, а тем более в наши дни. Командующий распоряжался добычей, и если он обеспечивал солдатам возможность обогатиться, а они ему – возможность победоносно завершить кампанию и справить триумф, то между ними устанавливались отношения, которые не прекращались и после завершения кампании и демобилизации, – командующий стремился обеспечить легионеров землей, они голосовали за него при выборах магистратов. Цезарь, талантливый, стремительный, неутомимый, поразительно умевший придавать своему аристократизму староримские простонародные черты, полно и точно реализовал те возможности, которые ему предоставляли традиции римского воинства. После семи лет походов он оказался полновластным хозяином бесконечно преданной ему огромной армии, и когда сенат отказался выполнить продиктованные им требования, Цезарь перешел пограничную речку Рубикон и ввел свои войска в Италию. Они миновали тихий патриархальный Патавий, и когда Ливий из «лишенного дара слова» дитяти становился «мальчиком», в Риме вспыхнула гражданская война. Она завершилась через два года победой Цезаря над вожаками сената под командованием его бывшего союзника Гнея Помпея и установлением цезарианской диктатуры, которая во многих отношениях знаменовала разрыв с традициями римской республиканской государственности. Республика умирала с трудом и сопротивлялась долго. Ее сторонники составили заговор против диктатора, и вскоре после того как в Патавии в родительском доме Ливий «ладанку снял золотую с ребяческой шеи и пред богами своей матери тогу надел» ( Проперций, IV, 1, 131—132), в город пришла весть о том, что Цезарь убит заговорщиками. Шел март 44 г. В Риме начинался новый тур гражданских войн.
   Они длились много лет, вожди борющихся партий сменяли друг друга, каждый из них знал успехи и поражения, но сквозь многообразие событий неуклонно и год от года яснее прорисовывалась все та же магистральная тенденция – внутреннее исчерпание республики как государственно-административной системы и связанного с ней уклада политической жизни. Консулом во время убийства Цезаря был Марк Антоний, объявивший себя продолжателем его дела. Но если Цезарь в общем избегал окончательно порывать с республиканскими порядками и как-то ладил с сенатом, то Антоний сразу же вступил с ним в открытое столкновение. В битве с войском Антония у североиталийского города Мутины в 43 г. сенатская армия под командованием внучатого племянника Цезаря и его официального наследника Октавиана добилась если не победы, то успеха, но заплатила за это страшную – в глазах римлян – цену: в бою погибли оба консула – оба верховных магистрата, не только обеспечивавших руководство государством, но и воплощавших его связь с богами, сакральную санкцию величия Рима, – погибли, убитые собственными согражданами! Крушение единства и сплоченности римской гражданской общины – основы ее бытия и залога всех ее успехов на протяжении долгих веков – воплощалось в формы символические и непреложные.
   На протяжении всех 30-х годов еще шли гражданские войны, но когда Октавиан в 31 г. сумел победить Антония в морском сражении у мыса Акций на северо-западе Греции, и остался, таким образом, единственным хозяином армии, а следовательно, Италии и всех владений Рима, он наконец, как писал древний историк, «под именем принцепса принял под свою руку истомленное гражданскими раздорами государство» ( Тацит. Анналы» I, 1, 1). Принцепсом, т.е. «первоприсутствующим», он назывался потому, что руководил заседаниями и всей деятельностью сената, почему и установившиеся отныне порядки получили название «принципат».
   Ни у современников и участников событий, ни у римских историков, которые по свежим следам и прямым свидетельствам эти события оценивали, не было иллюзий относительно смысла происшедшего; они ясно понимали, что речь шла об упразднении республики как политической системы и об утверждении монархического по своим тенденциям принципата. Уже Цезарь говорил, что «республика – ничто, пустое имя без тела и облика» ( Светоний. Жизнеописание двенадцати цезарей. Божественный Юлий, 77), и издевательски спрашивал магистратов, «не вернуть ли им Республику» (там же, 78, 2), а не такой уж отдаленный преемник Августа, император Гальба, выражал желание заново создать Республику, если бы характер сложившегося после Августа римского государства это позволил ( Тацит. История, I, 16, 1). В качестве подлинной альтернативы Республике вся яснее вырисовывалась самая настоящая монархия. Цезарь, «консулов изгнавши, стал царем в конце концов», – написал кто-то на постаменте статуи диктатора ( Светоний, 80, 3), а историк III в. н.э. Дион Кассий, подводя итоги всей эпохи принципата и оценивая ее историческое значение, не сомневался в том, что принципат с самого начала был монархией: «Вся власть народа и сената перешла к Августу, а потом образовалось в полном смысле слова единовластие» (Римская история, 53, 15) 30.
   Подчиняясь все тому же ритму римской биографии, примерно через семь лет после того, как он надел мужскую тогу, Тит Ливий круто изменил ход своей жизни и около 38 г., оставив родной Патавий, перебрался в Рим. Превращение республиканского политического устройства в «пустое имя без тела и облика», а принципата – во «в полном смысле слова единовластие» протекало на его глазах. Август расположил в Риме так называемые преторианские когорты. При Республике появление вооруженной армии в священных пределах Города рассматривалось как святотатство и было категорически запрещено – теперь солдаты-преторианцы жили в домах граждан, несли вооруженный караул во дворце и бдительно следили за «врагами государства», реальными или мнимыми. Республика была политической формой гражданской общины города Рима и, соответственно, у нее не было никакого аппарата для укрепления покоренных Римом бескрайних земель. Август создал этот аппарат в основном из собственных отпущенников, называвшихся в этом положении «прокураторами», т.е. стал управлять империей как своим домашним хозяйством.
   Еще Цезарь в 49 г. на основании специально проведенного им закона причислил к сословию патрициев некоторые сенатские семьи – шаг этот не имел прецедентов во времена Республики: «Цезарь как бы восстановил для себя право, принадлежавшее по традиции римским царям» 31, позже им снова воспользовался правнук Августа принцепс Клавдий 32. Клавдий мог рассматриваться как правнук Августа, потому что тот усыновил обоих пасынков – детей своей жены Ливии от первого брака, Тиберия и Друза (последний и был родным дедом Клавдия). Усыновление в Риме не было частным гражданским актом; с его помощью смог утвердиться немыслимый в республиканскую эпоху чисто монархический принцип передачи власти по наследству. На протяжении столетия, скажет впоследствии Тацит, «мы были как бы наследственным достоянием одной семьи» (История, I, 16). Цезарь, а вслед за ним Август ввели в состав своего имени слово «император», сделали его как бы неотъемлемой своей характеристикой и придали ему смысл постоянной и в то же время чрезвычайной военной власти, подобной, по разъяснению Диона Кассия, власти царя или диктатора (53, 17).
   Такова была история, протекавшая на глазах Ливия и глубоко вошедшая в его общественно-политический опыт. Как же могло сочетаться подобное развитие римского государства с той задачей, которую Ливий перед собой поставил, – создать сложившийся в ходе многовекового развития единый образ «главенствующего на земле народа» и его res publica, – если и эта история, и этот опыт говорили лишь об одном – об исчерпании общественно-политического потенциала Республики в реальной жизни Рима, об очевидном кризисе и распаде ее организационно-административных структур, о непреложном утверждении ранее ей неведомых форм власти?
   История, пережитая Ливием и всем Римом в его эпоху, могла выдвинуть такую задачу и могла обусловить ее решение потому, что события, описанные выше, составляли лишь одну ее сторону, рядом с которой существовала другая, от первой неотделимая, не менее важная и – что особенно надо подчеркнуть – не менее реальная. Революционные сломы в событийной истории осуществлялись на протяжении всей эпохи на фоне стойкой – идеологической и лишь потому организационной – преемственности по отношению к республиканским институтам и упорного консерватизма в общественном сознании, в сфере повседневных отношений подавляющей массы граждан. Преемственность эта была столь стойкой, консерватизм сознания столь упорен, что ни одно самое крутое новшество, ни одна реформа не могли с ними не считаться и ими не окрашиваться. Реформы и новшества, осуществлявшиеся или намечавшиеся вопреки им, в конечном счете неизменно проваливались. В общественно-исторический опыт Тита Ливия не менее весомо и убедительно, чем крушение Республики, входило и это неизбывное ее сохранение в сознании, в укладе жизни, в обычаях и навыках мышления широких масс Рима.
   Античный мир принадлежал к вполне определенной, ранней и довольно примитивной стадии общественного развития. Прибавочного продукта, создаваемого трудом земледельцев, ремесленников, рабов, хватало на содержание весьма ограниченного правящего слоя, простейших государственных институтов, очень небольшой по нынешним масштабам армии. Излишки лишь в самой незначительной мере возвращались в производство, исключали его саморазвитие за счет растущего использования техники и науки, не порождали подлинного исторического динамизма. Эти излишки можно было только потребить – проесть, пропить, «пропраздновать» или «простроить». Ограниченность производства была задана объективно, самой исторической стадией, в которую входили античные общества, и потому примитивный их уклад воспринимался как соответствующий единственно естественному устройству мира, священным нормам бытия. И потому же разрушавшее их развитие общественных сил, несшее с собой деньги и усложнение жизни, выход за пределы и нормы примитивной общины воспринимались как падение нравов, поругание священных начал, как крушение и зло. Гражданская община Рима, как и все другие античные городские республики, была полностью включена в эту систему, и несла в себе ее противоречия. В той мере, в какой она жила, трудилась, вела успешные войны, т.е. развивалась, она не могла не разрушать узкие архаические рамки общинной организации, не выходить за собственные пределы, не перестраивать управление покоренными территориями, дабы обеспечивать рост также и их производительных сил. Но столь же императивно, как развитие, как выход за свои пределы и разрушение старинных норм общественной жизни, были заданы Риму консервативная идеализация этих норм, потребность сохранить традиционные порядки гражданской общины, уклад и атмосферу, им соответствующие, ибо за ними стояли сама историческая основа античного мира, тип его хозяйственного бытия, нравственный строй существования. «Когда уничтожается, разрушается, перестает существовать гражданская община, – писал Цицерон, – то это... как бы напоминает нам уничтожение и гибель мироздания» (О государстве, III, 34). Ливий был свидетелем не только практического изживания Республики, но и на этом фоне – ее особого, своеобразного духовного выживания. Люди, готовившие монархический переворот, деятели нового режима и сами принцепсы постоянно оглядываются на тот уклад жизни и систему норм, которые они же подрывают, стараются, чтобы их деяния рассматривались не столько в новой, практически создаваемой ими, реальной шкале оценок, сколько в старой – духовной, следовательно, иллюзорной, к тому же уничтожаемой, и которая, казалось бы, должна была утратить всякий смысл.
   Первым очерком принципата был режим Суллы в 82—78 гг. Стремясь создать аристократическую диктатуру, он покусился на одно из древнейших установлений, лежавших в основе республиканского строя, – на народный трибунат; через несколько лет после смерти Суллы институт этот был восстановлен. Закон о восстановлении народного трибуната провел в 70 г. Гней Помпей. Он был следующим после Суллы наиболее вероятным кандидатом в единоличные правители государства – талантливый полководец, кумир толпы, проведший 20 лет в воинских лагерях и походах и располагавший в результате армией столь же сильной и преданной, как та, что несколькими годами позже привела к власти Цезаря. Но в Испании, при разгроме армии отложившегося от Рима наместника Сертория, он вел себя в строгом соответствии со старинной virtus ( Плутарх. Серторий, XXVII; Помпей, XX; Аппиан. Гражданские войны, I, 115, 534—538), аффектированно законопослушно выполнял обязанности гражданина ( Плутарх. Помпей, XXII, 4) и в декабре 62 г., высадившись в Брундизии с огромной армией, распустил солдат по домам, в решающий момент сохранив верность Республике и сознательно свернув с пути, который вел его прямо к личной власти.
   Двуединый уклад жизни, несший в себе одновременно и разрушение республики-общины, и сохранение ее, получал завершение и высшую санкцию в новом строе, который Август создавал на глазах Ливия и в известном смысле при его участии. О том, что этот строй возник на развалинах Республики и был немыслим в ее рамках, мы уже знаем, – надо понять, что он был немыслим и вне этих рамок. Принципат основывался в равной мере на военной силе и на инерции республиканского мироотношения, на реальности политической и реальности социально-психологической. Власть Августа носила личный характер, но была правильной, законосообразной, потому что принадлежала ему как республиканскому магистрату: он располагал военной силой как проконсул, преторианской гвардией, потому что то была охрана (лишь существенно увеличившаяся в числе), испокон веку полагавшаяся полководцу, руководил деятельностью государства, в том числе и сакральной, как консул, т.е. носитель самой традиционной магистратуры республики, сенатом – как первоприсутствующий, т.е. первый в списке сенаторов, мог влиять на решения сената как «Отец отечества». Последние две «должности» особенно существенны. Первоприсутствие в сенате не было магистратурой, то была дань уважения и признание авторитета, присущего человеку в силу покровительства богов и заслуг перед общиной, – представление, которое проистекало из самых архаических глубин народного сознания. К тем же глубинам восходила и неограниченная власть отца семейства над его членами: присвоенное Августу звание «Отец отечества» означало, что он, подобно отцу семейства, может распоряжаться жизнью, смертью и имуществом каждого гражданина, но не только как верховный правитель, а и потому, что такого рода власть, искони лежавшая в основе семейного уклада римлян и правовых норм, его оформлявших, в народе никогда не вызывала сомнений.
   Трибунская власть Августа предполагала, кроме права накладывать вето на сенатские решения, право защиты гражданина от приговора, вынесенного магистратом, а также сакральную неприкосновенность личности трибуна. В условиях нового строя ни одно из этих прав не имело реального значения, ибо принцепс пользовался каждым из них де-факто или на основе других магистратских полномочий. Тем не менее Август, неоднократно отказывавшийся от консульства, с чисто, казалось бы, декоративной трибунской властью не расставался никогда. Объяснение может быть только одно: введенный на заре Республики народный трибунат символизировал сопряжение в рамках государства и в служении ему всех сословий, в него входящих; он не только делал народ в идеале равноправным со старой знатью, но и объявлял их союз священным. Без него государство утрачивало симметрию, а народ – правозащиту. В эмпирической реальности симметрия эта давным-давно не существовала, ибо большинство народа было оттеснено от управления государством, правозащита же осуществлялась другими путями. Но историческая, общественная реальность, по-видимому, не исчерпывалась своей эмпирией. Потребность народа ощущать себя защищенным от произвола богачей и знати, почти не находя себе удовлетворения в практической жизни, оставалась тем не менее столь мощным регулятором общественного поведения, а отношение к трибунату – тем оселком, на котором проверялась верность правительства традиционным интересам народа, что Август, при всех своих магистратурах и всех своих легионах, не мог себе позволить хотя бы на год остаться без этой опоры. Описанная ситуация была обусловлена не субъективными особенностями вовлеченных в нее лиц, а объективными противоречиями той стадии исторического развития, к которой принадлежал Рим и весь античный мир – его консервативный общинно-республиканский идеал был задан столь же объективно и характеризовал этот мир и Рим столь же правдиво, как и практика общественного развития, этот идеал разрушавшая. Значит, Ливий представил историю римского народа в виде обобщенно-идеализированного образа не просто потому, что такой ему захотелось ее увидеть, и не только в силу особенностей своего литературного таланта. Такой она была ему задана историческим опытом эпохи, и такое ее понимание и изображение, следовательно, становилось плодотворной формой познания всего случившегося и всей эволюции, нашедшей здесь свое разрешение и завершение. Эпоха задавала и те исходные положения, на которых создаваемый образ должен был строиться: героичность и непреходящая ценность Рима, владыки вселенной, вышедшего обновленным из векового ужаса гражданских войн; связь этого торжества Рима с его переустройством и преодолением кризиса сенатского правления: Республика, такая, какой она была в жизни последних поколений, выступала как завершенный период римской истории; смысл и оправдание нового строя – в восстановлении древнего римского государства в очищенном виде, Республика и общинный уклад – не только завершенный период истории, но и ее актуальное содержание, не столько непосредственно практическое, сколько социально-психологическое, духовное, взыскуемое, корректирующее жизненную эмпирию, исчезающее из окружающей действительности, но и постоянно как бы присутствующее в ней.

3

   Художественно-образное восприятие истории Рима не только было обусловлено содержанием эпохи – оно было порождено также особенностями биографии историка.
   По контрасту с бурями времени жизнь Ливия поражает своим внешним спокойствием. К концу 30-х годов мы застаем Ливия в Риме вполне устроенным семейным человеком 33, которому полученное в Патавии (сначала дома, потом в риторической школе) 34прекрасное образование и, по-видимому, уцелевшее во всех конфискациях и проскрипциях состояние давали возможность полностью погрузиться в ученые занятия. От них он уже не отвлекался до конца своих дней. Писал философские диалоги и сочинения по риторике 35, а примерно с 27 г. отдался работе над исторической эпопеей. Литературный труд поглощал Ливия целиком – ни о каких его общественных выступлениях, ни о каком участии в политической деятельности или о почетных магистратурах, которые бы он занимал, ничего не слышно. В 14 г. н.э. он вернулся в родной Патавий – поступок тоже мало оригинальный: проведя активную жизнь в столице, под старость возвращались на родину многие выходцы из муниципиев и колоний. Тут он продолжал работать до последнего вздоха, написал еще, полностью или не полностью, 22 книги и скончался в четвертый год правления императора Тиберия в возрасте 76 лет.
   Эпопея, им созданная, авторского названия, кажется, не имела, или во всяком случае оно не сохранилось. То был труд в 142 книгах, освещавших события в Риме и на фронтах бесчисленных войн, которые он вел, начиная от времен легендарных, предшествовавших возникновению Города (согласно традиции – в 753 г.), и до смерти пасынка Августа, упоминавшегося уже выше Друза, в 9 г. н.э. Труд делился на тематические разделы по десять или иногда по пять книг в каждом. Такие группы книг (их принято называть соответственно декадами или пентадами) публиковались автором по мере их написания. До наших дней сохранились три полные декады – первая, третья и четвертая – и одна неполная – книги 40—45. В своей совокупности они охватывают события «от основания Города» до 293 г. и с 218 по 167. Мы, однако, имеем некоторую возможность судить и о несохранившихся книгах, так как почти к каждой из них (за исключением книг 136 и 137) была сделана еще в древности так называемая периоха – аннотация, кратко передававшая не только основные факты, но и авторскую их оценку. От некоторых книг сохранились также более или менее протяженные фрагменты (в настоящее издание не вошедшие). Сочинение Ливия переписывалось (обычно по декадам) в древности вплоть до V в. К копиям именно этого столетия восходят и основные рукописи; они датируются XI в. Первоиздание появилось в Риме около 1469 г. без книг 33 и 41—45.
   Жизнь Ливия производит впечатление сосредоточенной, кабинетной, мало связанной с пульсом времени. «У историка Рима нет истории», – констатировал в XIX в. автор одной из первых научных монографий о нашем авторе 36. Были, однако, у этой жизни особенности, заставляющие доверять подобному впечатлению не до конца.
   Первая из них связана с родиной Ливия – Патавием и с областью (римляне называли ее Циркумпаданой), центром которой этот город был. У римлянина, говорил Цицерон, две родины (О законах, II, 5). Одна – великая и славная Республика Рима, гражданином которой он является и которой обязан беззаветно служить на поприще гражданском и военном. Другая – местная община, поселение или город, где он появился на свет, в чью почву уходят корни и традиции его рода, где веками сплачивались воедино местные семьи, на поддержку которых человек опирается всю жизнь – и в юности, и в старости, и живя в Риме, и воюя на далеких границах. Связь с родной общиной носила не только практический характер, но и духовный, нравственный. В связях патавийцев со своей родиной этот последний элемент играл особенно значительную роль. Происхождение из Патавия ассоциировалось с нравственной чистотой (