Страница:
Шенкель присела и встать не смогла. Ей помогли двое.
- Очень плохо. Смотрите! - Салтычиха присела по пять раз на правой и левой ноге.- Встать в строй!
- А вы намерены весь месяц прохлаждаться, как и прошедшую неделю? обратилась она ко мне.
- Намерен весь месяц трудиться, товарищ начальник! Всюду, куда пошлют, товарищ начальник!
Салтычихе понравился мой ответ. Она всех распустила заниматься приборкой.
- Едет! - влетел Пантелеев, чуть не сбив Салтычиху с ног.
- Да тише ты, черт! Что тебя носит всегда? Подождет.
Мне тоже понравился ее ответ. Неужели нас начинает сближать общее видение проблемы?
Зашел Шувалов.
- А я прикорнул там на втором этаже! - хохотнул он.- Со вчерашнего вечера. Привет, дружище!
Он облапил меня.
- Пантелеев! Почему посторонний? - спросила Салтычиха.
Пантелеев наморщил лоб.
- Безобразие!
- Так точно, безобразие! - отчеканил начальник охраны.
- Опять безобразие? - появился Верлибр.
У него, как у всякого директора, было чутье на безобразия. Видимо, они подпитывали его как администратора.
- Вот на той неделе пропали две вазы.- Салтычиха кивнула на Шувалова.
- Ну и сволочь же ты! - бросил Шувалов Салтычихе и вышел, хрястнув дверью.
- Пантелеев! Его больше в музей не пускать!
- Даже с экскурсией?
- Даже с экскурсией! Шувалова, как ты жила с таким?
Приехал...
- Приехал! - ужасным шепотом прошипела из входной двери Шенкель.- Мэр приехал!
Салтычиха зыркнула по сторонам. Холл ту же опустел. Остались четверо: директор, Салтычиха, Элоиза и я. Директор придержал меня за рукав. Хороший сигнал. Видимо, меня ждет повышение. Чем-то я ему импонировал.
Вошел мэр в сопровождении свиты.
Мэр был деловит. Ему сегодня еще предстояло побывать на трех рухнувших и сгоревших объектах, пяти стройках, презентации казино "С бодуна", закладке часовни, на выставке детского рисунка, в прокуратуре, а вечером на балете "Копеллия". Досужие языки еще приписывали ему интимную связь с примадонной то ли оперного, то ли театра оперетты, но это они напрасно, поскольку у мэра не оставалось даже нескольких минут для этого. Он поздоровался с каждым за руку. Огляделся по сторонам, что-то соображая.
- Так! - сказал он, потирая руки.- Очень хорошо. Вот тут и соорудите,обратился он к своему заму по культуре.
Он взял Верлибра под руку, провел его в угол и сказал:
- Вот здесь мы планируем поставить киоск с шапочками и пакетами "Гринпис". А там я вам привез ко Дню, как и обещал, шапочки и значки.
Мэр стоял сытый, довольный собой и готовый к продолжению такой жизни. Постояв, он отъехал дальше по своим делам. Зам по культуре остался и пошел с Верлибром по этажам, засвидетельствовать свое почтение музейным потребностям. Он все время кивал головой и, как иностранец, повторял: да-да-да!.. да-да-да!.. - и, ни разу не сказав "нет", распрощался.
- Уехал! - ужасным шепотом прошипела от входа Шенкель.
- Теперь до следующего года можно и расслабиться,- сказала Салтычиха.Чего-нибудь пообещал?
- Всё. Но это хуже, чем ничего,- ответил Верлибр.- Из ничего и не выйдет ничего, а из всего неизвестно чего ждать. Утром надо вовремя открыть двери, а то снесут. Граждане знают, что будут бесплатные шапочки и значки.
Я не заметил в них обоих особого напряжения от встречи, значит, он действительно для них был общим местом. Все равно выкатили бы пивка для расслабления, что ли. Был бы Шувалов директором, точно выкатил бы. Потому и не директор.
Пиво не выкатили, а послали всех сотрудников музея выносить мусор. Через три часа все мусорные контейнеры были переполнены, и Салтыков никак не мог дозвониться до соответствующих служб, чтобы они скорей вывезли мусор на свалку.
Я теперь знаю, что мне делать...
- Я теперь знаю, что мне делать, - сказала Элоиза, глядя на Салтычиху.
- Ты на что намекаешь? - вздохнула та и подошла к окну. Кряхтя, она взгромоздилась на подоконник.- О, народу сколько! Как бы нам, к чертовой матери, не снесли двери. Пора открывать. Где там Пантелеев?
Мы все влезли на громадный подоконник и отодвинули портьеру. Сверху все было отлично видно. Вся площадь перед музеем кишела людьми. Толпа, предчувствуя скорое начало празднества, гудела и билась о серые стены здания, как волна. Снизу неслись крики, смех, музыка. Больше всего было подростков и пенсионеров.
- Гражданам все равно что,- сказал я, - демонстрация или гулянка, лишь бы вместе побыть.
- Им-то зачем значки, пенсионерам? - спросила Элоиза.
- Им шапочки нужны, от солнца,- разъяснила Салтычиха.
Пантелеев открыл дверь. Толпа хлынула в музей.
- Началось! - Салтычиха перекрестилась.
- Какая панорама! Сюда бы Эйзенштейна,- сказал появившийся откуда-то Федул Сергеевич, театральный критик и вообще не чуждый искусству человек.
Мы спустились на первый этаж. Внизу, на возвышении, как на лобном месте, стоял директор. Под ним выстроилась очередь за сувенирами.
Ко Дню открытых дверей музея в залах первого этажа была сооружена выставка, наглядно представляющая стремительное восхождение человека от первобытного состояния до современного.
Первый зал занимало жилище первобытного человека: громадный ствол могучего дерева, толстые лианы, пещера, посередине ее костер, шкуры, бивни, дубины... Гражданам почему-то этот зал нравился больше других, и они по два-три раза возвращались в него. Ближе к обеду некоторые посетители уже не в силах были сдерживать себя, залезли на дерево и повисли, раскачиваясь, на лианах, а в пещере, разлегшись на шкурах, пили пиво и пепси, стучали дубинами по бивням и, врубив на всю мощь магнитофоны, пели дурными голосами. Словом, горожане вполне чувствовали себя в своей тарелке.
- Сколько на завтра будет работы! Сколько работы! - то и дело восклицал Салтыков.
- Да не стони ты! - прервала его супруга.- Ты, что ли, будешь работать? Расстонался! Уберут, не в первый раз.
- И дай бог, не в последний,- вздохнул Верлибр.- Единственный источник поступлений остался. Ты, Василий Иванович, смотри, не забудь в смету включить подвал и чердак.
День открытых дверей музея закончился в шесть вечера, и двери закрыли. Допоздна приводили здание в порядок. Все по домам разошлись после десяти часов.
С утра все собрались у Верлибра. Скоробогатов представил смету убытков, нанесенных музею праздничными толпами. Директор просмотрел ее, ткнул пальцем:
- Добавь также туалет на втором этаже и душевую в фондах. И все умножь на два.
- На два? Не дадут.
- Дадут-дадут. Они как раз все заявки на два и делят.
ТЮРЬМА
Тут Скоробогатов вспомнил...
Тут Скоробогатов вспомнил, что сегодня приезжает фотохудожник Перхота с выставкой.
- Как же так? - то и дело бил он себя по лбу.- Забыл! Начисто забыл! Старею, черт возьми!
Элоиза поежилась.
- Что-то зябко, дует.
- Брось, дует! Духота такая. Хорошо, я все подготовил, и место, и рамки, и стекла, даже веревочки,- успокоил сам себя главный хранитель.
- Всё готово? - строго спросил Верлибр.- А то, смотри, сам рекомендовал.
- Кто такой? - спросил я у Скоробогатова.
- Знаменитость. Фотохудожник. Последний писк. Известен в Европе, Америке, даже в Японии. Да он выставлялся уже у нас, и не раз.
Элоиза, обняв себя за плечи, вышла из комнаты. Верлибр кивнул ей вслед и укоризненно бросил главному хранителю:
- Ну что ж ты так, Козьма Иванович, без подготовки?
Только его помянули, как он и приехал, Перхота. На "Газели" с двумя помощниками. Они нас не заметили и стали выгружать ящики с работами и реквизитом. Приехавшим помогали две девочки из выставочного сектора. Пересчитав ящики, фотограф увидел нас и направился к нам. Подойдя, он кивнул и стал здороваться со всеми за руку. Его живые влажные глаза, обегающие всех, вдруг замерли, встретившись с глазами Элоизы. Они поздоровались, как старые знакомые.
Занесли ящики. Стали вынимать фотографии, рамки, стекла, специальные лампы подсветки. Фотографии сверяли с "Перечнем" и раскладывали по темам на столах. Впрочем, тема была одна: женская натура, которую разнообразили лишь разные формы, позы и ракурсы, естественное или искусственное освещение.
Перхота прославился тем, что на смену убогим, синюшным, плоскозадым женским образам времен перестройки дал миру живую, округлую, трепещущую плоть, которую хотелось потрогать руками. Его называли Новым Рубенсом. В работах Нового Рубенса были две фишки: во-первых, он любил изображать женщин сзади, на фоне ивы, камыша или полной луны, и, во-вторых, непременно с бабочкой, стрекозой или летучей мышью на ягодице. А еще часто на фоне женского белоснежного зада была мужская черная рука с разрезанным пополам гранатом или очищенным бананом. Художник умудрился нащелкать столько картин, сколько не приснится трем батальонам новобранцев за целый месяц.
Перхота оторвался от созерцания своих шедевров, тряхнул черными кудрями, подошел к Элоизе и спросил:
- Размещать будем в том же зале? Пойдем?
Элоиза повела его в выставочный зал. Перхота шел походкой Жана Марэ.
Салтычиха через час послала меня за ними, так как все фотографии вытащили и рассортировали. Я застал их осматривающими стены и планшеты. Оба смеялись. Я впервые увидел Элоизу просто смеющейся, у нее была открытая приятная улыбка.
- Вас зовут,- сказал я.
Они оба с неохотой, как мне показалось, отвлеклись от планирования на местности и спустились в холл на первый этаж.
На колени...
- На колени! - услышали мы, заходя в холл.- Ме-едленно, плечи расправить...
Салтычиха нависла над Шенкель. Та тряслась и тихо опускалась на колени. Салтычиха, не обращая на нас внимания, командовала:
- А теперь медленно вста-ать... Повторить! Ну,- обратилась она к нам,место облюбовали? Шенкель, еще раз! Тренирую вот, совсем жидкий стал народ. Нам просто пенсионеры не нужны, их пруд пруди, бездельников! Нам нужны пенсионеры с зарядом и запалом.
- С зарядом и запалом, пожалуй, и рванет,- улыбнулся Перхота.
- Утаскивайте, утаскивайте отсюда,- заторопила его Салтычиха.- Скоро раствор привезут, некуда будет ставить. Да, в субботу едем на прополку картошки! Лопаты свои.
- У меня нет,- сказал я.
- Возьмешь мою,- сказала Элоиза.- Помоги мне, котик.
"Котик" - неприятно резануло мне слух.
- Котик? Ты с кем-то меня спутала.
- Брось! У меня все мужчины котики. А кто же вы? Котики и есть. Правда? обратилась она к Перхоте, помогая тому поднять пустую коробку.
- Да-да, конечно же, мы все котики! - Фотохудожник блеснул глазами.- Ну так как насчет съемки?
Элоиза промолчала.
Остаток дня я посвятил попеременно то мусору, то раствору. К вечеру, вспомнив об Элоизе и фотографе, я поднялся в выставочный зал.
Три стены уже были увешены фотографиями. Перхота с двумя помощниками и Элоиза возились с последней стеной.
Я прошелся вдоль фотографий. Голые женщины вызвали во мне только чувство досады. Если сюда придут мужики после работы (а кому они еще нужны, эти бабы?), вряд ли их вдохновят эти ненатуральные позы и бабочки на ягодицах, подумал я. А приходить смотреть на них людям праздным тоже какой смысл? Живая натура - она куда приятней. Я вспомнил рысь и посмотрел на Элоизу. От суматошного дня она слегка раскраснелась и похорошела. Очевидно, на нее падал свет фотоискусства.
Перхота откидывал голову, так что тряслись его кудри, и любовался своими творениями. Интересно, что испытывает он и фотомодель в момент запечатления, в момент перехода натуры в образ? Содрогание? Экстаз? Скорее всего ничего не испытывают. В лучшем случае то же самое, что испытывал я, перетаскивая волоком мешки со штукатуркой: ждал, когда это всё кончится.
Я ждал от Элоизы специального приглашения домой, так как мне стало казаться, что все, что случилось со мной с утра позапрошлой пятницы, варилось исключительно в моей голове.
- Ну что, пошли? - сказала мне Элоиза.
- Куда?
- Домой. Надо купить еще хлеба, яиц и масла. Да, не забудь, соль еще. Неделю без соли.
- Купим сразу пуд.
- Пачки хватит, йодированной.
Что-то я устала сегодня, котик...
- Что-то я устала сегодня, котик,- сказала она после ужина.- Умираю, хочу спать. Мы с тобой собирались через неделю-другую начать семейную жизнь...
- Да, полноценную.
- Осталось немного.- Она поцеловала меня в щеку и пошла в ванную простирнуть кое-что на завтра. Я обратил внимание, какие у нее правильные, красивые черты лица. Почему они мне показались вначале резкими?
Элоиза что-то сказала.
- Что? - не расслышал я.
Я встал, подошел к ванной.
- Пусть годы проходят... живет на земле любовь... и там, где расстались... мы встретимся нынче вновь... - пела Элоиза. У нее был удивительно задушевный голос.
Я улегся на раскладушке. В дверь спальни я видел, как Элоиза разделась и легла на кровать. Бог ты мой, да она писаная красавица! Неделю-другую, неделю-другую, неделю-другую... Я стал дремать и сквозь сон услышал бормотание Элоизы:
- Завтра... завтра, котик...
Как в песне, утро нас встретило прохладой. Я проснулся под ритмичное дыхание Элоизы. Она отжималась от пола. Тюль на открытом окне ходил волнами.
- Вставай, лежебока! - Она стащила с меня простыню.- Восьмой час.
Я ведь совсем не знаю твоих привычек. Ты что делаешь по утрам?
- То же, что и по вечерам, ничего. Можно с пивом. Любимое мое занятие.
- Придется переучиваться.
- Не поздно?
- Никогда не поздно. Вставай, делай, что надо, и у меня тебе задание.
Я встал, сделал, что надо, и пришел за заданием.
- Вот пылесос. Пропылесось.
Из задания самое интересное было гонять кота по всей квартире.
Элоиза смеялась:
- Единственное, чего он боится, это пылесоса. Удивительно!
Мне стало тоже радостно. Улыбка на ее лице была точь-в-точь вчерашней улыбкой. Значит, она не от Перхоты, а от нее самой. Значит, и ее вчерашние слова "завтра, завтра, котик" не от сомнений, а от усталости. Я обнял Элоизу и погладил ее, как ребенка, по голове. Она с удивлением посмотрела на меня.
- Вот не думала, что ты способен на это. Тебе сколько лет? Пятьдесят есть?
- Дурак - и в пятьдесят дурак.
- А дети?
Что я скажу ей? И я ничего не сказал ей.
- Ты гимнастка?
- Акробатка. Смотри! - Она ловко сделала сальто с места.- Но это все в прошлом. Форму поддерживаю.
- Салтычиха заставляет?
- Куда ей? Но она молодец баба. Под шестьдесят, а любого мужика за пояс заткнет.
- А тебе сколько? Тридцать пять, сорок?
- А ты как думаешь?
- Шестнадцать!
Перхота встретил нас в холле...
Перхота встретил нас в холле. Он поздоровался с нами и задержал на Элоизе взгляд чуть дольше, чем позволяют приличия.
- Как мое вчерашнее предложение? - спросил он.
Голос его вибрировал тоже чуть сильнее, чем требовали обстоятельства. Господи, сколько можно проходить одно и то же? Повторение, говорят неумные люди, мать учения.
- Какое? - удивилась Элоиза.
Удивился и я. Тому, что она удивилась.
- Пойдем, я хочу с тобой посоветоваться. По освещению. Там, на левой стене, той, что на проспект... - Перхота взял ее под руку и повел в выставочный зал.
Что ж, вот они и на "ты". Кто там шел на вы? Надо сразу во всем идти на ты. Мне надо было готовить к ремонту помещение первого этажа.
Однажды я вернулся домой из командировки и не застал дома ни семьи, ни мебели, ни записки. Как будто не три недели отсутствовал, а тридцать лет и три года. Лишь лет через десять объявилась дочь. Объявилась и тут же выскочила замуж за благополучного немца. Как только я пытаюсь представить себе его, мне в нос бьет запах баварского пива. А жена как сквозь землю провалилась.
О чем я рассказал бы Элоизе? Я сам уже все забыл и ничего не хочу вспоминать. Начинать - так начинать сначала. Лишь бы только эти фотоужимки не погубили в зародыше то легкое, пока неуловимое, но очень светлое мое чувство к Элоизе. Что она чувствовала ко мне, я мог только догадываться, но ей, видимо, тоже досталось немало в жизни и хотелось чего-нибудь без повтора пройденного и без нового анализа грамматических ошибок судьбы.
О чем я сказал бы Элоизе? О том, что женился во второй раз, что был женат условно, поскольку в паспорте никто не отменил моих обязательств перед первой женой, искать которую не стал бы даже Интерпол. Скорее всего она тоже в Германии, пришла мне мысль, и я одобрил ее. Пусть живет там. Да и дочь с внуками под боком. Чего еще женщине надо?
Вторая жена от меня ушла к третьему мужу, а мне оставила ребенка от первого, которого воспитывает моя одинокая шестидесятилетняя, больная насквозь и вся светлая сестра. Сестренка, сколько же я не был у тебя? Пять, шесть лет? Как быстро летят годы, особенно когда они несут нас вниз.
С работой у меня и вовсе вышел смех...
С работой у меня и вовсе вышел смех. Была работа, и я, как всякий счастливый человек, довольный своей работой, о ней не думал, а как началось всеобщее затемнение нравов и мозгов, бросил ее, кинулся сломя голову в новую и не сломал ее (голову) только потому, что продал все, что оставалось у меня от прежней жизни: дом, мебель, шмотки, книги... Расплатился со всеми, кто оказался умнее меня, и вышел на городские площади, на которых голуби - самые счастливые создания на свете и с которых без лишних хлопот удобнее всего отправляться на вечный покой.
Меня мучила ревность, и я поднялся в выставочный зал. Там было тихо, навешивали и наклеивали ярлычки к рамкам и планшетам, технички вытирали пыль, смотрители прохаживались на выходе из зала. Зал был пронизан светом, и в нем, просвечиваемые насквозь, стояли Элоиза и Перхота. Фотограф тем не менее казался черным пятном, он что-то рассказывал Элоизе, то и дело кивая на фотографию. Меня они, наверное, не заметили, так как я был против света. Я невольно залюбовался Элоизой. Свет пронизывал ее легкое платье, и ее фигура действительно могла украсить любую выставку. Я спустился вниз. Пыль и цемент были, видно, моим уделом. Что ж, заслужил, что заслужил.
>Вадим предложил мне сфотографироваться...
- Вадим предложил мне сфотографироваться,- вечером сообщила Элоиза.- А я сказала, что подумаю.
- Вадим?
- Да, фотограф. Перхота.
- А-а.
По телевизору женщины спорили с мужчинами, а ведущий принимал то одну сторону, то другую. Скорее всего он был тем, кого называют словом, похожим на слово "транзит", то есть ни тут и ни там.
- Тебе это нравится? - спросил я.
- Нет, но другого ничего нет.
Я уснул опять на раскладушке и уже не видел, как раздевалась и ложилась в постель Элоиза. У меня полностью нормализовался сон и полностью покинула нужда в чем бы то ни было - ничего не надо было!
Лет до сорока мне снилось...
Лет до сорока мне снилось, что я летаю. Сначала снилось часто, потом все реже и реже, а лет десять назад и вовсе перестало сниться. Как я это воспринял? Никак. Даже не обратил внимания. Сколько можно летать? Но спустя лет пять после того, как я в последний раз забрался на горную кручу и с нее совершил удивительный полет над долиной в цветах, в красноярской гостинице на рассвете я сквозь сон услышал удивительную мелодию, напоминавшую мне мой полет во сне. Мой номер был на пятом этаже, и мелодия поднималась с земли, залетала в мой номер в открытое окно, кружила по комнате, вытягивалась во всю длину моей жизни и вылетала в окно, уносясь куда-то в неведомые дали, для которых, очевидно, и звучала.
Я, не открывая глаз, с замиранием сердца слушал ее. Больше всего я не хотел, чтобы она кончилась или прервалась. Я вдруг понял, что она представляет для меня не меньшую ценность, чем моя жизнь. Женский голос, чистый до прозрачности, без напряжения вел мелодию, поднимаясь до небесных высот гармонии и до небесных высот моей души.
Я не встал с постели, не выглянул в окно, чтобы посмотреть, откуда идет этот голос. Музыки, в ее банальном смысле, не было. Не было музыкальных инструментов, не было слов или отдельных звуков, которые можно было бы привязать к буквам, слогам, словам... Был один лишь божественный голос и божественная мелодия. В слиянии они совершили чудо. В тот момент я, кажется, понял смысл божественной любви. И тогда же я вспомнил, что уже пять лет, как перестал летать во сне. Стал совсем взрослым, с иронией подумал я, и вспомнил о моей покойной матушке, Царствие ей Небесное! Не ее ли голос звучал мне в предутренней синеве?
Спустя два или три года я снова услышал эту мелодию и этот голос часа в три-четыре ночи, и тоже в гостинице, в Чите, когда я был так же одинок и неприкаян. И опять я не выглянул в окно. Мне тогда было очень плохо. Я даже подумал, что это подарок судьбы и последние мои минуты окрашены такими пленительными звуками.
Когда мне стало совсем туго и я с трудом вырывался из цепких объятий моих кредиторов, мелодия стала звучать чуть ли не каждый месяц. Я стал нервным, вскакивал с постели и выглядывал в окно. Разумеется, я ничего не видел. Мелодия пропала, и вот уже больше года я не слышу ее.
Да, подумал я, она была дана мне вместо моих полетов во сне. Может быть, была их продолжением. В этом продолжении летал уже не я, а нечто более тонкое и вечное, что было во мне. Душа? Скорее всего у мелодии и полетов источник один. И мне вдруг словно шепнул кто: еще раз услышишь ее, это будет твой последний полет, после которого ты совершишь первую посадку во сне...
Первое, что я сделал в среду...
Первое, что я сделал в среду, это поднялся в выставочный зал и подошел к фотографии, возле которой стояли вчера Элоиза и фотограф. Фотография, ничего не скажешь, была выполнена мастерски. Женщина, очень похожая на Элоизу, предположительно моложе ее лет на десять, стояла обнаженная возле окна, растворенного настежь. Она и сама была растворена настежь. Фотография была напитана светом, который лился из окна, наполнял женщину, и она светилась как святая. Что ж, на такую фотку можно и согласиться, подумал я. Вряд ли в жизни Элоизы было что краше, да и вряд ли что будет.
Всю среду я был сам не свой. Иногда встретишь кого-нибудь, вроде и знаком тебе, а не вспомнишь. И под этим впечатлением ходишь весь день. Вот так же я ходил после того, как увидел фотографию той женщины у окна.
В обед мы встретились с Элоизой в закусочной, как договаривались утром. До обеда я съездил с Салтыковым и Вовой Сергеичем на центральные склады за металлоконструкциями и метизами. Натаскался до того, что тянули руки.
- Я согласилась,- сказала Элоиза.
- На что? - Я сделал вид, что не понял.
- Сфотографироваться у Вадима. Всего один раз.
- Ну чего ж, всего один раз, чего ж не сфотографироваться? Покажешь?.. Я имею в виду фотографию.
- Обязательно.
- И где... как он хочет тебя снимать?
- Возле окна.
- Понятно. Вечером?
- Нет, днем. Завтра. Сейчас хорошее освещение. Столько солнца!
- Да, хорошая должна получиться фотография. Я после обеда опять на склады. Уже за материей. Хорошо, а то ящики с болтами и гайками тяжеленные и жарко...
- Думаешь, рулоны материи легче? - Видно было, что Элоиза думает о чем-то своем. Лицо ее было переполнено светом и покоем, а под ними угадывалась стихия замерших на минуту чувств. Такие лица я видел только на старинных портретах.
- Да, не легче,- согласился я.- Материя, она тяжелее сознания. Нет, спутал. Первичней.
Элоиза кивала красивой головой, видимо, соглашаясь со мной. И от ее красоты в меня вошла тревога. Тревога - младшая сестра красоты.
До вечера я натаскался с материей, Элоиза с сознанием, и мы оба после ужина и невзрачной домашней суеты без сил упали, она на кровать, я на раскладушку, и тут же уснули.
Перхота пригласил Элоизу...
Перхота пригласил Элоизу фотографироваться в свою студию в десять часов утра.
- Это лучшее время суток в июне, с десяти до одиннадцати. Освещение совершенно сказочное,- услышал я,- оно в этот час способно проникнуть в самое сердце.
Слова эти впились в мое сердце раскаленной иглой.
Когда человек в пятьдесят лет терзается проблемами двадцатилетнего, он скорее всего проскочил свои двадцать лет без остановок. И вот теперь, когда с риском для жизни он спрыгнул не туда, куда ему надо было, конечно, берет досада. Да еще какая!
- Моя студия располагается вон в том доме, над гастрономом, центральный подъезд, как поднимешься, направо. Пять минут ходу. Запомнила?
Элоиза кивала головой, не глядя на него.
- Значит, через час. Жду.
Это были последние слова его.
Я пошел к Салтычихе за заданием и тут же от нее к ее супругу.
- Он просил меня сделать кое-какую перестановку в его кабинете,- сказал я ей.
- Да не спешите, он придет около десяти.
- Хорошо, надо подготовить инструмент и вытащить кое-какой мусор.
Салтычихе была по нутру моя расторопность.
Без четверти десять я вынес мусор и догнал в дверях Салтыкова. Навстречу нам шла Элоиза.
- Я к фотографу,- сказала она.- Меня отпустили до двенадцати.
Она не вернулась до вечера.
Я шел домой...
Я шел домой, и сердце мое страшно билось. Я хотел и боялся увидеть Элоизу. Меня пронзило вдруг страшное сожаление о том, что я связал ее судьбу со своей, но теперь уже было поздно что-либо перекраивать в наших судьбах.
Она лежала на кровати и, кажется, спала. Я погладил вышедшего мне навстречу кота и тихо прошел в ванную. Помывшись, я сел на кухне возле окна и закурил. Есть не хотелось. Сейчас бы я выпил, но, зная себя, я боялся сорваться и безвозвратно погибнуть не только в ее, но и в своих глазах.
- Куришь? - услышал я и вздрогнул.
Голос ее был глухой, чужой и наполненный страданием и страхом. Я с удивлением посмотрел на нее. Глаза ее были опухшие от слез, и в них несмываемым пятном застыл ужас.
- Очень плохо. Смотрите! - Салтычиха присела по пять раз на правой и левой ноге.- Встать в строй!
- А вы намерены весь месяц прохлаждаться, как и прошедшую неделю? обратилась она ко мне.
- Намерен весь месяц трудиться, товарищ начальник! Всюду, куда пошлют, товарищ начальник!
Салтычихе понравился мой ответ. Она всех распустила заниматься приборкой.
- Едет! - влетел Пантелеев, чуть не сбив Салтычиху с ног.
- Да тише ты, черт! Что тебя носит всегда? Подождет.
Мне тоже понравился ее ответ. Неужели нас начинает сближать общее видение проблемы?
Зашел Шувалов.
- А я прикорнул там на втором этаже! - хохотнул он.- Со вчерашнего вечера. Привет, дружище!
Он облапил меня.
- Пантелеев! Почему посторонний? - спросила Салтычиха.
Пантелеев наморщил лоб.
- Безобразие!
- Так точно, безобразие! - отчеканил начальник охраны.
- Опять безобразие? - появился Верлибр.
У него, как у всякого директора, было чутье на безобразия. Видимо, они подпитывали его как администратора.
- Вот на той неделе пропали две вазы.- Салтычиха кивнула на Шувалова.
- Ну и сволочь же ты! - бросил Шувалов Салтычихе и вышел, хрястнув дверью.
- Пантелеев! Его больше в музей не пускать!
- Даже с экскурсией?
- Даже с экскурсией! Шувалова, как ты жила с таким?
Приехал...
- Приехал! - ужасным шепотом прошипела из входной двери Шенкель.- Мэр приехал!
Салтычиха зыркнула по сторонам. Холл ту же опустел. Остались четверо: директор, Салтычиха, Элоиза и я. Директор придержал меня за рукав. Хороший сигнал. Видимо, меня ждет повышение. Чем-то я ему импонировал.
Вошел мэр в сопровождении свиты.
Мэр был деловит. Ему сегодня еще предстояло побывать на трех рухнувших и сгоревших объектах, пяти стройках, презентации казино "С бодуна", закладке часовни, на выставке детского рисунка, в прокуратуре, а вечером на балете "Копеллия". Досужие языки еще приписывали ему интимную связь с примадонной то ли оперного, то ли театра оперетты, но это они напрасно, поскольку у мэра не оставалось даже нескольких минут для этого. Он поздоровался с каждым за руку. Огляделся по сторонам, что-то соображая.
- Так! - сказал он, потирая руки.- Очень хорошо. Вот тут и соорудите,обратился он к своему заму по культуре.
Он взял Верлибра под руку, провел его в угол и сказал:
- Вот здесь мы планируем поставить киоск с шапочками и пакетами "Гринпис". А там я вам привез ко Дню, как и обещал, шапочки и значки.
Мэр стоял сытый, довольный собой и готовый к продолжению такой жизни. Постояв, он отъехал дальше по своим делам. Зам по культуре остался и пошел с Верлибром по этажам, засвидетельствовать свое почтение музейным потребностям. Он все время кивал головой и, как иностранец, повторял: да-да-да!.. да-да-да!.. - и, ни разу не сказав "нет", распрощался.
- Уехал! - ужасным шепотом прошипела от входа Шенкель.
- Теперь до следующего года можно и расслабиться,- сказала Салтычиха.Чего-нибудь пообещал?
- Всё. Но это хуже, чем ничего,- ответил Верлибр.- Из ничего и не выйдет ничего, а из всего неизвестно чего ждать. Утром надо вовремя открыть двери, а то снесут. Граждане знают, что будут бесплатные шапочки и значки.
Я не заметил в них обоих особого напряжения от встречи, значит, он действительно для них был общим местом. Все равно выкатили бы пивка для расслабления, что ли. Был бы Шувалов директором, точно выкатил бы. Потому и не директор.
Пиво не выкатили, а послали всех сотрудников музея выносить мусор. Через три часа все мусорные контейнеры были переполнены, и Салтыков никак не мог дозвониться до соответствующих служб, чтобы они скорей вывезли мусор на свалку.
Я теперь знаю, что мне делать...
- Я теперь знаю, что мне делать, - сказала Элоиза, глядя на Салтычиху.
- Ты на что намекаешь? - вздохнула та и подошла к окну. Кряхтя, она взгромоздилась на подоконник.- О, народу сколько! Как бы нам, к чертовой матери, не снесли двери. Пора открывать. Где там Пантелеев?
Мы все влезли на громадный подоконник и отодвинули портьеру. Сверху все было отлично видно. Вся площадь перед музеем кишела людьми. Толпа, предчувствуя скорое начало празднества, гудела и билась о серые стены здания, как волна. Снизу неслись крики, смех, музыка. Больше всего было подростков и пенсионеров.
- Гражданам все равно что,- сказал я, - демонстрация или гулянка, лишь бы вместе побыть.
- Им-то зачем значки, пенсионерам? - спросила Элоиза.
- Им шапочки нужны, от солнца,- разъяснила Салтычиха.
Пантелеев открыл дверь. Толпа хлынула в музей.
- Началось! - Салтычиха перекрестилась.
- Какая панорама! Сюда бы Эйзенштейна,- сказал появившийся откуда-то Федул Сергеевич, театральный критик и вообще не чуждый искусству человек.
Мы спустились на первый этаж. Внизу, на возвышении, как на лобном месте, стоял директор. Под ним выстроилась очередь за сувенирами.
Ко Дню открытых дверей музея в залах первого этажа была сооружена выставка, наглядно представляющая стремительное восхождение человека от первобытного состояния до современного.
Первый зал занимало жилище первобытного человека: громадный ствол могучего дерева, толстые лианы, пещера, посередине ее костер, шкуры, бивни, дубины... Гражданам почему-то этот зал нравился больше других, и они по два-три раза возвращались в него. Ближе к обеду некоторые посетители уже не в силах были сдерживать себя, залезли на дерево и повисли, раскачиваясь, на лианах, а в пещере, разлегшись на шкурах, пили пиво и пепси, стучали дубинами по бивням и, врубив на всю мощь магнитофоны, пели дурными голосами. Словом, горожане вполне чувствовали себя в своей тарелке.
- Сколько на завтра будет работы! Сколько работы! - то и дело восклицал Салтыков.
- Да не стони ты! - прервала его супруга.- Ты, что ли, будешь работать? Расстонался! Уберут, не в первый раз.
- И дай бог, не в последний,- вздохнул Верлибр.- Единственный источник поступлений остался. Ты, Василий Иванович, смотри, не забудь в смету включить подвал и чердак.
День открытых дверей музея закончился в шесть вечера, и двери закрыли. Допоздна приводили здание в порядок. Все по домам разошлись после десяти часов.
С утра все собрались у Верлибра. Скоробогатов представил смету убытков, нанесенных музею праздничными толпами. Директор просмотрел ее, ткнул пальцем:
- Добавь также туалет на втором этаже и душевую в фондах. И все умножь на два.
- На два? Не дадут.
- Дадут-дадут. Они как раз все заявки на два и делят.
ТЮРЬМА
Тут Скоробогатов вспомнил...
Тут Скоробогатов вспомнил, что сегодня приезжает фотохудожник Перхота с выставкой.
- Как же так? - то и дело бил он себя по лбу.- Забыл! Начисто забыл! Старею, черт возьми!
Элоиза поежилась.
- Что-то зябко, дует.
- Брось, дует! Духота такая. Хорошо, я все подготовил, и место, и рамки, и стекла, даже веревочки,- успокоил сам себя главный хранитель.
- Всё готово? - строго спросил Верлибр.- А то, смотри, сам рекомендовал.
- Кто такой? - спросил я у Скоробогатова.
- Знаменитость. Фотохудожник. Последний писк. Известен в Европе, Америке, даже в Японии. Да он выставлялся уже у нас, и не раз.
Элоиза, обняв себя за плечи, вышла из комнаты. Верлибр кивнул ей вслед и укоризненно бросил главному хранителю:
- Ну что ж ты так, Козьма Иванович, без подготовки?
Только его помянули, как он и приехал, Перхота. На "Газели" с двумя помощниками. Они нас не заметили и стали выгружать ящики с работами и реквизитом. Приехавшим помогали две девочки из выставочного сектора. Пересчитав ящики, фотограф увидел нас и направился к нам. Подойдя, он кивнул и стал здороваться со всеми за руку. Его живые влажные глаза, обегающие всех, вдруг замерли, встретившись с глазами Элоизы. Они поздоровались, как старые знакомые.
Занесли ящики. Стали вынимать фотографии, рамки, стекла, специальные лампы подсветки. Фотографии сверяли с "Перечнем" и раскладывали по темам на столах. Впрочем, тема была одна: женская натура, которую разнообразили лишь разные формы, позы и ракурсы, естественное или искусственное освещение.
Перхота прославился тем, что на смену убогим, синюшным, плоскозадым женским образам времен перестройки дал миру живую, округлую, трепещущую плоть, которую хотелось потрогать руками. Его называли Новым Рубенсом. В работах Нового Рубенса были две фишки: во-первых, он любил изображать женщин сзади, на фоне ивы, камыша или полной луны, и, во-вторых, непременно с бабочкой, стрекозой или летучей мышью на ягодице. А еще часто на фоне женского белоснежного зада была мужская черная рука с разрезанным пополам гранатом или очищенным бананом. Художник умудрился нащелкать столько картин, сколько не приснится трем батальонам новобранцев за целый месяц.
Перхота оторвался от созерцания своих шедевров, тряхнул черными кудрями, подошел к Элоизе и спросил:
- Размещать будем в том же зале? Пойдем?
Элоиза повела его в выставочный зал. Перхота шел походкой Жана Марэ.
Салтычиха через час послала меня за ними, так как все фотографии вытащили и рассортировали. Я застал их осматривающими стены и планшеты. Оба смеялись. Я впервые увидел Элоизу просто смеющейся, у нее была открытая приятная улыбка.
- Вас зовут,- сказал я.
Они оба с неохотой, как мне показалось, отвлеклись от планирования на местности и спустились в холл на первый этаж.
На колени...
- На колени! - услышали мы, заходя в холл.- Ме-едленно, плечи расправить...
Салтычиха нависла над Шенкель. Та тряслась и тихо опускалась на колени. Салтычиха, не обращая на нас внимания, командовала:
- А теперь медленно вста-ать... Повторить! Ну,- обратилась она к нам,место облюбовали? Шенкель, еще раз! Тренирую вот, совсем жидкий стал народ. Нам просто пенсионеры не нужны, их пруд пруди, бездельников! Нам нужны пенсионеры с зарядом и запалом.
- С зарядом и запалом, пожалуй, и рванет,- улыбнулся Перхота.
- Утаскивайте, утаскивайте отсюда,- заторопила его Салтычиха.- Скоро раствор привезут, некуда будет ставить. Да, в субботу едем на прополку картошки! Лопаты свои.
- У меня нет,- сказал я.
- Возьмешь мою,- сказала Элоиза.- Помоги мне, котик.
"Котик" - неприятно резануло мне слух.
- Котик? Ты с кем-то меня спутала.
- Брось! У меня все мужчины котики. А кто же вы? Котики и есть. Правда? обратилась она к Перхоте, помогая тому поднять пустую коробку.
- Да-да, конечно же, мы все котики! - Фотохудожник блеснул глазами.- Ну так как насчет съемки?
Элоиза промолчала.
Остаток дня я посвятил попеременно то мусору, то раствору. К вечеру, вспомнив об Элоизе и фотографе, я поднялся в выставочный зал.
Три стены уже были увешены фотографиями. Перхота с двумя помощниками и Элоиза возились с последней стеной.
Я прошелся вдоль фотографий. Голые женщины вызвали во мне только чувство досады. Если сюда придут мужики после работы (а кому они еще нужны, эти бабы?), вряд ли их вдохновят эти ненатуральные позы и бабочки на ягодицах, подумал я. А приходить смотреть на них людям праздным тоже какой смысл? Живая натура - она куда приятней. Я вспомнил рысь и посмотрел на Элоизу. От суматошного дня она слегка раскраснелась и похорошела. Очевидно, на нее падал свет фотоискусства.
Перхота откидывал голову, так что тряслись его кудри, и любовался своими творениями. Интересно, что испытывает он и фотомодель в момент запечатления, в момент перехода натуры в образ? Содрогание? Экстаз? Скорее всего ничего не испытывают. В лучшем случае то же самое, что испытывал я, перетаскивая волоком мешки со штукатуркой: ждал, когда это всё кончится.
Я ждал от Элоизы специального приглашения домой, так как мне стало казаться, что все, что случилось со мной с утра позапрошлой пятницы, варилось исключительно в моей голове.
- Ну что, пошли? - сказала мне Элоиза.
- Куда?
- Домой. Надо купить еще хлеба, яиц и масла. Да, не забудь, соль еще. Неделю без соли.
- Купим сразу пуд.
- Пачки хватит, йодированной.
Что-то я устала сегодня, котик...
- Что-то я устала сегодня, котик,- сказала она после ужина.- Умираю, хочу спать. Мы с тобой собирались через неделю-другую начать семейную жизнь...
- Да, полноценную.
- Осталось немного.- Она поцеловала меня в щеку и пошла в ванную простирнуть кое-что на завтра. Я обратил внимание, какие у нее правильные, красивые черты лица. Почему они мне показались вначале резкими?
Элоиза что-то сказала.
- Что? - не расслышал я.
Я встал, подошел к ванной.
- Пусть годы проходят... живет на земле любовь... и там, где расстались... мы встретимся нынче вновь... - пела Элоиза. У нее был удивительно задушевный голос.
Я улегся на раскладушке. В дверь спальни я видел, как Элоиза разделась и легла на кровать. Бог ты мой, да она писаная красавица! Неделю-другую, неделю-другую, неделю-другую... Я стал дремать и сквозь сон услышал бормотание Элоизы:
- Завтра... завтра, котик...
Как в песне, утро нас встретило прохладой. Я проснулся под ритмичное дыхание Элоизы. Она отжималась от пола. Тюль на открытом окне ходил волнами.
- Вставай, лежебока! - Она стащила с меня простыню.- Восьмой час.
Я ведь совсем не знаю твоих привычек. Ты что делаешь по утрам?
- То же, что и по вечерам, ничего. Можно с пивом. Любимое мое занятие.
- Придется переучиваться.
- Не поздно?
- Никогда не поздно. Вставай, делай, что надо, и у меня тебе задание.
Я встал, сделал, что надо, и пришел за заданием.
- Вот пылесос. Пропылесось.
Из задания самое интересное было гонять кота по всей квартире.
Элоиза смеялась:
- Единственное, чего он боится, это пылесоса. Удивительно!
Мне стало тоже радостно. Улыбка на ее лице была точь-в-точь вчерашней улыбкой. Значит, она не от Перхоты, а от нее самой. Значит, и ее вчерашние слова "завтра, завтра, котик" не от сомнений, а от усталости. Я обнял Элоизу и погладил ее, как ребенка, по голове. Она с удивлением посмотрела на меня.
- Вот не думала, что ты способен на это. Тебе сколько лет? Пятьдесят есть?
- Дурак - и в пятьдесят дурак.
- А дети?
Что я скажу ей? И я ничего не сказал ей.
- Ты гимнастка?
- Акробатка. Смотри! - Она ловко сделала сальто с места.- Но это все в прошлом. Форму поддерживаю.
- Салтычиха заставляет?
- Куда ей? Но она молодец баба. Под шестьдесят, а любого мужика за пояс заткнет.
- А тебе сколько? Тридцать пять, сорок?
- А ты как думаешь?
- Шестнадцать!
Перхота встретил нас в холле...
Перхота встретил нас в холле. Он поздоровался с нами и задержал на Элоизе взгляд чуть дольше, чем позволяют приличия.
- Как мое вчерашнее предложение? - спросил он.
Голос его вибрировал тоже чуть сильнее, чем требовали обстоятельства. Господи, сколько можно проходить одно и то же? Повторение, говорят неумные люди, мать учения.
- Какое? - удивилась Элоиза.
Удивился и я. Тому, что она удивилась.
- Пойдем, я хочу с тобой посоветоваться. По освещению. Там, на левой стене, той, что на проспект... - Перхота взял ее под руку и повел в выставочный зал.
Что ж, вот они и на "ты". Кто там шел на вы? Надо сразу во всем идти на ты. Мне надо было готовить к ремонту помещение первого этажа.
Однажды я вернулся домой из командировки и не застал дома ни семьи, ни мебели, ни записки. Как будто не три недели отсутствовал, а тридцать лет и три года. Лишь лет через десять объявилась дочь. Объявилась и тут же выскочила замуж за благополучного немца. Как только я пытаюсь представить себе его, мне в нос бьет запах баварского пива. А жена как сквозь землю провалилась.
О чем я рассказал бы Элоизе? Я сам уже все забыл и ничего не хочу вспоминать. Начинать - так начинать сначала. Лишь бы только эти фотоужимки не погубили в зародыше то легкое, пока неуловимое, но очень светлое мое чувство к Элоизе. Что она чувствовала ко мне, я мог только догадываться, но ей, видимо, тоже досталось немало в жизни и хотелось чего-нибудь без повтора пройденного и без нового анализа грамматических ошибок судьбы.
О чем я сказал бы Элоизе? О том, что женился во второй раз, что был женат условно, поскольку в паспорте никто не отменил моих обязательств перед первой женой, искать которую не стал бы даже Интерпол. Скорее всего она тоже в Германии, пришла мне мысль, и я одобрил ее. Пусть живет там. Да и дочь с внуками под боком. Чего еще женщине надо?
Вторая жена от меня ушла к третьему мужу, а мне оставила ребенка от первого, которого воспитывает моя одинокая шестидесятилетняя, больная насквозь и вся светлая сестра. Сестренка, сколько же я не был у тебя? Пять, шесть лет? Как быстро летят годы, особенно когда они несут нас вниз.
С работой у меня и вовсе вышел смех...
С работой у меня и вовсе вышел смех. Была работа, и я, как всякий счастливый человек, довольный своей работой, о ней не думал, а как началось всеобщее затемнение нравов и мозгов, бросил ее, кинулся сломя голову в новую и не сломал ее (голову) только потому, что продал все, что оставалось у меня от прежней жизни: дом, мебель, шмотки, книги... Расплатился со всеми, кто оказался умнее меня, и вышел на городские площади, на которых голуби - самые счастливые создания на свете и с которых без лишних хлопот удобнее всего отправляться на вечный покой.
Меня мучила ревность, и я поднялся в выставочный зал. Там было тихо, навешивали и наклеивали ярлычки к рамкам и планшетам, технички вытирали пыль, смотрители прохаживались на выходе из зала. Зал был пронизан светом, и в нем, просвечиваемые насквозь, стояли Элоиза и Перхота. Фотограф тем не менее казался черным пятном, он что-то рассказывал Элоизе, то и дело кивая на фотографию. Меня они, наверное, не заметили, так как я был против света. Я невольно залюбовался Элоизой. Свет пронизывал ее легкое платье, и ее фигура действительно могла украсить любую выставку. Я спустился вниз. Пыль и цемент были, видно, моим уделом. Что ж, заслужил, что заслужил.
>Вадим предложил мне сфотографироваться...
- Вадим предложил мне сфотографироваться,- вечером сообщила Элоиза.- А я сказала, что подумаю.
- Вадим?
- Да, фотограф. Перхота.
- А-а.
По телевизору женщины спорили с мужчинами, а ведущий принимал то одну сторону, то другую. Скорее всего он был тем, кого называют словом, похожим на слово "транзит", то есть ни тут и ни там.
- Тебе это нравится? - спросил я.
- Нет, но другого ничего нет.
Я уснул опять на раскладушке и уже не видел, как раздевалась и ложилась в постель Элоиза. У меня полностью нормализовался сон и полностью покинула нужда в чем бы то ни было - ничего не надо было!
Лет до сорока мне снилось...
Лет до сорока мне снилось, что я летаю. Сначала снилось часто, потом все реже и реже, а лет десять назад и вовсе перестало сниться. Как я это воспринял? Никак. Даже не обратил внимания. Сколько можно летать? Но спустя лет пять после того, как я в последний раз забрался на горную кручу и с нее совершил удивительный полет над долиной в цветах, в красноярской гостинице на рассвете я сквозь сон услышал удивительную мелодию, напоминавшую мне мой полет во сне. Мой номер был на пятом этаже, и мелодия поднималась с земли, залетала в мой номер в открытое окно, кружила по комнате, вытягивалась во всю длину моей жизни и вылетала в окно, уносясь куда-то в неведомые дали, для которых, очевидно, и звучала.
Я, не открывая глаз, с замиранием сердца слушал ее. Больше всего я не хотел, чтобы она кончилась или прервалась. Я вдруг понял, что она представляет для меня не меньшую ценность, чем моя жизнь. Женский голос, чистый до прозрачности, без напряжения вел мелодию, поднимаясь до небесных высот гармонии и до небесных высот моей души.
Я не встал с постели, не выглянул в окно, чтобы посмотреть, откуда идет этот голос. Музыки, в ее банальном смысле, не было. Не было музыкальных инструментов, не было слов или отдельных звуков, которые можно было бы привязать к буквам, слогам, словам... Был один лишь божественный голос и божественная мелодия. В слиянии они совершили чудо. В тот момент я, кажется, понял смысл божественной любви. И тогда же я вспомнил, что уже пять лет, как перестал летать во сне. Стал совсем взрослым, с иронией подумал я, и вспомнил о моей покойной матушке, Царствие ей Небесное! Не ее ли голос звучал мне в предутренней синеве?
Спустя два или три года я снова услышал эту мелодию и этот голос часа в три-четыре ночи, и тоже в гостинице, в Чите, когда я был так же одинок и неприкаян. И опять я не выглянул в окно. Мне тогда было очень плохо. Я даже подумал, что это подарок судьбы и последние мои минуты окрашены такими пленительными звуками.
Когда мне стало совсем туго и я с трудом вырывался из цепких объятий моих кредиторов, мелодия стала звучать чуть ли не каждый месяц. Я стал нервным, вскакивал с постели и выглядывал в окно. Разумеется, я ничего не видел. Мелодия пропала, и вот уже больше года я не слышу ее.
Да, подумал я, она была дана мне вместо моих полетов во сне. Может быть, была их продолжением. В этом продолжении летал уже не я, а нечто более тонкое и вечное, что было во мне. Душа? Скорее всего у мелодии и полетов источник один. И мне вдруг словно шепнул кто: еще раз услышишь ее, это будет твой последний полет, после которого ты совершишь первую посадку во сне...
Первое, что я сделал в среду...
Первое, что я сделал в среду, это поднялся в выставочный зал и подошел к фотографии, возле которой стояли вчера Элоиза и фотограф. Фотография, ничего не скажешь, была выполнена мастерски. Женщина, очень похожая на Элоизу, предположительно моложе ее лет на десять, стояла обнаженная возле окна, растворенного настежь. Она и сама была растворена настежь. Фотография была напитана светом, который лился из окна, наполнял женщину, и она светилась как святая. Что ж, на такую фотку можно и согласиться, подумал я. Вряд ли в жизни Элоизы было что краше, да и вряд ли что будет.
Всю среду я был сам не свой. Иногда встретишь кого-нибудь, вроде и знаком тебе, а не вспомнишь. И под этим впечатлением ходишь весь день. Вот так же я ходил после того, как увидел фотографию той женщины у окна.
В обед мы встретились с Элоизой в закусочной, как договаривались утром. До обеда я съездил с Салтыковым и Вовой Сергеичем на центральные склады за металлоконструкциями и метизами. Натаскался до того, что тянули руки.
- Я согласилась,- сказала Элоиза.
- На что? - Я сделал вид, что не понял.
- Сфотографироваться у Вадима. Всего один раз.
- Ну чего ж, всего один раз, чего ж не сфотографироваться? Покажешь?.. Я имею в виду фотографию.
- Обязательно.
- И где... как он хочет тебя снимать?
- Возле окна.
- Понятно. Вечером?
- Нет, днем. Завтра. Сейчас хорошее освещение. Столько солнца!
- Да, хорошая должна получиться фотография. Я после обеда опять на склады. Уже за материей. Хорошо, а то ящики с болтами и гайками тяжеленные и жарко...
- Думаешь, рулоны материи легче? - Видно было, что Элоиза думает о чем-то своем. Лицо ее было переполнено светом и покоем, а под ними угадывалась стихия замерших на минуту чувств. Такие лица я видел только на старинных портретах.
- Да, не легче,- согласился я.- Материя, она тяжелее сознания. Нет, спутал. Первичней.
Элоиза кивала красивой головой, видимо, соглашаясь со мной. И от ее красоты в меня вошла тревога. Тревога - младшая сестра красоты.
До вечера я натаскался с материей, Элоиза с сознанием, и мы оба после ужина и невзрачной домашней суеты без сил упали, она на кровать, я на раскладушку, и тут же уснули.
Перхота пригласил Элоизу...
Перхота пригласил Элоизу фотографироваться в свою студию в десять часов утра.
- Это лучшее время суток в июне, с десяти до одиннадцати. Освещение совершенно сказочное,- услышал я,- оно в этот час способно проникнуть в самое сердце.
Слова эти впились в мое сердце раскаленной иглой.
Когда человек в пятьдесят лет терзается проблемами двадцатилетнего, он скорее всего проскочил свои двадцать лет без остановок. И вот теперь, когда с риском для жизни он спрыгнул не туда, куда ему надо было, конечно, берет досада. Да еще какая!
- Моя студия располагается вон в том доме, над гастрономом, центральный подъезд, как поднимешься, направо. Пять минут ходу. Запомнила?
Элоиза кивала головой, не глядя на него.
- Значит, через час. Жду.
Это были последние слова его.
Я пошел к Салтычихе за заданием и тут же от нее к ее супругу.
- Он просил меня сделать кое-какую перестановку в его кабинете,- сказал я ей.
- Да не спешите, он придет около десяти.
- Хорошо, надо подготовить инструмент и вытащить кое-какой мусор.
Салтычихе была по нутру моя расторопность.
Без четверти десять я вынес мусор и догнал в дверях Салтыкова. Навстречу нам шла Элоиза.
- Я к фотографу,- сказала она.- Меня отпустили до двенадцати.
Она не вернулась до вечера.
Я шел домой...
Я шел домой, и сердце мое страшно билось. Я хотел и боялся увидеть Элоизу. Меня пронзило вдруг страшное сожаление о том, что я связал ее судьбу со своей, но теперь уже было поздно что-либо перекраивать в наших судьбах.
Она лежала на кровати и, кажется, спала. Я погладил вышедшего мне навстречу кота и тихо прошел в ванную. Помывшись, я сел на кухне возле окна и закурил. Есть не хотелось. Сейчас бы я выпил, но, зная себя, я боялся сорваться и безвозвратно погибнуть не только в ее, но и в своих глазах.
- Куришь? - услышал я и вздрогнул.
Голос ее был глухой, чужой и наполненный страданием и страхом. Я с удивлением посмотрел на нее. Глаза ее были опухшие от слез, и в них несмываемым пятном застыл ужас.