— Странно, что заученная роль может так подействовать на человека, — заметила Фрона.
   — Или, скорее, скорее человек на роль, — заметил Сент-Винсент.
   Фрона ничего не ответила, и они молча пошли дальше. Она все еще находилась под обаянием вечера, и приподнятое настроение, овладевшее ею на сцене, не покидало ее. Кроме того, она угадывала скрытый смысл слов Сент-Винсента, и ею овладела та робость, которая сковывает женщину перед решительным объяснением с мужчиной.
   Стояла светлая, холодная ночь, не слишком холодная — не более сорока градусов мороза, — и вся окрестность была залита мягким, рассеянным светом, который шел не от звезд и не от луны, а, казалось, откуда-то с противоположной стороны земного шара. С юго-востока до северо-запада край неба был окаймлен бледно-зеленой полосой, — от нее-то и исходило это матовое сияние.
   Внезапно, словно вспыхнул факел, небо перерезала белая полоса света. В одно мгновение ночь преобразилась в феерический день, а затем спустился еще более глубокий мрак. Но на юго-востоке было заметно какое-то бесшумное движение. Мерцающая зеленоватая дымка клубилась и бурлила, то поднимаясь, то опускаясь, и, словно нащупывая что-то, по небу метались огромные призрачные руки. Еще раз гигантский сноп света извилистой огненной линией перерезал небо и, как молния, скрылся за горизонтом. И опять наступила темная ночь. Но вот, становясь все шире и ярче, щедро разбрасывая вокруг себя потоки света, это сияние вспыхнуло вновь над головой и помчалось дальше на край неба, оставив позади себя светящийся мост, и теперь мост удержался!
   Вслед за этим полыханием молчание земли было нарушено протяжным воем десяти тысяч волкодавов, которые излили в нем свой страх и тоску. Фрона вздрогнула, и Сент-Винсент обнял ее за талию. С легким трепетом смутного восторга проснувшаяся в ней женщина почувствовала прикосновение мужчины, но она не противилась. И в то время, как вокруг жалобно выли волкодавы, а северное сияние играло над головой, он заключил ее в свои объятия.
   — Продолжать ли мне мой рассказ? — прошептал он.
   Она положила усталую голову на его плечо, и они вместе залюбовались пылающим сводом, где тускнели и гасли звезды. То ослабевая, то сгущаясь, пульсируя в каком-то бешеном ритме, все краски спектра разлились по небу. Затем небо приняло очертания гигантского свода, где царственный пурпур переходил в зеленые переливы цвета морской волны; огненные нити свивались и переплетались с пылающими волнами, пока нежнейшая кисея, красочная и неповторимая, не упала легкой воздушной вуалью на лицо изумленной ночи.
   Без всякого предупреждения дерзкая черная рука разъединила светящийся мост, и он растаял, покраснев от смущения. Клочья темноты надвинулись со всех сторон. Тут и там массы рассеянных красок и угасающего огня робко прокрадывались к горизонту. А затем величественная ночь снова вернулась в свои владения, и звезды одна за другой высыпали на небе, и волкодавы начали выть снова.
   — Я могу предложить вам так мало, дорогая, — сказал мужчина с едва заметной горечью. — Неверную судьбу бродяги-цыгана.
   А женщина, взяв его руку и прижимая ее к сердцу, повторила то, что до нее сказала когда-то одна великая женщина: — «Шалаш и корка хлеба с вами, Ричард».


ГЛАВА XIX


   Хау-Хэ была простой индианкой, многочисленные предки которой питались сырой рыбой и разрывали мясо зубами. Поэтому мораль ее была груба и примитивна. Но долгая жизнь среди белых сроднила ее с их нравами и обычаями, несмотря на то, что в глубине души она все еще продолжала презрительно фыркать на эти обычаи. Прослужив десять лет кухаркой в доме Джекоба Уэлза, она с тех пор всегда занимала здесь ту или иную должность. И когда в одно пасмурное январское утро в ответ на громкий стук она открыла дверь и увидела посетительницу, то даже от ее невозмутимости не осталось и следа. Обыкновенные мужчины или женщины не могли бы так скоро узнать гостью. Но способность Хау-Хэ наблюдать и запоминать мелкие подробности развилась в суровой школе, где смерть подстерегала ротозеев, а Жизнь приветствовала бдительных.
   Хау-Хэ смерила взглядом стоявшую перед ней женщину. Сквозь густую вуаль она с трудом различила блеск ее глаз. Расшитая кухлянка с поднятым капюшоном скрывала волосы и очертания ее фигуры. Хау-Хэ в замешательстве продолжала смотреть на гостью. Было что-то знакомое в этом смутном облике. Она еще раз взглянула на голову, закрытую капюшоном, и узнала характерную посадку. Глаза Хау-Хэ затуманились, когда в ее нехитром сознании возникли аккуратно разложенные по полочкам скудные впечатления всей ее жизни. В них не было ни путаницы, ни беспорядка, не было противоречий и постоянного воздействия сложных эмоций, запутанных теорий, ошеломляющих абстракций, — были только простые факты, тщательно классифицированные и систематически подобранные. Из всех тайников прошлого она безошибочно отобрала и сопоставила только то, что помогло ей оценить настоящий момент. Тогда мрак, окружавший женщину, рассеялся, и Хау-Хэ разгадала ее всю до конца, со всеми ее словами, делами, обликом и биографией.
   — Твоя лучше убираться быстро-быстро, — заявила Хау-Хэ.
   — Мисс Уэлз… Мне нужно ее видеть. Незнакомка говорила спокойным, решительным тоном, в котором чувствовалась упрямая воля. Но это не подействовало на Хау-Хэ.
   — Твоя лучше уйти, — упрямо повторила она. — Вот, передайте это, пожалуйста, Фроне Уэлз и, — она придержала коленом дверь, — оставьте дверь открытой. Хау-Хэ нахмурилась, но записку взяла; она не могла сбросить с себя ярмо десятилетнего служения высшей расе. «Можно мне вас видеть? Люсиль Так гласила записка. Фрона выжидающе посмотрела на индианку.
   — Она прет ногой вперед, — объяснила Хау-Хэ, — моя говорит ей убирайся подобру-поздорову. А? Как скажешь? Она нехороший. Она…
   — Нет. — Фрона на минуту задумалась. — Приведи ее сюда. — А лучше бы… — Ступай!
   Хау-Хэ, ворча, повиновалась, она не могла не повиноваться. Но когда она спускалась по лестнице к входной двери, в ее голове смутно промелькнула мысль о случайности происхождения белой или темной кожи, создающей господ и рабов.
   Одним взглядом Люсиль охватила Фрону, которая стояла на переднем плане и, улыбаясь, протягивала ей руку, изящный туалетный столик, простую, но изысканную обстановку, тысячу мелочей девичьей комнаты; и вся эта дышащая чистотой и свежестью атмосфера заставила ее с болью вспомнить о своей юности. Но это продолжалось недолго. Затем она вновь приняла свой обычный сдержанный вид.
   — Я рада, что вы пришли, — сказала Фрона. — Я очень хотела вас видеть и… но снимите, пожалуйста, эту тяжелую кухлянку. Какая она толстая! И что за чудесный мех! И какая отделка!
   — Это из Сибири. — Люсиль хотелось еще прибавить, что это подарок Сент-Винсента, но вместо этого она заметила: — Там еще не научились работать кое-как.
   Она опустилась в низкую качалку с прирожденной грацией, которая не ускользнула от Фроны, любящей красоту, и, молча, с гордо откинутой головой слушала Фрону, весело наблюдая за ее мучительными попытками поддержать разговор.
   «Зачем она пришла?» — думала Фрона, говоря о мехах, погоде и других безразличных вещах.
   — Если вы ничего не скажете, Люсиль, я начну нервничать, — сказала наконец она в отчаянии. — Что-нибудь случилось?
   Люсиль подошла к зеркалу и извлекла из-под разбросанных безделушек миниатюрный портрет Фроны.
   — Это вы? Сколько вам здесь лет? — Шестнадцать. — Сильфида, но холодная, северная. — У нас кровь поздно согревается, — заметила Фрона, — но…
   — Но от этого она не менее горяча, — засмеялась Люсиль. — А теперь сколько вам лет? — Двадцать.
   — Двадцать, — медленно повторила Люсиль. — Двадцать. — Она вернулась на свое место. — Вам двадцать, а мне двадцать четыре. — Такая маленькая разница.
   — Но наша кровь рано согревается. — Люсиль бросила это замечание как бы через бездонную пропасть, которую не могли заполнить четыре года.
   Фрона с трудом скрывала свою досаду. Люсиль снова подошла к туалетному столу, посмотрела на миниатюру и вернулась на место.
   — Что вы думаете о любви? — неожиданно спросила она; в ее улыбке было слишком много откровенности. — О любви? — смутилась Фрона. — Да, о любви. Что вы знаете о ней? Что вы о ней думаете?
   Поток определений, сияющих и красочных, промелькнул в уме Фроны, но она отказалась от них и ответила:
   — Любовь — это самопожертвование. — Отлично. Жертва. И что же, она окупается? — Да. Окупается. Конечно, окупается. Кто может сомневаться в этом? Глаза Люсиль сверкнули насмешкой. — Чему вы улыбаетесь? — спросила Фрона. — Посмотрите на меня, Фрона! — Люсиль поднялась с пылающим лицом. — Мне двадцать четыре года. Я не пугало и не дура. У меня есть сердце. Во мне течет здоровая, горячая, красная кровь. И я любила. Но я не помню, чтобы это окупалось. Я знаю только, что расплачивалась всегда я.
   — Это и было ваше вознаграждение, — горячо сказала Фрона. — В вашей жертве была ваша награда. Если любовь и обманчива, то вы все-таки любили, вы узнали, что это такое, вы жертвовали собой. Чего еще можно желать?
   — Любовь собаки, — усмехнулась Люсиль. — О! Вы несправедливы.
   — Я отдаю вам должное, — решительно ответила Люсиль. — Вы скажете мне, что вы все знаете, что вы смотрели на мир открытыми глазами и, коснувшись губами краев чаши, распознали приятный вкус напитка. Эх, вы! Собачья любовь! Я знаю, Фрона, вы настоящая женщина, с широкими взглядами и совсем не мелочная, но, — она ударила себя тонким пальцем по лбу, — у вас все это здесь. Это одурманивающий напиток, и вы слишком сильно надышались его парами. Осушите чашу до дна, переверните ее, а затем скажите, что этот напиток хорош. Нет, боже сохрани! — страстно воскликнула она. — Существует настоящая любовь. И вы должны найти не подделку, а прекрасное, светлое чувство.
   Фрона поняла эту старую уловку, общую для всех женщин. Ее рука соскользнула с плеча Люсиль и сжала ее руку.
   — То, что вы говорите, неверно, но я не знаю, как вам ответить. Я могу, но не решаюсь, не решаюсь противопоставить мои мысли вашим фактам. Я пережила слишком мало, чтобы спорить с вами, вы так хорошо знаете жизнь.
   — Тот, кто переживает несколько жизней, умирает много раз.
   Люсиль вложила в эти слова всю свою боль, и Фрона, обняв ее, вдруг зарыдала у нее на груди. Легкие складки между бровями Люсиль разгладились, и она тихо и незаметно прикоснулась к волосам Фроны материнским поцелуем. Это продолжалось минуту, потом она снова нахмурила брови, сжала губы и отстранила от себя Фрону.
   — Вы выходите замуж за Грегори Сент-Винсента? Фрона была поражена. С ее помолвки, которая держалась в секрете, прошло только две недели, и ни одна душа не знала об этом. — Откуда вы знаете?
   — Вы мне ответили. — Люсиль вглядывалась в открытое лицо Фроны, не умевшей быть лживой, и чувствовала себя, как искусный фехтовальщик перед слабым новичком. — Откуда я знаю? — Она неприятно рассмеялась. — Когда человек внезапно покидает объятия женщины с губами, еще влажными от последних поцелуев, и ртом, полным бесстыдной лжи… — Дальше… — Забывает эти объятия…
   — Так? — Кровь Уэлзов закипела и точно горячими лучами солнца высушила влажные глаза Фроны, которые вдруг засверкали. — Вот для чего вы пришли! Я догадалась бы сразу, если бы обращала внимание на доусонские сплетни.
   — Еще не поздно, — сказала Люсиль с презрительной усмешкой.
   — Я вас слушаю. В чем дело? Вы хотите сообщить мне, что он сделал, и рассказать, чем он был для вас? Уверяю вас, это бесполезно! Он мужчина, а мы с вами женщины.
   — Нет, — солгала Люсиль, скрывая свое удивление. — Я не предполагала, что его поступки могут повлиять на вас. Я знаю, что вы выше этого. Но вы подумали обо мне?
   Фрона перевела дыхание. Потом протянула руки, словно для того, чтобы вырвать Грегори из объятий Люсиль.
   — Вылитый отец! — воскликнула Люсиль. — Ах вы, Уэлзы, Уэлзы! Но он не стоит вас, Фрона Уэлз, — продолжала она. — Мы же подходим друг к другу. Он нехороший человек, в нем нет ни величия, ни доброты. Его любовь нельзя сравнить с вашей. Что здесь скажешь? Чувство любви ему недоступно, мелкие страстишки — вот все, на что он способен. Вам это не нужно. А это все, что он в лучшем случае может вам дать. А вы, что вы можете ему дать? Самое себя? Ненужная щедрость. Но золото вашего отца… — Довольно! Я не хочу вас слушать! Это нечестно. — Фрона заставила ее замолчать, а потом вдруг дерзко опросила: — А что может дать ему женщина, Люсиль?
   — Несколько безумных мгновений, — последовал быстрый ответ. — Огненное наслаждение и адские муки раскаяния, которые потом выпадут ему на долю так же, как и мне. Таким образом сохраняется равновесие, и все кончается благополучно. — Но… но…
   — В нем живет бес, — продолжала Люсиль, — бессоблазнитель, который дает мне наслаждение, он действует на мою душу. Не дай вам бог, Фрона, его узнать. В вас нет беса. А его бес под стать моему. Я откровенно признаюсь вам, что нас связывает только взаимная страсть. В нем нет ничего устойчивого, и во мне также. И в этом красота. Вот как сохраняется равновесие.
   Фрона откинулась в кресле и лениво смотрела на свою гостью. Люсиль ждала, чтобы она высказалась. Было очень тихо.
   — Ну? — спросила наконец Люсиль тихим, странным голосом, вставая, чтобы надеть кухлянку. — Ничего. Я жду. — Я кончила.
   — Тогда позвольте вам сказать, что я не понимаю вас, — холодно произнесла Фрона. — Я не вижу цели вашего прихода. Ваши слова звучат фальшиво. Но я уверена в одном: по какой-то непонятной причине вы сегодня изменили самой себе. Не спрашивайте меня, — я не знаю, в чем именно и почему. Но мое убеждение непоколебимо. Я знаю, что вы не та Люсиль, которую я встретила на лесной дороге по ту сторону реки. То была настоящая Люсиль, хоть я и видела ее мало. Женщина, которая пришла сегодня ко мне, совершенно чужая мне. Я не знаю ее. Моментами мне казалось, что это Люсиль, но это было очень редко… Эта женщина лгала, лгала мне о самой себе. А то, что она сказала о том человеке, — в лучшем случае только ее мнение. Может быть, она оклеветала его. Это весьма вероятно. Что вы скажете?
   — Что вы очень умная девушка, Фрона. Вы угадываете иногда вернее, чем сами предполагаете. Но вы бываете слепы, и вы не поверите, как вы иногда слепы! — В вас есть что-то, из-за чего я могла бы вас полюбить, но вы это так далеко запрятали, что мне не найти.
   Губы Люсиль дрогнули, словно она собиралась что-то сказать. Но она только плотнее закуталась в кухлянку и повернулась, чтобы уйти.
   Фрона проводила ее до дверей, и Хау-Хэ долго размышляла о белых, которые создают законы и сами преступают их.
   Когда дверь захлопнулась, Люсиль плюнула на мостовую.
   — Тьфу! Сент-Винсент! Я осквернила свой рот твоим именем! — И она плюнула еще раз.
   — Войдите!
   В ответ на приглашение Мэт Маккарти дернул за шнурок, открыл дверь и осторожно притворил ее за собой.
   — А, это вы! — Сент-Винсент с угрюмой рассеянностью взглянул на гостя, потом овладел собой и протянул ему руку. — Алло, Мэт, старина. Мои мысли были за тысячу миль отсюда, когда вы вошли. Садитесь и будьте как дома. Табак у вас под рукой. Попробуйте его и скажите свое мнение.
   «Понятно, почему его мысли были за тысячу миль отсюда», — подумал Мэт: идя сюда, он встретил женщину, и в темноте ему показалось, что она удивительно похожа на Люсиль. Но вслух он сказал:
   — Вы хотите сказать, что замечтались? Это не удивительно.
   — Почему? — весело спросил журналист. — А потому, что по дороге сюда я встретил Люсиль, и следы от ее мокасинов вели к вашей лачуге. У нее иногда бывает острый язычок.
   — И это хуже всего, — ответил Сент-Винсент совершенно искренне. — Стоит мужчине бросить на женщину благосклонный взгляд, как ей уже хочется претворить эту минуту в вечность.
   — Трудненько разделаться со старой любовью, а? — Да уж, можно сказать. И вы поймете меня. Сразу видно, Мэт, что вы были в свое время мастером по этой части.
   — В свое время? Я и теперь еще не так стар. — Конечно, конечно. Это видно по вашим глазам. Горячее сердце и острый глаз, Мэт! — Он ударил гостя по плечу и дружелюбно рассмеялся.
   — Да и вы парень не промах, Винсент. Где мне до вас! Вы умеете обхаживать женщин. Это ясно, как апельсин. Много вы роздали поцелуев и много разбили сердец. Но, Винсент, было ли у вас когда-нибудь настоящее?
   — Что вы хотите этим сказать?
   — Настоящее… настоящее… то есть… ну, вы были когда-нибудь отцом?
   Сент-Винсент отрицательно покачал головой. — И я не был. Но вам знакомо отцовское чувство? — Не знаю. Не думаю.
   — А мне оно знакомо. И это самое настоящее, могу вас уверить. Если есть на свете мужчина, который когда-либо вынянчил ребенка, так это я или почти что я. Это была девочка, теперь она выросла, и я люблю ее больше, чем родной отец, если только это возможно. Мне не повезло: кроме нее, я любил только одну женщину, но она слишком рано вышла замуж за другого. Я никому не говорил об этом ни словечка, верьте мне, даже ей самой. Но она умерла, да помилует бог ее душу.
   Он опустил голову на грудь и задумался о белокурой саксонке, которая однажды, словно солнечный луч, нечаянно заглянула в бревенчатый склад на берегу реки Дайи. Вдруг он заметил, что Сент-Винсент уставился глазами в пол, размышляя о чем-то другом. — Довольно глупостей, Винсент!
   Журналист с усилием оторвался от своих мыслей и обнаружил, что маленькие голубые глазки ирландца престо впились в него. — Вы храбрый человек, Винсент? Секунду они как будто старались заглянуть друг ДРУГУ в душу. И Мэт мог поклясться, что увидел чуть заметный трепет и колебание в глазах собеседника. Он торжествующе ударил кулаком по столу. — Честное слово, нет!
   Журналист подвинул жестянку с табаком и начал скручивать сигарету. Он тщательно делал это; тонкая рисовая бумага хрустела в его твердых, ни разу не дрогнувших руках, и густой румянец, выступивший над воротом рубашки, постепенно покрыл впадины щек и, бледнея на скулах, залил все его лицо.
   — Это хорошо, потому что избавит мои руки от грязной работы. Винсент, послушайте. Девочка, ставшая взрослой, спит сейчас в Доусоне. Помоги нам бог, но мы с вами никогда уже не коснемся головой подушки такими невинными и чистыми, как она! Винсент, примите это к сведению: руки прочь от нее!
   Бес, о котором говорила Люсиль, насторожился, злобный, раздражительный, безрассудный бес.
   — Вы мне не нравитесь. К этому у меня есть основания. И хватит. Запомните твердо: если у вас хватит безумия жениться на этой девушке, то вы не дождетесь конца этого проклятого дня, вы не увидите брачной постели. Подумайте, мой милый. Я мог бы вас уложить на месте вот этими двумя кулаками. Но я надеюсь, что найду более правильный способ разделаться с вами. Будьте спокойны. Обещаю вам это. — Свинья ирландская!
   Бес вырвался наружу совершенно неожиданно, и Мэт увидел перед глазами дуло кольта.
   — Он заряжен? — спросил он. — Я вам верю. Чего же вы медлите? Взведите курок, ну?
   Палец журналиста взвел курок. Раздался предостерегающий треск.
   — Ну, нажимайте! Нажимайте, говорю я вам! Да разве вы способны на это, когда глаза так и бегают у Вас?
   Сент-Винсент попытался отвернуться в сторону. — Смотрите на меня, вы!
   — приказал Маккарти. — Не отводите глаз, когда будете стрелять!
   Сент-Винсент неохотно повернул голову и посмотрел на ирландца. — Ну Сент-Винсент стиснул зубы и спустил курок. По крайней мере ему показалось это, как часто бывает во сне. Он сделал над собой усилие, отдал себе мысленно приказ, но душевная растерянность помешала ему.
   — Да что он, парализован, что ли, ваш нежный пальчик? — Мэт усмехнулся прямо в лицо измученному, противнику. — Теперь отведите его в сторону, так, и опустите его… осторожней… осторожней… осторожней…
   Он постепенно понизил голос до успокоительного шепота.
   Когда курок занял исходное положение, Сент-Винсент уронил револьвер на пол и с едва слышным стоном бессильно опустился на стул. Он попытался выпрямиться, но вместо этого уронил голову на стол и закрыл лицо дрожащими руками. Мэт надел рукавицы, посмотрел на него с сожалением и ушел, тихо прикрыв за собой дверь.


ГЛАВА XX


   Суровая природа делает и людей суровыми. Приятные стороны жизни проявляются только в теплых странах, где жаркое солнце и тучная земля. Сырой и влажный климат Британии побуждает англичан к пьянству. Благоухающий Восток влечет к сказочным сновидениям. Рослый северянин с белой кожей, грубый и жестокий, ревет от гнева и ударяет врага прямо в лицо тяжелым кулаком. Гибкий южанин с вкрадчивой улыбкой и ленивыми движениями выжидает и действует тайком, укрывшись от посторонних глаз, грациозно и деликатно. У всех них одна цель, разница только в образе действий. И здесь решающим фактором является климат и его влияние. И тот и другой — грешники, как все существа, рожденные женщиной; но один грешит явно, не скрываясь перед богом, а другой, точно бог его не может видеть, обряжает порок в блестящие одежды, пряча его, словно дивную тайну.
   Таковы обычаи людей, зависящие от солнечного света, от порывов ветра, от природы, от семени отца и молока матери. Каждый человек является продуктом воздействия множества сил, которые могущественнее его, и они-то отливают его в заранее предназначенную форму. Но, если у него здоровые ноги, он может убежать и подвергнуться давлению иных сил. Он может бежать дальше и дальше, встречая на своем пути все новые силы. И так, пока он не умрет, и конечный образ его жизни будет зависеть от множества сил, которые он встретил на своем пути. Если подменить двух младенцев в колыбели, то раб будет с царственным величием носить пурпур, а царский сын так же подобострастно просить милостыню и униженно раболепствовать под кнутом, как самый жалкий из его подданных. Какой-нибудь Честерфилд с пустым желудком, случайно напав на хорошую пищу, будет так же жадно объедаться, как свинья в ближайшем хлеву. А Эпикуру в грязной хижине эскимосов пришлось бы либо наслаждаться китовым жиром и ворванью моржа, либо умереть.
   Люди, попав на юный Север, морозный, негостеприимный и полный опасностей, сбрасывали с себя южную лень и боролись, не щадя своих сил. Они соскабливали с себя налет цивилизации: всю ее нелепость, большинство ее недостатков, а возможно, и часть ее добродетелей. Возможно. Но они сохраняли великие традиции и по крайней мере жили честно, искренне смеялись и смело смотрели друг другу в глаза.
   Поэтому женщине, рожденной на юге и изнеженной воспитанием, не следует блуждать по северным странам, если она не сильна духом. Она может быть кроткой, нежной, чувствительной, она может обладать глазами, не утратившими блеска и наивного выражения, и слухом, привыкшим только к сладким звукам. Но, если у нее здоровые и устойчивые воззрения, к тому же достаточно широкие, с ней не случится ничего дурного, и она сможет все понять и простить. Если же нет, — она увидит и услышит многое такое, что оскорбит ее; она будет глубоко страдать и потеряет веру в человека, а это будет для нее самым страшным несчастьем. Такую женщину следует тщательно оберегать, отдавать под опеку ближайшим родственникам мужского пола. Очень разумно было бы поселить ее в хижине на холме, высящемся над Доусоном, или, лучше всего, на западном берегу Юкона, запретить ей выходить без провожатых и защитников. Склон холма за хижиной может служить подходящим местом для прогулок на свежем воздухе, где слух не будет осквернен крепкими словечками мужчин, стремящихся к великим достижениям.
   Вэнс Корлисс вытер последнюю оловянную тарелку, убрал ее на полку и, закурив трубку, развалился на койке. Он принялся рассматривать законопаченные мхом щели на потолке своей хижины. Эта хижина стояла у подножия Французского Холма на берегу ручья Эльдорадо, недалеко от главной проезжей дороги; единственное окно ее приветливо подмигивало ночью запоздалым путникам.
   Дэл Бишоп, открыв дверь пинком ноги, ввалился в хижину с вязанкой дров. Лицо его так заиндевело, что он едва мог говорить. Это обстоятельство было для него всегда крайне тягостным, и он прежде всего подставил свое лицо горячему воздуху, шедшему от плиты. Иней растаял в один миг, и капли бешено запрыгали по раскаленной поверхности плиты. Небольшие льдинки, срываясь с его бороды, шумно ударялись о заслонки, со злобным шипением превращаясь в пар.
   — Вы видите перед собой явление природы, объясняющее три вида материи, — рассмеялся Вэнс, подражая монотонному голосу лектора. — Твердое тело, жидкость и пар. Еще минута — и вы увидите газ.
   — В-в-все это очень хорошо, — бормотал Бишоп, сражаясь с непокорной льдинкой. Наконец ему удалось оторвать ее от верхней губы и бросить на плиту.
   — Сколько, по-вашему, градусов мороза, Дэл? Пятьдесят будет?
   — Пятьдесят? — переспросил старатель с невыразимым презрением и вытер свое лицо. — Ртуть уже несколько часов как замерзла, а с тех пор становится все холоднее и холоднее. Пятьдесят? Я готов поставить свои новые рукавицы против ваших стертых мокасин, что сейчас никак не меньше семидесяти градусов. — Вы думаете? — Хотите пари? Вэнс, смеясь, кивнул головой.
   — По Цельсию или по Фаренгейту? — спросил Бишоп, внезапно насторожившись.
   — О, если вам так нужны мои старые мокасины, — возразил Вэнс, притворяясь, что оскорблен недоверием Дэла, — то забирайте их без всякого пари!