От старания разгадать непостижимое голова у него пошла кругом. Он оставил свои тщетные попытки, как до него делали многие другие философы, перевернулся на бок и заснул.
   Ралей не слышал, как индейцы Топиавари тихо перебирались от хижины к хижине, поднимая спавших, не слышал и их крадущихся шагов, когда они, нагруженные едой и скарбом, пробирались мимо него на тропу, ведущую через скалы и заросли кустов в деревню короля. Когда проснулся первый из англичан, весь поселок был пуст. Топиавари ненавидел испанцев и готов был полюбить Ралея, но любовь его не была настолько сильной, чтобы победить страх, и ни один из его индейцев не проявил желания сесть в одну из лодок англичан для похода с ними вверх по реке и тем самым навлечь на свое племя гнев испанцев.
   — Простите, сэр Уолтер, — сказал Кеймис, — но так думают все, и я согласен с ними.
   Ралей, трясущимися руками удерживая подбородок и стараясь не стучать зубами, с трудом проговорил:
   — Прошу, еще один только день, Кеймис. Город не дальше, чем на расстоянии одного дня пути. В конце концов, это всего лишь дождь, ну и гром иногда. Это не может повредить им.
   — Ну хорошо, доберемся мы туда, и что потом? Половина наших людей больна, и все мы умираем от голода. И подумайте о себе наконец: при такой лихорадке вам надо лежать в постели.
   — Мне необходимо там побывать. Кроме нескольких мешков с золотом я должен привезти в Англию еще кое-что. Ну пожалуйста, еще один день, Кеймис. Я бы сам поговорил с матросами, но мне ненавистна сама мысль, что они увидят меня в таком состоянии.
   Кеймис посмотрел на вздувшиеся воды реки, мчавшиеся мимо их лодок, которые не могли продвинуться вперед против течения ни на дюйм. «Он совсем сошел с ума, — подумал Кеймис, — но надо как-то успокоить этого сумасшедшего».
   — Ладно, сделаю все возможное, — сказал он.
   Ралей сжал обеими руками голову и продолжал неотрывно смотреть вверх по течению реки.
   Прошли сутки.
   Кеймис заявил:
   — Простите, но с нас хватит. Последний шторм окончательно доконал нас. На каждого человека осталось по полпорции хлеба, и если вы не отдадите приказ поворачивать назад, я сделаю это за вас. С нашей стороны было безумием разрешить вам так далеко завлечь нас.
   Ралей встал. Дрожащим голосом, перекрывая рев реки и шум дождя, он прокричал:
   — Вам кажется, что вы пропадете здесь и умрете с голоду? Я докажу вам, что вы не правы. Я пешком доберусь до Маноа и принесу вам еду. Кто со мной?
   Ни один голос не раздался в ответ, только по-прежнему ревела река и шумел дождь. И вдруг юный Гилберт, пока еще не растерявший ни чувства жалости, ни фанатизма, встал:
   — Я пойду.
   И вслед за ним бас старого Уиддона:
   — Раз уж ты такой дурень, я с тобой.
   Прошло еще шесть часов.
   — Вон там, впереди. Неужели не видите? Хрустальные и гиацинтовые ворота, и двадцать четыре башни из слоновой кости, и серебряные колокола на них. Они звонят, приветствуя нас. Маноа, Маноа!
   — Бери его за ноги, Гилберт. И Бог нам в помощь! Мы с тобой вымотались окончательно.
   Они вытащили Ралея из грязи, уже засасывавшей с бульканьем его тело, и, по колено в этой хляби, а иногда и проваливаясь в нее по грудь, побрели к берегу и притащили командира к лодкам, которые уже выстроились, чтобы плыть вниз по реке.
   Через три дня бушующие коричневые воды реки вернули их к месту расположения индейской деревни.
   — Гребите к берегу, — велел Ралей, — цепляйтесь за него с помощью весел, веток и всего, что под руку попадет. Тут мы по крайней мере достанем еду.
   Весь дрожа с головы до пят от лихорадки, он кое-как выбрался с баржи и вскарабкался на берег.
   На маленькой поляне стояла знакомая деревня, абсолютно пустая. «Индейцы, вероятно, бежали от реки подальше на время дождей», — подумал он и содрогнулся от ужаса. Если так, он стал невольным убийцей восьмидесяти человек, доверивших ему все, вплоть до своей жизни. До Тринидада, несмотря на бешеную скорость речного потока, они доберутся не раньше, чем умрут с голода. И все-таки стремительный поток стал их спасителем. Он пронес их со скоростью больше ста миль в день вниз по реке, с ужасающей силой швыряя суденышки от берега к берегу, грозя каждую минуту поглотить их.
   Ралей пригнулся у входа в крайнюю из хижин и приподнял край соломенной циновки, спасавшей ее от непрекращающегося ливня. Он ничего не смог разглядеть: воздух внутри хижины был такой спертый и продымленный, что Ралей почти ослеп от слез и уже подался было назад в отчаянии от вновь постигшего его разочарования, когда раздался голос женщины. При этом звуке Ралей чуть не зарыдал от радости. «Топиавари», — сказал он. Это было единственное слово на их языке, которое он знал, и оно должно было помочь ему объяснить ей, пусть даже на английском языке, что он не совсем, чужой им. Но и на этот раз фортуна была на его стороне. Не сказав ни слова, женщина отвязала циновку от притолоки и, укрыв ею голову, словно большой, квадратный гриб, вышла наружу и знаком предложила Ралею следовать за ней. Они прошлепали по грязи до какой-то хижины, женщина остановилась и указала англичанину на дверь. Ралей приподнял циновку и лицом к лицу столкнулся с королем.
   — Мой друг, — воскликнул старик, — как ты поживал?
   — Дьявольски плохо, — сказал Ралей, — и если вы, Топиавари, не накормите нас, мы все умрем с голоду.
   — Это счастье, что я оказался здесь. Я пришел сюда двенадцать дней назад, чтобы уладить тут кое-какие споры, и не смог уехать из-за дождя. Но расскажи мне, как ты поживал.
   — Мои люди с неимоверным трудом удерживают лодки у берега, — сказал Ралей.
   Топиавари тут же встал.
   — Я прикажу, чтобы каждый дом выделил по горсти муки, — сказал он. — О большем я не могу просить их. У них самих осталось очень мало, а в такую погоду мужчины не могут выйти на охоту. Боюсь, ни мяса, ни рыбы не будет.
   Он подошел к двери и прокричал что-то. Появился человек с циновкой на голове и тут же убежал выполнять поручение.
   — Ну а теперь скажи мне — дошли вы до города? — спросил король.
   Ралей покачал головой.
   — Нет. У нас кончилась еда, и пошли дожди. Люди были напуганы — и не мне винить их за это. Я попытался дойти до него по суше, пешком. Я точно знал его местоположение. Но меня свалила лихорадка, и если бы два верных товарища не притащили меня обратно к лодкам, я бы умер там. Но все это уже позади. В будущем году я приду сюда с более солидными запасами продовольствия и с большим количеством людей и снова буду у вас, Топиавари, и вы присоединитесь ко мне.
   Старик покачал головой.
   — Для такого старого человека, как я, глупо строить планы на год вперед. В будущем году я встречусь со своими покойниками. А за своих соплеменников я ничего не могу обещать. Пуганый бык ярма не сбросит. А ты даже можешь навлечь на нас беду. В присутствии какого-нибудь испанца, который понимает твой язык, ты случайно можешь сказать: «Топиавари накормил нас. Он был беден, но дал нам то, что сам имел». И тогда испанцы сразу же нападут на нас со словами: «У вас хватает еды, чтобы раздавать ее налево-направо? Тогда отдайте ее нам». Или: «Такое гостеприимство говорит, что ты богат, Топиавари; покажи нам, откуда берутся твои богатства, или мы выколем тебе глаза». И когда в будущем году ты вернешься, ты не найдешь среди моего народа ни одного человека, который пожелает тебе добра. А, ладно, ты, должно быть, не видишь в нас ничего другого, кроме радушно предложенной тебе горстки еды или, возможно, нашего ночного набега на твоих врагов.
   Сидя на полу, он сложил свои тонкие руки у себя на груди и, казалось, целиком погрузился в себя. В его голосе, позе, полных безысходности, было для Ралея что-то невыразимо трагичное. Его чувства, обостренные собственными неудачами и физической слабостью, натолкнули его на мысль, что король индейцев взвалил на свои тщедушные плечи груз всех просчетов его племени, вопли всех потерпевших крушение на этой земле. Дождь продолжал шелестеть по крыше, просачиваясь через дырки на глиняный пол хижины. Казалось, опустел весь мир и остались только манившие в трясину болотные огни.
   Индеец, посланный королем за милостыней для Ралея, вернулся, неся в каждой руке по полной корзине. Он поставил их перед англичанином, и они немного посторонились, чтобы Ралей мог разглядеть темную маисовую муку, находившуюся в них.
   — Не могу передать вам, как я благодарен. Но я за нее заплачу, если не вам, то вашему народу, — сказал Ралей.
   — Не за что, — сказал Топиавари, его удрученное лицо осветилось улыбкой.
   Ралей вдруг вообразил себя в своем кабинете в Шерборне, горели свечи, Лиз сидела за своим вышиванием, и на мягкой шкуре медведя перед ярким огнем очага играл маленький Уолтер. Даже если королева отвергнет его поползновения и с презрением откажет ему в своем обществе, все это останется при нем, а также его поля, его книги, его друзья и его неистребимые надежды. У Топиавари не было ничего. Ни его доброта, ни его необычайный интеллект, ни его врожденное достоинство — ничто не могло утаить того факта, что он всего лишь почти абсолютно голый дикарь, восседающий в грязи в ожидании собственной смерти. И, однако, будучи сам беден как церковная крыса, он наделил едой пришельцев, которые не могли ему дать взамен ничего, даже слабой надежды.
   Самый саркастический и тонкий человек Англии, бывший любимец Елизаветы, завсегдатай самого блестящего, циничного двора Европы, видел мысленным взором, как горсти грубой, темной муки сыпались из рук людей, настолько нищих, что ни один европеец не смог бы по-настоящему понять это слово в применении к индейцам. Он вообразил, как коричневые руки голодных индейцев горстями вынимают свои сокровища из полупустых кувшинов, возносят их над корзинами и разжимают ладони. Подобно мучившей его тело лихорадке, что-то больно сдавило ему горло. Ралей снял со своего похудевшего пальца кольцо со своей печатью и, приподняв трясущуюся руку Топиавари, надел его на один из его грязных пальцев. Потом он обнял сутулые плечи короля и поцеловал его в обе щеки.
   — Друг мой Топиавари, я вернусь в будущем году. И со мной будет большое войско, и я освобожу тебя. Живи ради меня и ради этого дня.
   — Да расцветут все твои надежды, да будет каждый твой день радостным для тебя, и да почиешь ты в мире! — сказал ему старик.
   Подняв с пола нагруженные корзины, Ралей наклонил голову, выбираясь наружу через низкую дверь хижины. Слеза — то ли от слабости, то ли от только что пережитого — скатилась по его щеке. Ему нечем было смахнуть ее — обе руки были заняты, — и дождь поглотил ее, как и его следы, оставленные им на обратном пути к барже.
   Наблюдая за своими жадно поглощавшими мокрую муку и при этом не прекращавшими борьбу со взбесившейся рекой соратниками, он подумал о том, что у него есть что предъявить королеве и обществу в доказательство его трудов: его карты, образцы золота, налаженные с индейцами дружеские отношения. Нельзя считать их экспедицию полностью провалившейся. И всегда остается еще и завтрашний день.
   Корабли стояли там, где он оставил их. Когда Ралей поднялся на борт, его встретил Флаудье.
   — Все в порядке, сэр, и мы готовы отплыть. Докладывать не о чем, кроме…
   — Кроме чего еще? Не держите меня в неведении.
   — Сбежал Беррео, сэр. Трое наших спустили лодку, чтобы пойти порыбачить. Разразился шторм, и они укрылись от него на берегу. Когда шторм кончился, они не нашли ни лодки, ни пленника. Мне ужасно жаль…
   — Да ладно, — сказал Ралей, — я и так не знал, что с ним делать. Формально мы не находимся с испанцами в состоянии войны, и у нас нет права брать пленных. Так что — скорее в путь!
   И он бросился на свою узкую койку. И не было в мире постели мягче этой.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ЛОНДОН. 1595 ГОД

   Шекспир ласково погладил обложку книги «Открытие Гвианы».
   — Хотел бы я, чтобы мой еврей так же переплетал мои книги, — с чувством зависти сказал он. — Испытываешь наслаждение, беря ее в руки, да и при чтении не меньшее.
   Ралей печально улыбнулся. Он сам написал книгу и сам же выбирал для нее переплет и шрифты с таким же тщанием, с каким составлял ее текст. Весь этот труд он готовил как подарок королеве, но до сих пор не услышал от нее ни слова и был в неведении, видела ли она вообще его книгу.
   — Вы мне позавидовали? — спросил он.
   — О, страшно, — ответил Шекспир. — Я долго поджидал вас в «Русалке», чтобы сказать, как сильно я вам завидую. Но вы все не приходили, и я вынужден был отыскать вас в вашем логовище.
   — Рад, что вы сделали это. Я чувствовал себя одиноким и страдал от скуки, но в «Русалку» я больше не пойду. Один раз я дошел до самых ее дверей. Но клубы созданы для молодых людей, не для таких, как я: мне в каждом кресле мерещится привидение.
   Шекспир бросил на него пронизывающий взгляд. Ему показалось, что Ралей имеет в виду Марло. Он успел забыть о Сиднее и обо всех других, кого из любимых мест их юности отозвали смерть или какое-то дело. Было время, когда и он стал избегать «Русалку», время, когда из темного угла таверны вдруг выглядывало лицо Марло и по лестнице разносился его крик: «Подожди меня, Уилл, я с тобой». Потому что смерть Марло тяжким бременем легла на его совесть, как будто он своею собственной рукой нанес ему роковой удар. Уилл знал, — но знал один он! — что если бы захотел, то мог бы спасти Марло. Было время… Но мозг художника подсказал ему лекарство от подобных переживаний. Страшные события своей жизни он стал обращать на пользу себе же, и сцена «На пиру» в «Макбете» навсегда изгнала дух Марло из его жизни.
 
«Сгинь! Скройся с глаз! Вернись обратно в землю!
Застыла кровь твоя, в костях нет мозга…
… Исчез!
Я снова человек… -
 
   писал Шекспир, и не кривил душой. Больше Марло не насмехался над ним из темноты, и на лестнице «Русалки» не звучал больше его голос. И он спросил Ралея:
   — Ты имеешь в виду Марло? Он сам накликал на себя смерть. Разве я сторож брату своему? Нет места призраку его за моим столом.
   Ралей не упустил пронизывающего взгляда Шекспира и был поражен его скоропалительным предположением о том, что разговор идет именно о Марло. Он вспомнил, что слышал о том, что Марло убили во время драки в таверне, но как-то не придал этому особого значения. По манере поведения Шекспира он понял, что что-то в этой истории было такое, что давало основание Уильяму упрекать себя, но тут же он позавидовал ему, как человеку, умеющему так контролировать свои чувства, что ему даже не приходится притворяться невинным. «Нет места призраку его за моим столом» — звучит как заклинание. Но если он может заставить замолчать свою совесть, почему бы ему, Ралею, не усмирить назойливое честолюбие, которое грызет его день и ночь?
   — Я не знаю, как все это было, Уилл, — сказал Ралей, — но расскажите, как вам удалось избавиться от его призрака?
   Шекспир, прежде чем ответить, взял в свою прекрасную руку стакан из венецианского стекла и вновь наполнил его вином.
   — Доверьте лежащему перед вами листу бумаги то, что не дает вам житья. Если вы наберетесь терпения и выслушаете меня, мы с вами разберем ваш случай. Вам покоя не дает желание свершить что-то великое, желание прославиться — или иначе: вас будоражат ваши честолюбивые притязания. Если вы назовете себя другим именем, поставите наделенного этим именем человека в какие-то иные обстоятельства и напишете его историю, историю амбициозного человека с вашими честолюбивыми устремлениями, но с его мотивировками, ничуть при этом не щадя себя, тогда ваши честолюбивые притязания заживут самостоятельно на этом листе бумаги. А поскольку ничто не возникает из ничего, ваши страдания смягчатся, потому что часть их от вас перейдет к описанному вами герою. Возможно, это не совсем обычная концепция, но я на собственном опыте доказал ее дееспособность. Человек способен распилить дерево или соорудить скирду и остаться при этом, если не считать выступившего у него на теле пота, точно таким, каким он был до того, как взял в руки пилу или вилы. Но с явлениями, не столь материальными, касающимися нашего разума, дело обстоит совсем иначе. Разве сам Христос не сказал: «Добродетель исходит от меня», когда женщина с сильным кровотечением коснулась его одежд? В том случае благодать поступала по какому-то невидимому каналу, который, хотя и был так же реален, как русло Темзы, возможно, не был так достоверен для людей. И я писал о любви, пока во мне не осталось ни капли любви; я был молод тогда и жалел, что так должно случиться. Но теперь, в зрелом возрасте, я радуюсь возможности написать, пока талант писателя еще не оставил меня, о том, что угнетает мою душу, и таким образом освободиться от этого.
   Он поднял свой стакан и залпом осушил его.
   — Но тогда, — сказал Ралей, — если следовать вашей теории до конца, можно дописаться до своего полного опустошения. В вас не останется ничего из того, что составляет вашу сущность. Со временем вы превратитесь в ничто.
   — Отнюдь. Мозг человека это вам не свиной пузырь, который ребятишки, привязав за бечевку, гоняют по улицам. Скорее это грифельная доска. Что касается моей «грифельной доски», с нее постоянно все стирается. Но жизнь снова заполняет ее своими письменами, и человек возрождается, но уже совсем другим.
   Ралей обдумывал услышанное; в чем-то Шекспир был прав, а в чем-то и заблуждался.
   — Уилл, как это вы, такой умный человек, так невероятно равнодушны к своей карьере? — произнес он наконец. — Если бы я умел писать так, как вы, я постарался бы заставить весь мир валяться у меня в ногах. Я добился бы того, чтобы меня принимали в королевском дворце. Я голодал бы день и ночь, только бы завоевать признание королевы. Растущая постоянно куча рукописей у меня на столе раздражала бы меня, как заноза в заднице.
   — Всему свое время, — спокойно заметил Шекспир, опять поднимая стакан с вином. — А если когда-нибудь тщеславие начнет терзать меня, я его опишу на бумаге. Я напишу о карьеристе, который разрушил собственную жизнь из честолюбия; возможно, прототипом будет Уолси [29]. И я разоблачу тщеславие, я напишу: «ангелы пали от этого греха». И шлюха будет подглядывать через мое плечо и скажет: «Этот человек слишком хорошо разбирается во мне», и исчезнет с глаз долой.
   Первый психолог страны наклонился над каминной решеткой и выбил свою трубку; затем он повернулся к хозяину дома и улыбнулся.
   — Но я пришел сюда не для того, чтобы говорить о себе. Я пришел сказать вам, что прочитал ваше «Открытие» с большим интересом и с удовольствием. Королева как-нибудь отозвалась о книге?
   — Нет. И никогда этого не сделает.
   — Возможно, в открытую и не сделает. Однако есть и некое утешение для вас, если вы в нем нуждаетесь. Если бы королева не знала ничего о вас, если бы она в глубине души не опасалась, что если увидит вас, то забудет свой гнев, она бы послала за вами. Будьте уверены, каждое написанное вами слово о том, как можно завоевать Гвиану и удерживать ее в своих руках силами трехтысячной армии, глубоко запало в голову королевы, в ее хранилище идей. Пока вход в него для вас закрыт, там бушует ярость, царит ералаш, но придет час, когда возникнет нужда, и она обратится к своему хранилищу и обнаружит там ваше имя. Она, возможно, холодно посмотрит на него, но вытрясет из него пыль и воспользуется им. Запомните мои слова.
   Ралей посмотрел на своего гостя. Он вдруг понял, что перед ним сидит человек, знающий о мыслительном процессе других людей и о собственной мыслительной деятельности больше, чем дано простому смертному. И при мысли об этом он вдруг увидел перед собой лицо пророка. Большой широкий лоб, на котором уже появились залысины, а эти огромные, ясные, внимательные глаза могли бы принадлежать и Моисею, и Самуэлю. Удивительно приятно было сознавать, что Шекспир верит, что королева когда-нибудь вспомнит о нем, Ралее. Неведомо как, но Уилл, возможно, знал это. И в этом же его проникновении в суть вещей, вероятно, заключалось объяснение тому, что он, всегда оставаясь в безвестности и с пустыми карманами, спокойно смотрел на свою судьбу и нищету и при этом говорил: «Всему свое время». Самому Ралею никогда в голову не приходили ни такие мысли, ни такие слова. Как в свои двадцать лет он нетерпеливо ждал признания своих заслуг, так и теперь, в свои сорок три, он был так же нетерпелив. Уолтер с грустной усмешкой вспомнил, как он горько переживал, когда Лестер не упомянул его имени в своем рапорте в связи с захватом фургона с золотом герцога Альбы. И с тех пор в той или иной степени горечь подобных переживаний всегда оставалась при нем.
   — Все это хорошо для вас, Уилл, — сказал он, отвечая скорее на свои мысли, а не на последнюю реплику гостя. — Ваш труд такого свойства, что может и подождать. Ведь еще не рожденные поколения будут читать ваши книги и играть ваши пьесы, наслаждаться вашей поэзией и черпать мудрость из ваших произведений. А я, если уже сейчас не достигну того, к чему стремлюсь, войду в историю — если вообще войду — как человек, настолько ослепленный любовью к королеве, что бросил в лужу перед ней свой плащ, чтобы только она не замочила свои ножки.
   Шекспир расхохотался.
   — Вы на самом деле так поступили? Ну, с такой очаровательной историей вас никогда не забудут. Особенно если ваши летописцы еще и добавят: «Ударив галантного юношу своей тростью по плечу, королева воскликнула: — Вставайте, сэр Уолтер». Надеюсь, этого не случилось?
   Ралей тоже невольно рассмеялся.
   — Едва ли. Ну а теперь, что вы думаете о ней? О королеве, я хотел сказать. Вот и работка для вашей проницательности.
   — Она просто обычная, разумная женщина с головой на плечах. Половина деяний, из тех, что все называют ее макиавеллиевским государственным правлением [30], на самом деле не больше, чем женские хитрости, но хитрости королевы. Коварная женщина! И, не будучи такой уж умницей, один раз она все-таки провела меня. Сэр Уолтер, мужчины были мудры, когда оставляли женщин за запертыми дверями нянчить маленьких детей. Спаси нас Господь, если они выйдут оттуда. Судья-женщина, например, перехитрит самого сатану.
   Взглянув на Шекспира, Ралей вдруг заметил, как странно изменилось его лицо. Глаза расширились, и в них мелькнула вспышка, мгновенно погасшая. Драматург быстро поднял стакан и осушил его. Затем, явно не желая продолжать беседу, он встал со стула и, сам будто во сне, пожелал Ралею спокойной ночи.
   Откуда было знать Ралею, что это Порция, словно Минерва из головы Юпитера [31], родилась в тот миг в полном своем облачении в голове Шекспира.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
КАДИС И ЛОНДОН. 1596 ГОД

I
   На полированный стол, за которым сидели члены Тайного совета, падал слабый январский свет. В обоих концах зала в каминах горел огонь, едва ли прогревая воздух, который казался холодным и тяжелым, как вода в проруби. Королева сгорбилась и потихоньку терла и согревала свои руки у себя на коленях. Беркли произносил речь, и она смотрела на него, прислушиваясь к его рассказу о болезни короля Испании, но видела перед собой что-то иное, а не хитрое старческое лицо министра. Она видела перед собой новые длинные галереи Эскуриала [32] и умирающего в них мужа вечно недовольной своей сестры Марии [33], слышала его последний вздох и вместе с ним — его призыв к народу поспешить и последним усилием сокрушить этого ренегата — протестантскую Англию, чтобы клятва его не осталась невыполненной после его смерти. Он ведь поклялся, этот медлительный, очень серьезный человек, что вернет истинную веру и церковь в Англию, и во имя достижения этого, подумала Елизавета, слегка вскинув подбородок, он устроил этот брак без любви с 6едной Марией, а потом напрашивался в поклонники к ней, ее сестре, но, будучи отвергнут, согласился на роль непримиримого ее врага. И вот теперь он умирал. И на какое-то мгновение в ней пробудилось что-то, похожее на жалость к нему. Будто заболел почти что друг — так хорошо она знала его. Его сомнения, припадки решительности, даже упрямая, старомодная привязанность к своим громоздким, тяжеловесным галионам в тот миг показались ей, женщине, которая занозой сидела у него в мозгу, милыми чертами его характера. И тем не менее его следовало разгромить. Она отбросила прочь мысль о том, что она и все эти люди собрались тут, чтобы затеять войну против человека, который сейчас, может быть, уже мертв. Какая чепуха! Филипп мог умереть. Но есть Медина-Сидония [34], есть приближенные короля — доны Испании, и аббаты, и кардиналы, и за всеми ними — архивраг, сам папа, все они остаются жить, и они могущественны и опасны. Беркли закончил речь, и королева подняла руки и стукнула ими по столу, затем ровным, бесстрастным голосом, специально припасенным для выступлений на Совете, она начала говорить.