Карло Лукарелли
Almost blue

Часть первая
ALMOST ВLUE

   Almost blue almost doing things we used to do.
Elvis Costello.Almost blue [1]

    Первый карабинер, ворвавшийся в комнату, поскользнулся на крови и упал на колено. Второй остановился на пороге, как на краю пропасти, и замахал руками, удерживая равновесие.
    – Пресвятая Мадонна! – завопил он, сжимая пальцами щеки, потом повернулся, выскочил на площадку, ринулся вниз по лестнице, хлопнул дверью, а снаружи, во дворе многоквартирного дома, вцепился в капот черно-белой «пунто», сотрясаемый порывами неудержимой рвоты.
    Бригадир Карроне застыл на одном колене посреди комнаты – никак не получалось оторвать от клейкой жижи руки в кожаных перчатках; оглядевшись вокруг, он то ли всхлипнул, то ли поперхнулся. Попытался встать, но каблуки соскользнули, и он сел на пол, а потом с тяжелым всплеском завалился на бок. Вытянул руку, ища точку опоры, но всего лишь прочертил на залитых красным кирпичах блеклую полосу. Рухнул навзничь, да так и остался лежать, и было никак не подняться, словно в кошмарном сне.
    Тогда он крепко зажмурил глаза и неистово замолотил по полу руками и ногами, беспомощный, словно таракан на спине; ощущая на коже густые брызги, раз за разом шлепаясь в липкую лужу, он разинул рот и истошно завопил.
 
   Пластинка, опускаясь на крутящийся диск, издает короткий вздох, немного пахнущий пылью. Звукосниматель, соскальзывая с подставки, судорожно всхлипывает – или кто-то прищелкивает языком, только без слюны, всухую. Язык-то пластмассовый. Игла, переползая от борозды к борозде, тихонько шипит, а иногда поскрипывает. Но вот начинается фортепьянное вступление, будто сочится капля за каплей вода из неплотно завинченного крана, и контрабас жужжит, как большая муха, что бьется в стекло, наглухо закрытого окна, и наконец Чет Бейкер глуховатым голосом начинает петь «Almost Blue».
   Если прислушаться внимательно, очень внимательно, можно уловить, как он набирает в грудь воздуху и размыкает губы, чтобы пропеть первую гласную в almost: она настолько закрытая, так модулирована, что кажется долгим «о». Al-most-blue… две паузы, два прерывистых вздоха: кто разбирается в этом, тот слышит,как певец закрывает глаза.
   Вот почему мне нравится «Almost Blue». Потому что эта песня поется с закрытыми глазами.
   Мои глаза всегда закрыты, пою я или не пою. Я слеп от рождения. Я никогда не видел ни света, ни цвета, ни движения.
   Я только слушаю.
   Исследую окружающую меня тишину, как сканер, одно из тех электронных устройств, которые прочесывают эфир, охотясь за звуками и голосами, и автоматически настраиваются на заполненные частоты. Я прекрасно умею обращаться со сканерами – и с тем, который работает неустанно у меня в мозгу вот уже двадцать пять лет, с самого рождения, и с тем, что стоит в моей комнате рядом с проигрывателем. Если бы у меня были друзья, если бы только они были, они наверняка прозвали бы меня Сканером. Мне бы это понравилось.
   Но друзей у меня нет. Я сам виноват. Я людей не понимаю. Они разговаривают о предметах, не имеющих ко мне отношения. Говорят: блестящий, тусклый, сияющий, невидимый.Как в той сказке, которую в детстве мне рассказывали на ночь, – там была принцесса, очень красивая, и у нее была такая тонкая кожа, что казалась прозрачной.Я столько сил потратил, столько ночей провел без сна, пока не понял, что прозрачный предмет – это такой, через который можно смотреть.
   Для меня это значит, что сквозь него проходят пальцы.
   Цвета для меня тоже значат иное, не то, что для всех. Они, цвета, обладают голосом, звучат, как и все вещи мира. Этот шум, шорох, шелест различим, я его могу распознать. И осмыслить. Синий цвет, например, со звуком «с» в начале – это цвет сахара, слона и слепня. Лилии, леса и лисы – лиловые, а желтый – острый, жгучий звук жажды. Черный я представить себе не могу, но знаю: за ним – ни что, пустота. Дело не только в созвучии. Есть цвета, которые значат для меня что-то из-за мысли, в них заключенной. Из-за шума, шороха, шелеста этой мысли. Зеленый, например, со своим струящимся «ле», прилипающим к коже, вызывающим зуд, – цвет предмета безжалостного, палящего вроде солнца. Все цвета, где есть «б» и «г», – бла гие. Например: белый, белокурый. Или – голубой, самый благой, самый прекрасный. Скажем, красивая девушка, по-настоящему красивая, должна иметь белую кожу и белокурые волосы.
   Но будь она поистине прекрасной, ее волосы были бы голубыми.
   Некоторые цвета обладают формой. Большой и круглый предмет наверняка красный. Но формы не интересуют меня. Я их не знаю. Чтобы распознавать формы, нужно ощупывать, а я ощупывать не люблю, не люблю дотрагиваться до людей. И потом, пальцами осязаешь только то, что находится рядом, а с помощью слуха и того, что я держу у себя в голове, можно унестись далеко. Вот я и предпочитаю звуки.
   Тут мне помогает сканер. Каждый вечер я поднимаюсь к себе в комнату и ставлю на проигрыватель пластинку Чета Бейкера. Всегда одну и ту же, потому что мне нравится звук его трубы, все эти «п», отрывистые, густые, осязаемые; мне нравится его голос, глуховатый, негромкий: он будто бы пробивается из глубин горла с таким великим трудом, что надо при этом закрывать глаза. Особенно эта песня, «Almost blue», которую я всегда ставлю первой, хотя на пластинке она последняя. Каждый вечер, каждую ночь я жду, когда «Almost Blue» медленно заскользит ко мне, обволакивая слух, проникая внутрь, в самую сердцевину; жду с нетерпением, когда труба, контрабас, фортепьяно и голос сольются воедино и заполнят пустоту, которую я ощущаю в себе.
   Тогда я включаю сканер и слушаю голоса города.
   Я никогда не видел Болоньи. Но я хорошо знаю город, хотя, наверное, город, который я знаю, принадлежит только мне. Это большой город: его можно слушать три часа, не меньше.
   Я это ощутил как-то раз, когда настроился на передатчик в кабине какого-то дальнобойщика и следовал за ним все время, пока он оставался в радиусе действия моего сканера. С самого начала и до того момента, как он внезапно пропал, дальнобойщик все время с кем-то разговаривал, вел грузовик и разговаривал, вел и разговаривал, колеся по всему моему городу.
   – Я – Рэмбо, я – Рэмбо… кто на связи? Я в квадрате Римини-юг… осторожно, дорожная полиция лютует…
   – Я – Рэмбо… езжай вперед, Эль-Дьябло, на заправку… по кольцевой, у Казалеккьо-ди-Рено, там съезд на бензоколонку… спроси Луану…
   – Я – Рэмбо… Это ты, Марадона? Послушай, как так вышло, что Эль-Дьябло влип? Он не знал, что Луана трансвестит? Выйдешь с ним на связь, скажи, что я заночую в Парме-два, буду там его ждать… пусть прочистит себе ж…
   Голоса, разбегающиеся по улицам, смолкают внезапно, как отрезало. У моего города четкие границы, обозначенные молчанием; края как у стола, подвешенного в пустоте. За краями – бездна, поглощающая звуки, черная-пречерная, черней черного. Пустая.
   А иногда я настраиваюсь на переговорный пункт полицейского управления и слушаю скрипучие голоса патрульных. Я как будто парю в черном небе над моим городом, у меня множество ушей, улавливающих малейший звук в темноте…
   – Четвертый вызывает Центральную… серьезная авария на виа Эмилия… срочно нужна машина «скорой помощи»…
   – Говорит второй… мы у Объединенного банка… сигнализация сработала, но ни души нет…
   – Пробей мне живо этот номер: А – Анкона, Д – Домодоссола…
   – Эй… тут парень без приводов, зато девица несовершеннолетняя, документов нет… что будем делать?
   – Вас понял… выезжаем в район…
   – Передоз, чтоб его… еще помрет прямо у нас в машине…
   – Сиена Монца пятьдесят один… Сиена Монца пятьдесят один…
   – Слушаю вас, Сиена Монца…
   – Передаю: мы на улице Филопанти, угол Гальеры, тут у нас негритоска без документов…
   Голос грубый, гнусавый, будто простуженный. На заднем фоне – зеленый рев автомобилей и легкое, голубое стрекотание мопедов. Еще дальше, совсем далеко, почти заглушаемые трубой Чета Бейкера, звучат голоса – они, наверное, резкие, но сейчас едва достигают слуха: «Нет, я не идти… ты плохо, я не идти…» И другой голос, погромче, наглый, алый голос: «А ну стоять, куда поперлась? Хочешь еще по морде? А? Хочешь?»
   Когда мне надоедает парить в высоте, когда хочется спуститься и подслушать чью-нибудь историю, я настраиваю сканер на частоты мобильников.
   – Какого хрена он тут делает в наушниках?
   На заднем плане – музыка. Непрерывный ритм ударных, усиленных синтезатором, но есть какая-то плотная преграда, скорее всего стена. На переднем плане – зеленый-презеленый посвист мобильной связи, сквозь него пробивается другой голос, влажный с изнанки, катающий «р» и «л», словно ручеек гальку.
   – Черт рогатый, вот влип так влип… алло! Послушай, Лалла, тут разве играют рэйв? Лопухи, олухи паршивые…
   – Какого хрена он тут делает в наушниках?
   Второй голос не такой водянистый, но какой-то матовый, запотевший, дымный, словно скрытый в густом тумане. Он звучит между далеким биением музыки и голосом, говорящим по сотовому.
   – О Тассо… какого хрена он тут делает в наушниках?
   – Отвяжись от меня, Мизеро… я-то почем знаю? Может, он вышибала…
   – У него система, как у звукооператора…
   – Ну, так он, поди, и есть звукооператор… алло, Лалла? Ты меня слышишь? Черт, Тассо… она отключилась! И кто нам теперь скажет, где играют рэйв?
   – Давай спросим у звукооператора…
   – Вот хорошо придумал… спрашивай и вали к черту… Алло, Лалла?
   – О Тассо… он не звукооператор, он потрясный торчок, говорит, у него есть что покурить. Какого хрена он тут делает в наушниках…
   Как только история мне наскучит, как только я перестаю ее понимать, нажимаю на кнопку смены частот и двигаюсь дальше. И так всю ночь – ведь если ты не видишь света, все равно, когда спать, днем или ночью. Я прочесываю темноту, натыкаясь время от времени на тихий рокот других сканеров, пересекающихся с моим. Не я один слушаю голоса города.
   Устав, выключаю систему.
   Тишина. Только нежный лепет тишины, от которого чуть-чуть звенит в ушах.
   Только Чет Бейкер поет «Almost blue».
 
    – Какого хрена он тут делает в наушниках?
 
   Я голый, мне холодно.
   Я смотрю на свое отражение в красной луже, которая натекла под койку, и вижу, что зверь все снует и снует у меня под кожей, искажая лицо. Поднимаю с пола чуть надколотую маску, упавшую со стены, длиннолицую африканскую маску, и надеваю ее, чтобы больше не видеть зверя.
   Но их-то я слышу.
   Я слышу их, колокола Ада. Слышу, как они звонят в голове, звонят всегда, днем и ночью, и этот звон отдается в голове, как будто мой мозг – это живой колокол, пульсирующий, раскалывающийся с каждым ударом. Иногда они отдаляются, смещаются к затылку, и я слышу лишь гулкое эхо, бряцание металла, медленно-медленно, плавными кругами расходящееся по телу. Но потом вдруг они снова начинают звонить во всю силу, громче и громче; звучит набат у темени, откатываясь на переносицу, сокрушая зубы; звучит набат во лбу, бьется о кость и отскакивает, бьется и отскакивает; расходятся сочленения, разламывается череп, а набат все звучит, звучит. Да, я слышу их, колокола Ада. Всегда, днем и ночью, я слышу колокола Ада, звонящие по усопшему, звонящие по мне.
   Я заглушаю их наушниками плеера, но этого мало. Я свернулся в кольцо, тугой, как пружина, и провод свисает на грудь, а вилка болтается между ног. Я настраиваю плеер на пределе низкого и высокого регистров, поворачиваю ручку громкости до упора вправо – все эквалайзеры задействованы, все на красном, все-все-все. Вставляю вилку в штепсель – и вот в голове СТЕНА, непроницаемая, плотная: она сокрушает барабанные перепонки, она протягивается от уха к уху, устанавливается, незыблемая, сразу за глазными яблоками. Все ударные, какие есть – барабаны и литавры, – извиваются у меня в голове змеиными зыками; гитара – порыв насыщенного электричеством ветра, несущий потоки дождя; контрабас – истерический гром, чьи раскаты все ближе и ближе, а голос – молния, черным воплем прорезающая небо. У меня стена, стена в голове, СТЕНА – и звуки набата отскакивают от нее, глохнут и с каждым ударом удаляются. Провод натянулся, как цепь в собачьей конуре; его едва хватает, чтобы улечься на подвесной койке. Прижав к груди трясущиеся колени, я чувствую, как трется о сосцы ледяная гладкая кожа.
   Я голый, мне холодно; я сорвал с себя всю одежду, а та, что валяется на полу, насквозь промокла, задубела и теперь, наверное, твердая, как картон. Я скорчился у самого края, приклонив голову на уголок подушки: сверху, со второго яруса, все еще капает; наволочка и простыня уже совсем мокрые, липкие.
   Я голый, я скрючился, и мне холодно; в голову лезут всякие мысли: если, например, вонзить в сердце пустой шприц и забрать кровь, она будет черная, как тушь. Я так и вижу, как поднимается поршень, а она пенится, густая, темная, покрывая стекло слоем блестящего лака с вкраплениями тусклых пузырьков. Если бы я воткнул иглу себе в сердце, стекло бы разлетелось черными брызгами, кровь забила бы фонтаном, как нефть из скважины, ибо сердце мое разбухло; оно, громадное, расползлось по груди, давит на ребра, не дает дышать. Кто-то живет у меня в сердце, время от времени выходит и снует торопливо под кожей, подступая к горлу. Если бы я раскрыл рот пошире, он выбрался бы наружу, пролез бы сквозь зубы и сквозь полураскрытые губы, этот зверь, которого я ношу в себе.
   Я сажусь на постели и крепче прижимаю наушники, потому что колокола опять звонят громче. Давлю изо всех сил пластмассовые нашлепки фирмы «Сони», растопырив пальцы, опершись локтями о колени, а сам раскачиваюсь взад и вперед. Я голый, мне холодно; я голый, мне холодно – и я встаю, соскальзываю на пол, стараясь не порезать ноги осколками очков, бутылки, будильника – всего, что было на тумбочке; соскальзываю на пол и встаю на четвереньки, как пес; как цепной пес, продвигаюсь вперед, насколько пускает провод, – чуть дальше, еще чуть дальше, запрокинув голову, как самая настоящая собака. Дотягиваюсь до нижнего ящика комода, открываю его. Надеваю на себя то, что там нахожу, дрожа от холода, стуча зубами. Так всегда, всегда те же ощущения, каждый раз, каждый раз.
   Каждый раз, когда я перевоплощаюсь.
   И каждый раз они возвращаются, колокола Ада; возвращаются, наплывают сзади, снова начинают колотиться о стену, воздвигнутую в голове, и музыка не спасает, даже если прижать наушники к самым барабанным перепонкам и вопить, вопить во все добела раскаленное горло. Я бегу, бегу прочь из комнаты, за дверь, вниз по лестнице, на улицу; плеер включен, в голове музыка, а в мозгу звучит все громче и громче набат проклятых колоколов Ада, которые звонят не смолкая и звонят по мне.
 
   Региональный научно-исследовательский центр Болонского комиссариата располагается в старинном монастыре семнадцатого века, там есть широкая парадная лестница с очень высокими сводами, которая резко сворачивает под колоссальным изображением человека Леонардо, нанесенным на кремовую штукатурку стены. Они опаздывали, и Грация припустила бегом по неоглядным, идущим от стены к стене ступеням, но вскоре, страдальчески искривив лицо, замедлила шаг: в животе вновь появилась тупая тяжесть, та самая, что мучила ее с утра.
   – Вот дерьмо, – произнесла она одними губами, но Витторио все равно услышал.
   – Что такое? – забеспокоился он.
   – Ничего.
   Грация расстегнула молнию на куртке и сунула руку под пиджак, поправляя пистолет. Кобура висела у пояса и давила на вздувшийся живот. Девушка сдвинула ее набок, подергала туда-сюда, но ощущение тяжести не проходило.
   – Ты у меня, случайно, не заболела, а? – осведомился Витторио и взял ее под руку, положив пальцы на оливковую ткань. – Очень было бы некстати: ты непременно должна присутствовать. На этот раз я просто обязан их убедить.
   – Да ведь я иду с тобой… незачем волноваться.
   – Но отчет изучила ты, и если вдруг…
   – Успокойся. Со мной все в порядке.
   – Может, у тебя грипп? Говорят, в стране эпидемия и…
   – Витторио, у меня скоро менструации, понял? Успокойся, у меня это всегда так… это нормально.
   – А-а, – смущенно протянул Витторио и на мгновение выпустил ее руку.
   Хотел было снова схватить ее, но девушка вывернулась, почти отпрянула и побежала вверх по лестнице, перепрыгивая через две ступени.
   Витторио нагнал ее на верхней площадке и пристроился сзади, а Грация решительно, не замедляя шага, последовала дальше по коридору.
   – Знаю, что нормально, Грация, – проговорил он. – Ты – женщина.
   – Я – полицейский.
   – Ну конечно полицейский, извини, пожалуйста. Но я тоже полицейский и хочу заполучить это дело. Ты наметила, в какой последовательности открывать документы?
   Грация кивнула. На минуту закрыла глаза и увидела перед собой все меню файлов, квадратик за квадратиком, у вертикальной черты, к которой прислонилась черная стрелочка, вызывающая их на белый монитор компьютера. Она могла в мыслях перебрать их все, нажать на кнопку «пуск» и увидеть, как открываются перед внутренним взором имена, данные, картинки.
   – Да, – подтвердила она. – Наметила.
   – И решающий удар?
   – Это тоже.
   – Какой он будет?
   – Катя.
   СATIА001.jpg. Чуть смежив веки, Грация увидела черный квадратик в верхнем углу монитора и зеленую надпись под ним. Если кликнуть по этой надписи, квадратик раскроется и покажет фотографию. Грация тут же открыла глаза и замерла. Постаралась мигом забыть ее, эту Катю.
   – Ладно, девочка моя, – сказал Витторио. – Поскольку эти ребята крепкие орешки и ты их пока не знаешь, немного введу тебя в курс дела. Сражаться предстоит с комиссаром. Заместитель прокурора Алвау – человек молодой, мало в этих вещах разбирается и, быть может, даже был бы не прочь показать себя в таком громком деле. Комиссар, наоборот, ненавидит шумиху, не желает переполоха у себя в городе, к тому же ему пришлось бы признать, что предыдущие расследования проводились небрежно. Он даже отправил куда-то начальника местного Научно-исследовательского центра, чтобы лишить нас поддержки, но мы-то знаем, как посадить его в лужу. Ты готова, девочка моя?
   Грация молчала. Смотрела на него искоса, в раздражении нахмурив густые брови. Сунула руки в карманы куртки и, по-прежнему не говоря ни слова, остановилась у низенькой узкой дверцы, ведущей в бывшую келью. Витторио поправил галстук, потянул рукава пальто, разглаживая складки, и пригнулся, чтобы не расшибить лоб о каменную притолоку, на которой удлиненными, еле заметными буквами на латыни было выведено имя и год: IERONIMUS FRATER, MDCLXXIH.
   – Ну-ка, инспектор Негро, надерем ему задницу, – прошептал он, потом, шагнув в келью, проговорил во весь голос: – Прошу извинить за опоздание… дорожное происшествие.
   Лабораторию для специальных исследований устроили, соединив две кельи. Стены из неотесанного камня, бревенчатый потолок, узкие окна, зажатые массивными глыбами. Ровный плиточный пол. Бревна выкрашены в черный цвет. Будь тут алтарь, свечи и распятие, помещение вполне могло бы сойти за монастырскую капеллу. Но компьютерный терминал с монитором, системным блоком и клавиатурой, полка с пятью маленькими телевизорами, подсоединенными к видеосистеме, всюду болтающиеся пучки кабелей и клемм превратили его в лабораторию научно-исследовательского центра.
   Заставку на мониторе, объемную надпись ИТАЛЬЯНСКАЯ ПОЛИЦИЯ, будто штормило. Она бешено вращалась вокруг своей оси, то приближаясь, то отдаляясь, и буквы то съеживались, то вырастали до необъятных размеров. Перед одним из телевизоров стояли двое с фотографическим аппаратом на штативе и фотографировали с экрана цветную видеозапись студенческой демонстрации; изображение застыло, показывая юношу в черной куфии. У терминала на табурете пристроился какой-то сухощавый мужчина в синем, очень темном, плаще; он сидел, нахохлившись, сунув руки в карманы, сведя на коленях длинные полы, и в этой позе был похож на ворона. А рядом с фотографами стоял сам комиссар.
   – Ну наконец-то! – воскликнул он, едва Витторио показался в каменном проеме. Потом, тронув одного из фотографов за плечо, добавил: – Хватит, ребята, вы свободны. – И улыбнулся темно-синему ворону. – Вот и американцы прибыли, – громко сказал он. – УАМПиры.
   Грация подумала, что комиссар из тех мужчин, которые взбивают волосы, чтобы казаться выше ростом. А человек в синем плаще выглядел очень молодо, совсем мальчишкой: прядь светлых волос, свисающая на нос, очки в красноватой черепаховой оправе. Витторио был такой, как всегда, в меру загорелый, в меру элегантный – длинные волосы зачесаны назад и смазаны гелем, открытая, сердечная улыбка, протянутая рука. Он скорее напоминал директора предприятия, пришедшего на собрание по маркетингу, чем криминолога, специалиста по судебной психиатрии, самого молодого и самого блестящего начальника отдела во всем Научно-исследовательском центре.
   – Старший инспектор Полетто, инспектор Негро. Мы из АОНП, синьор комиссар, если позволите…
   – Извините, что вмешиваюсь, – проговорил прокурор Алвау, – но нельзя ли объяснить, что значит эта чертова аббревиатура?
   – Аналитический отдел по насильственным преступлениям, консультационная группа по выявлению серийных убийц. Немного похоже на группу VICAP при ФБР.
   – Нет, уж это вы мне позвольте, доктор Полетто… мы тут не в Америке, мы в Италии.
   – В самом деле, синьор комиссар, но ведь и наш отдел не совсем такой. Мы входим в состав Научно-исследовательского центра.
   Грация отметила, что Витторио сказал «серийные убийцы», а не «киллеры». Соединенные Штаты были далеко. У нее это вызвало бы улыбку, но в животе что-то вдруг кольнуло, резко и сильно дернуло, и морщинка меж сведенных бровей стала глубже. Заместитель прокурора зашевелился на своем табурете: вытянул длиннющую ногу и еще плотнее запахнулся в плащ.
   – И что, доктор Полетто, в Болонье орудует серийный убийца? – осведомился он.
   Грация перевела взгляд на Витторио и увидела, как тот торжественно кивнул, наморщив лоб, поджав и чуть выпятив губы.
   – Мы в этом уверены, доктор Алвау. Да, орудует.
   Он так хорошо это сказал, что даже комиссар на мгновение дрогнул. Витторио тут же пошел в наступление:
   – Сейчас, доктор, я вам все покажу. Секундочку, соединяемся с ЦИСНИО…
   – Опять вы с вашими аббревиатурами…
   – Вы правы, доктор Алвау, скверная профессиональная привычка. ЦИСНИО – это Центральная информационная система научно-исследовательского отдела. Грация… будь так любезна, сядь к терминалу.
   Грация мигом уселась на вращающееся кресло перед компьютером. Поводила мышкой по красному коврику, что лежал возле клавиатуры, и вихляющаяся надпись тут же пропала. Шарик, наверное, весь пропылился, потому что белая стрелка двигалась по экрану скачками, ее приходилось чуть ли не силой тащить на иконку с маленькой желтой трубой, через которую вызывалась программа. Если бы в комнате было тихо, они бы услышали непрерывный звонок, затем птичью трель модема, выходящего на соединение, но Витторио не собирался предоставлять комиссару времени на раздумья:
   – Так вот, доктор Алвау, АОНП был создан в декабре девяносто пятого, он расположен в Риме и обслуживает оперативные группы, которые занимаются «немотивированными убийствами и насилиями, составляющими серию». Помимо всего прочего, мы проводим так называемые профилактические консультации…
   Комиссар разинул рот, оттуда вырвалось «ха», сухое и звонкое, словно кашель, что предвещало взрыв саркастического смеха, как всегда немного наигранного, но как раз в эту минуту экран засветился живым, сияющим голубым цветом и комиссар, пристыженный, закрыл рот.
   – Эта программа называется САМП, Система анализа места преступления. Она базируется на данных, которые АСС, Автоматическая система съемки, отбирает, а потом передает в ЦИСНИО. САМП автоматически сопоставляет информацию, относящуюся к разным делам, и обнаруживает связи, если таковые имеются. Мы ее называем монстроуловитель.
   Ошибка. Комиссар наконец-то рассмеялся в полный голос. Он окончил свое «ха-ха-ха», глядя прямо на монстроуловитель, будто ему показывали какой-нибудь забавный мультик. Монстроуловитель,ничего себе. Заместитель прокурора Алвау поднял, однако, руку, унимая комиссара, и сам, поправив очки, уставился на экран.
   – И что же вы обнаружили? – спросил он.
   Витторио положил руку на плечо Грации, зашуршал тканью куртки. На лице его появилось серьезное выражение.
   – Прошу вас, инспектор Негро… – сказал он, понизив голос.
   Теперь все столпились вокруг Грации. Комиссар почти навалился на ее кресло, дышал ей в ухо, а когда изрекал свое «ха-ха», струйка слюны, плотная и горячая, попала ей прямо на щеку. Заместитель прокурора стоял сзади, нависая над ней, как стервятник, чуть не упираясь подбородком ей в темя; от ладони Витторио горело плечо под курткой, кончики его пальцев больно давили на ключицу. В животе ощущалась тяжесть, он, казалось, чудовищно раздулся и тянул к земле. Поясница, позвоночник, ноги, в которые врезался край сиденья, – все ныло, болело, выматывало душу. Набухшая грудь тоже давала о себе знать под тесным бюстгальтером, под тонким хлопком маечки, под более плотным бархатом пиджака, под синтетической тканью куртки. Дерьмо.Она обратилась мыслью к коробке тампаксов, которая лежала в кармане вместе с запасным зарядным устройством к беретте, потом глубоко вздохнула, прочистила горло и навела стрелку на «пуск».