Шахтером Пфистер становится в итоге не потому, что живет так, как принято в Рурской области, а потому, что переносит туда те самые квазифеодальные структуры, которые еще так недавно с удивлением и насмешкой наблюдал в Восточной Пруссии: он пишет прошение на имя директора тех шахт, где когда-то работал его отец. И его в самом деле берут, и он оказывается дельным рабочим, усердным сверх меры, так что быстрее обычного продвигается вверх по карьерной лестнице. Теперь и жениться можно, но только на правоверной католичке. Возникает конфликт ценностей: в то время как нацисты почти полностью покончили со сбивающим с толку плюрализмом политических течений, Герман чувствует себя представителем оппозиционной – церковной – культуры, хотя в принципе согласен с Гитлером; он связан пролетарской солидарностью с другими рабочими, но в то же время получил место оппортунистическим феодальным путем, подлизавшись к директору. Ссуду, выдаваемую государством парам, вступающим в первый брак, родители «выплачивают детьми», но в то же время жена Пфистера отказывается принять Материнский крест и продолжает рожать детей даже среди руин: один раз, во время войны, Герману приходится бежать со своей беременной женой по горящему предместью, потому что больница, куда она шла рожать, на их глазах оказывается охвачена пожаром, и они, несмотря на начавшиеся схватки, вынуждены отправиться в другую. Но это не просто признак жизни, противопоставляемый смерти и разрушениям войны: постоянная беременность жены Пфистера продолжается с середины 1930-х годов по середину 1950-х. В общей сложности она рожает семнадцать детей, из них в живых остаются двенадцать. Очевидно, у этой женщины травма, поскольку она сама – незаконная дочь, рожденная матерью от французского солдата и отданная на воспитание приемным родителям. Но и Герман тоже ищет убежища от политических трудностей и превратностей в жизни, в ее производстве и сохранении, в превращении семейной жизни в профессиональное продолжение рода.
Здесь получают развитие все его деловые качества: он раздает взятки «павлинам» (нацистским чиновникам), занимаясь нелегальной торговлей яйцами; он разводит мелкий домашний скот; он вывозит свою семью в Гарц, а потом, симулировав болезнь, в дни крушения рейха сам пробирается к ней; он дважды перестраховывается, поддерживая хорошие отношения с остарбайтерами; временное обиталище на церковной земле он перестраивает в такой дом, где можно очень неплохо жить. Почти каждый день Пфистер работает сверхурочно и зарабатывает едва ли не больше всех, кто трудится под землей. Да, именно здесь он добивается своих настоящих успехов: хотя якобы благотворительные пакеты с американской помощью как таковые использовались в Рурской области в качестве премий для повышения производительности труда, и хотя Герман и после войны оставался национально мыслящим центристом и антисемитом, он был в состоянии посреди кампании по наращиванию производства взять фиктивный больничный и тем не менее пойти в свой коммунистический производственный совет и получить от него пакет от американской благотворительной организации CARE: «Только открыл его – так вся моя родня тут как тут».
Злая интонация этой фразы – лишь верхний слой краски, скрывающий гордость семьянина и его наслаждение отвлеченной от мира семейной жизнью. Герман Пфистер создал свой собственный космос, и в послевоенное время ему удалось в него спрятаться: политический центр умер, и Пфистер ничем его не заменил. «Почему я должен поддерживать ХДС?» Генрих Любке, с точки зрения Германа Пфистера, был свинья, потому что, будучи министром сельского хозяйства земли Северный Рейн-Вестфалия, отправлял продовольствие в Баварию. Но об Аденауэре, Хейсе, Эрхарде Пфистер может говорить только восторженно, очевидно, потому, что эта надпартийная троица наконец-то оставила людей в покое.
Теперь господин Пфистер уже никто и ничто, он лишь патриарх и католик. С одной стороны, он научился отбиваться от посягательств политиков, которые так сильно повлияли на его молодость. С другой стороны, он усвоил по ходу дела ряд глобальных объяснений, позволяющих ему уживаться со своим противоречивым опытом и сопротивляться посягательствам политиков, как положено главе семьи. При ближайшем рассмотрении эти объяснения оказываются условными и хрупкими, но они помещают слепое подчинение высшей силе в величественный контекст. Процитированные в начале слова Германа Пфистера о войне – это одна из трех больших компенсаторных фантазий, которые структурируют его биографию. Вторая – это антисемитизм, посредством которого он разрешает для себя загадку экономического кризиса, для которой нет другого решения в том католически-националистическом мире, в котором он вырос. Не причисляя себя к нацистам, Герман благодаря антисемитским идеям может одновременно и выразить свое восхищение Гитлером, и по-пролетарски дистанцироваться от фашизма. Третья фантазия – это восхищение отцами экономического чуда, сделавшими так, что в 1950-е годы мир Германа Пфистера снова пришел в порядок. И это свое восхищение он должен как-то примирить с тем фактом, что потом этот его мир во время угольного кризиса снова сошел с рельсов. Об Эрхарде (как и об Аденауэре и Хейсе) он может говорить лишь восторженно, но все-таки именно Эрхарда он считает виновным в погибели ФРГ. Мостиком между величайшими достижениями и ответственностью за худшее прегрешение является фраза «только одну ошибку сделал». Людям свойственно ошибаться.
В голове Германа Пфистера существуют запреты на некоторые мысли, и эти запреты заставляют быть изобретательным. Он неспособен на аналитическую социальную критику не в силу своих убеждений или лояльности системе. Авторитеты, как выясняется при ближайшем рассмотрении, для него мало значат: трус-отец, учительская шатия-братия, штейгеры, избивающие иностранных рабочих, убийца-бургомистр, лживые церковные власти, вожди нации, которые своими «ошибками» ввергли всех в катастрофу… взгляд наверх для Пфистера – это взгляд в нечто, сильно напоминающее комнату ужасов. Его критический потенциал не получает развития – не столько из-за недостатка образцов критического мышления вокруг, сколько из-за того, что эти образцы, которые всегда имелись, предлагались всегда не тем политическим лагерем. Господин Пфистер принадлежал к лагерю католиков. Критика общества для него – это критика личностей, которая исходит из существования структур как чего-то как бы естественно данного; критиковать эти структуры значило бы для него примерно то же самое, что участвовать в сборищах соседей-коммунистов. Общая повседневная жизнь пролетариев не исключает того, что их мысли могут быть несовместимы друг с другом, и более того, она допускает усиленное формирование иммунитета к образу мыслей других. Какие-то мысли запрещены собственному сознанию. Эти запреты имеют свои издержки, которые проявляются в фантастических объяснениях взаимосвязей между мировыми явлениями. Для господина Пфистера критика капитализма запретна не потому, что ей противоречит его собственный социальный опыт, а потому, что у соседей-товарищей она играла роль эрзац-религии. Ему ближе оказывается такое внутримирское объяснение мирового экономического кризиса, которое более сродни католицизму, а именно обвинение евреев. Сама церковь с ее доктриной не может объяснить Пфистеру, почему он остался без работы, хотя и в 1931 году, и в 1961-м именно ее люди были в Германии канцлерами.
Так, в фантазии преодолевая социальные мыслительные запреты, господин Пфистер идеализирует политиков, подобных Гитлеру и затем Эрхарду, которые, с одной стороны, творили едва ли не чудеса, а с другой – привели его собственный мир к катастрофам. Единственное, что сделал плохого Эрхард, – это то, что он заменил уголь нефтью. А единственное, что плохого сделал Гитлер, – это то, что он проиграл войну, точнее – то, что он напал на Россию, вместо того чтобы сначала расправиться с Англией. Ведь если бы немцы сперва заняли Англию, то англичане не смогли бы нас потом бомбить. Объяснение это не оригинально, оно заимствовано из национал-социалистской дискуссии 1941 года. В центре его стоит подчеркивание важности работы в тылу. Германию не победили на Восточном фронте: ее поставили на колени бомбардировками. Это представление об истории и о роли в ней «фронта в тылу» могло бы спровоцировать вопрос: а почему же господин Пфистер получил бронь как незаменимый работник? Конечно, он был шахтером и был, возможно, необходим военной промышленности. Он рано женился, и начиная с 1936 года у них с женой каждый год прибавлялось потомство. Но на момент начала войны Герману Пфистеру было 26 лет, о проблемах со здоровьем нигде ни слова не сказано, – да и едва ли они могли бы быть у человека, работавшего в забое. В таких обстоятельствах про бронь стоило бы сказать, однако в интервью она не упоминается. Война для Пфистера – скорее история о бомбах: когда объявляли тревогу, шахтеров злонамеренно не выпускали из шахты, так что они неоднократно оставались по несколько дней под землей. Пфистер был командиром отряда противовоздушной обороны, насчитывавшего 43 человека, – там были учителя, адвокаты, врачи и прочие, кому тоже удалось получить бронь как незаменимым работникам. Но они никогда не являлись по тревоге к месту сбора, так что однажды Пфистера даже привлекли за это к ответственности. Иными словами, по-настоящему уклонялись от военной службы те, кто были в высших слоях общества, – так отвечает рассказчик на вопрос, которого ему не задавали. Его собственная семья была переправлена в безопасное место за городом, а когда дело приняло плохой оборот, то он, сказавшись больным, тоже сумел вырваться туда. Главное в рассказе Пфистера – это бомбы. По сравнению с ними остальная война в общем-то совсем не так уж и страшна. Ее, собственно, не проиграть, а выиграть надо было.
3. «Надо быть мужественной»
Насколько позволяли возможности, Эрика всегда была впереди. Ее отец был взрывником на шахте в Гельзенкирхене и в сорок с небольшим лет остался в середине 1920-х без работы; к этому времени семья успела выкупить у шахты съемный дом, но теперь денег не стало, а детей было пятеро, и необходимо было, чтобы они как можно скорее пошли работать. Эрика перескочила один класс в школе и поступила в дополнительный класс (для подготовки выпускников народных школ к экзамену на аттестат зрелости), так как учителя советовали родителям дать девочке художественное образование или отправить ее в университет. Но денег на это не было, так что из художественных наклонностей вышла не профессия, а хобби. В 1926 году Эрика поступила в небольшую фирму на производственное обучение, после которого, несмотря на дефицит рабочих мест во время экономического кризиса, ее в числе немногих других приняли на работу; на этой фирме она проработала еще несколько лет конторщицей и познакомилась со всеми отделами, так что приобрела основательную и широкую профессиональную квалификацию. Жила она по-прежнему с родителями. На этом предприятии, однако, работа была бесперспективной: жалование небольшое, возможностей для продвижения никаких, ликвидных средств не хватало. Ради большего жалования Эрика перешла в страховую компанию, но работа там ее не удовлетворяла: одна машинопись, и результаты работы определялись не по счету, а по весу. Год спустя Эрика перешла на вышеупомянутую металлообрабатывающую фабрику, сравнительно крупное предприятие, где больше платили и где она сначала стала работать машинисткой-стенографисткой в отделе продаж, но уже в скором времени была переведена с повышением в центральное управление секретаршей начальника отдела, и ей стали поручать функции делопроизводителя.
И Эрика фом Энд использовала свой шанс, сумев обойти конкурентов-мужчин, пользовавшихся нечестными средствами.
Война – это жертвы, в том числе и в тылу. Бомбардировки сказываются на работе: для одних они означают смерть, для других – утрату рабочего места с самыми разными последствиями: кто-то удерживается на работе и выполняет разовые поручения или трудится на разборе развалин, кого-то переводят в районы, менее подверженные нападениям с воздуха, кто-то утрачивает статус незаменимого работника и бронь. Эрика фом Энд вспоминает о первом большом налете на ее завод в ноябре 1943 года:
А мужу Эрики, наоборот, вернуть свою прежнюю должность оказывается нелегко, но с помощью производственного совета в конце концов удается. Детей у них поначалу нет, квартиры своей тоже, они живут в доме родителей мужа. Во время медового месяца муж с лопатой в руках превращает общественный парк в личный огород, а она в качестве единственной причины прекращения своей трудовой деятельности указывает поначалу на то обстоятельство, что ей как хозяйке дома в то время целыми днями приходилось стоять в очередях. Совместная жизнь со свояченицей была просто адом; родная мать использовала освободившуюся от работы Эрику в качестве прислуги. Но решение госпожи фом Энд уйти со службы навсегда было безальтернативным.
Здесь получают развитие все его деловые качества: он раздает взятки «павлинам» (нацистским чиновникам), занимаясь нелегальной торговлей яйцами; он разводит мелкий домашний скот; он вывозит свою семью в Гарц, а потом, симулировав болезнь, в дни крушения рейха сам пробирается к ней; он дважды перестраховывается, поддерживая хорошие отношения с остарбайтерами; временное обиталище на церковной земле он перестраивает в такой дом, где можно очень неплохо жить. Почти каждый день Пфистер работает сверхурочно и зарабатывает едва ли не больше всех, кто трудится под землей. Да, именно здесь он добивается своих настоящих успехов: хотя якобы благотворительные пакеты с американской помощью как таковые использовались в Рурской области в качестве премий для повышения производительности труда, и хотя Герман и после войны оставался национально мыслящим центристом и антисемитом, он был в состоянии посреди кампании по наращиванию производства взять фиктивный больничный и тем не менее пойти в свой коммунистический производственный совет и получить от него пакет от американской благотворительной организации CARE: «Только открыл его – так вся моя родня тут как тут».
Злая интонация этой фразы – лишь верхний слой краски, скрывающий гордость семьянина и его наслаждение отвлеченной от мира семейной жизнью. Герман Пфистер создал свой собственный космос, и в послевоенное время ему удалось в него спрятаться: политический центр умер, и Пфистер ничем его не заменил. «Почему я должен поддерживать ХДС?» Генрих Любке, с точки зрения Германа Пфистера, был свинья, потому что, будучи министром сельского хозяйства земли Северный Рейн-Вестфалия, отправлял продовольствие в Баварию. Но об Аденауэре, Хейсе, Эрхарде Пфистер может говорить только восторженно, очевидно, потому, что эта надпартийная троица наконец-то оставила людей в покое.
Эрхард только одну ошибку сделал – что перешел с угля на нефть. Это была погибель ФРГ.СДПГ для Пфистера – тоже не соблазн, потому что, как он говорит, она никогда не соблюдала собственную программу «Свобода, равенство, братство». Из профсоюза («После конца войны меня из Немецкого трудового фронта перевели в Промышленный профсоюз горняков») он в середине 1950-х годов тоже ушел, когда увидел, как профсоюзные функционеры кутили на курорте; его реакция была резкой: «Функционер не имеет права быть выше члена профсоюза». Союз рудокопов-католиков, в котором он состоял, и тот распался, так что теперь, в старости, Герман свободен от всяких политических забот.
Теперь господин Пфистер уже никто и ничто, он лишь патриарх и католик. С одной стороны, он научился отбиваться от посягательств политиков, которые так сильно повлияли на его молодость. С другой стороны, он усвоил по ходу дела ряд глобальных объяснений, позволяющих ему уживаться со своим противоречивым опытом и сопротивляться посягательствам политиков, как положено главе семьи. При ближайшем рассмотрении эти объяснения оказываются условными и хрупкими, но они помещают слепое подчинение высшей силе в величественный контекст. Процитированные в начале слова Германа Пфистера о войне – это одна из трех больших компенсаторных фантазий, которые структурируют его биографию. Вторая – это антисемитизм, посредством которого он разрешает для себя загадку экономического кризиса, для которой нет другого решения в том католически-националистическом мире, в котором он вырос. Не причисляя себя к нацистам, Герман благодаря антисемитским идеям может одновременно и выразить свое восхищение Гитлером, и по-пролетарски дистанцироваться от фашизма. Третья фантазия – это восхищение отцами экономического чуда, сделавшими так, что в 1950-е годы мир Германа Пфистера снова пришел в порядок. И это свое восхищение он должен как-то примирить с тем фактом, что потом этот его мир во время угольного кризиса снова сошел с рельсов. Об Эрхарде (как и об Аденауэре и Хейсе) он может говорить лишь восторженно, но все-таки именно Эрхарда он считает виновным в погибели ФРГ. Мостиком между величайшими достижениями и ответственностью за худшее прегрешение является фраза «только одну ошибку сделал». Людям свойственно ошибаться.
В голове Германа Пфистера существуют запреты на некоторые мысли, и эти запреты заставляют быть изобретательным. Он неспособен на аналитическую социальную критику не в силу своих убеждений или лояльности системе. Авторитеты, как выясняется при ближайшем рассмотрении, для него мало значат: трус-отец, учительская шатия-братия, штейгеры, избивающие иностранных рабочих, убийца-бургомистр, лживые церковные власти, вожди нации, которые своими «ошибками» ввергли всех в катастрофу… взгляд наверх для Пфистера – это взгляд в нечто, сильно напоминающее комнату ужасов. Его критический потенциал не получает развития – не столько из-за недостатка образцов критического мышления вокруг, сколько из-за того, что эти образцы, которые всегда имелись, предлагались всегда не тем политическим лагерем. Господин Пфистер принадлежал к лагерю католиков. Критика общества для него – это критика личностей, которая исходит из существования структур как чего-то как бы естественно данного; критиковать эти структуры значило бы для него примерно то же самое, что участвовать в сборищах соседей-коммунистов. Общая повседневная жизнь пролетариев не исключает того, что их мысли могут быть несовместимы друг с другом, и более того, она допускает усиленное формирование иммунитета к образу мыслей других. Какие-то мысли запрещены собственному сознанию. Эти запреты имеют свои издержки, которые проявляются в фантастических объяснениях взаимосвязей между мировыми явлениями. Для господина Пфистера критика капитализма запретна не потому, что ей противоречит его собственный социальный опыт, а потому, что у соседей-товарищей она играла роль эрзац-религии. Ему ближе оказывается такое внутримирское объяснение мирового экономического кризиса, которое более сродни католицизму, а именно обвинение евреев. Сама церковь с ее доктриной не может объяснить Пфистеру, почему он остался без работы, хотя и в 1931 году, и в 1961-м именно ее люди были в Германии канцлерами.
Так, в фантазии преодолевая социальные мыслительные запреты, господин Пфистер идеализирует политиков, подобных Гитлеру и затем Эрхарду, которые, с одной стороны, творили едва ли не чудеса, а с другой – привели его собственный мир к катастрофам. Единственное, что сделал плохого Эрхард, – это то, что он заменил уголь нефтью. А единственное, что плохого сделал Гитлер, – это то, что он проиграл войну, точнее – то, что он напал на Россию, вместо того чтобы сначала расправиться с Англией. Ведь если бы немцы сперва заняли Англию, то англичане не смогли бы нас потом бомбить. Объяснение это не оригинально, оно заимствовано из национал-социалистской дискуссии 1941 года. В центре его стоит подчеркивание важности работы в тылу. Германию не победили на Восточном фронте: ее поставили на колени бомбардировками. Это представление об истории и о роли в ней «фронта в тылу» могло бы спровоцировать вопрос: а почему же господин Пфистер получил бронь как незаменимый работник? Конечно, он был шахтером и был, возможно, необходим военной промышленности. Он рано женился, и начиная с 1936 года у них с женой каждый год прибавлялось потомство. Но на момент начала войны Герману Пфистеру было 26 лет, о проблемах со здоровьем нигде ни слова не сказано, – да и едва ли они могли бы быть у человека, работавшего в забое. В таких обстоятельствах про бронь стоило бы сказать, однако в интервью она не упоминается. Война для Пфистера – скорее история о бомбах: когда объявляли тревогу, шахтеров злонамеренно не выпускали из шахты, так что они неоднократно оставались по несколько дней под землей. Пфистер был командиром отряда противовоздушной обороны, насчитывавшего 43 человека, – там были учителя, адвокаты, врачи и прочие, кому тоже удалось получить бронь как незаменимым работникам. Но они никогда не являлись по тревоге к месту сбора, так что однажды Пфистера даже привлекли за это к ответственности. Иными словами, по-настоящему уклонялись от военной службы те, кто были в высших слоях общества, – так отвечает рассказчик на вопрос, которого ему не задавали. Его собственная семья была переправлена в безопасное место за городом, а когда дело приняло плохой оборот, то он, сказавшись больным, тоже сумел вырваться туда. Главное в рассказе Пфистера – это бомбы. По сравнению с ними остальная война в общем-то совсем не так уж и страшна. Ее, собственно, не проиграть, а выиграть надо было.
3. «Надо быть мужественной»
Ну, что еще в памяти осталось? Война? Когда большой налет был, мне пришлось вместе с другими раненых перевязывать. Жутко было. Меня тоже вместе с другими первой помощи обучали. Я все говорила: «Без толку, я ж сама рядом с ним лягу, как кровь увижу». Но странное дело: когда надо быть мужественной, то все можешь.Рассказав о первых 30 годах своей жизни, о войне, переездах своего завода, разрушениях, Эрика фом Энд {15} еще раз перебирает то, что сохранилось у нее в памяти, и приходит к этому выводу, касающемуся не только работы в Красном Кресте. С 1946 года Эрика – домохозяйка, сегодня [1983] ей под семьдесят, но говорит она молодым и деловым голосом, гладко, точно, гордо. Когда надо быть мужественной, говорит эта женщина, то все получается; а во время войны надо было быть мужественной – в самом прямом смысле слова, ведь мужчины, работавшие на металлообрабатывающем заводе, куда она до войны поступила конторщицей, были мобилизованы в армию. Это было время, когда Эрика фом Энд продемонстрировала свой большой профессиональный потенциал.
Насколько позволяли возможности, Эрика всегда была впереди. Ее отец был взрывником на шахте в Гельзенкирхене и в сорок с небольшим лет остался в середине 1920-х без работы; к этому времени семья успела выкупить у шахты съемный дом, но теперь денег не стало, а детей было пятеро, и необходимо было, чтобы они как можно скорее пошли работать. Эрика перескочила один класс в школе и поступила в дополнительный класс (для подготовки выпускников народных школ к экзамену на аттестат зрелости), так как учителя советовали родителям дать девочке художественное образование или отправить ее в университет. Но денег на это не было, так что из художественных наклонностей вышла не профессия, а хобби. В 1926 году Эрика поступила в небольшую фирму на производственное обучение, после которого, несмотря на дефицит рабочих мест во время экономического кризиса, ее в числе немногих других приняли на работу; на этой фирме она проработала еще несколько лет конторщицей и познакомилась со всеми отделами, так что приобрела основательную и широкую профессиональную квалификацию. Жила она по-прежнему с родителями. На этом предприятии, однако, работа была бесперспективной: жалование небольшое, возможностей для продвижения никаких, ликвидных средств не хватало. Ради большего жалования Эрика перешла в страховую компанию, но работа там ее не удовлетворяла: одна машинопись, и результаты работы определялись не по счету, а по весу. Год спустя Эрика перешла на вышеупомянутую металлообрабатывающую фабрику, сравнительно крупное предприятие, где больше платили и где она сначала стала работать машинисткой-стенографисткой в отделе продаж, но уже в скором времени была переведена с повышением в центральное управление секретаршей начальника отдела, и ей стали поручать функции делопроизводителя.
Так это продолжалось несколько лет, а тем временем началась война. Потом одного нашего сотрудника, который заведовал в правлении отделом кадров, призвали в армию. А он мне еще до того сказал, чтобы я так понемножку и его работой занималась. Показал мне, как там что делается, помогал мне, и к тому времени, когда ему пришла повестка, он меня уже полностью ввел в курс дела, и мне дали отдел кадров, руководить; жалование выдавала… Под конец я была единственная девушка, которая получала самое большое жалование. Я же знала, сколько кто зарабатывал, я ведь выдавала жалование. Ну и мне платить должны были соответственно, и поскольку это была ответственная должность и я очень большими деньгами ведала, то я и получала тоже много.Война для нее поначалу просто внешнее условие, обеспечившее ее подъем на следующую ступеньку; в ее собственную жизнь война со своими политическими последствиями пока не вторгается. Кстати, 1933 год как дату политически значимую она тоже не упоминает. В профессиональной биографии Эрики важными годами были 1930-й и 1936-й. Когда началась война и многим молодым служащим легкой промышленности стала грозить мобилизация, руководство перешло к стратегии оптимизации: фирма не могла в условиях войны расширяться, но путем перебазирования производства могла усложнять свою структуру. Таким образом, первая задача заключалась в том, чтобы удерживать опытные кадры в руководящем звене и оптимально их использовать. Эрику фом Энд использовали еще не оптимально: хотя она выполняла функции делопроизводителя, ее энергия и рвение были столь велики, что она смогла без труда освоить и функции руководителя подразделения. Это был для нее огромный карьерный шанс: самостоятельная и ответственная работа, руководящие функции, оправдание доверия, оклад втрое больше того, с какого она начинала. Начальнику отдела, который предложил ее на эту должность, дело представлялось, возможно, более щекотливым, но по зрелом размышлении кандидатура Эрики все же была оптимальной: пусть ему было непросто смириться с мыслью, что его должность могла исполнять и секретарша, но он мог утешаться тем, что это была особая секретарша, работавшая у директора и пользовавшаяся большим уважением; возможно, его утешала также мысль о том, что она – человек надежный и хорошо поддающийся эксплуатации, т. е. можно было рассчитывать, что она снова освободит для него эту должность, когда он вернется. Оставить в качестве заместителя женщину – это во время войны было главной социальной гарантией для мобилизованного.
И Эрика фом Энд использовала свой шанс, сумев обойти конкурентов-мужчин, пользовавшихся нечестными средствами.
И до того однажды дошло, что один мой сослуживец, который – не хочу сказать позавидовал, но, наверное, недоволен был, что я, женщина, выше него, – он стал меня слегка травить, что я политически небезупречна. При выплате жалования – мы платили ведь и солдатам, членам семей солдат, – они приходили, когда у них были каникулы, и благодарили, когда отпуск получали. И вот когда мы разговаривали с ними про то, как там дела на фронте, они рассказывали довольно откровенно. И вот этот сослуживец сказал, что я, дескать, выведываю у солдат информацию. А это тогда было, если тебе просто скажут такое, то ты политически небезупречен; тут я испугалась, думаю: вот это да! И тогда я пошла к нашему генеральному директору и доложила ему так, что я там больше работать не хочу, у меня было еще другое место, куда я могла поступить. Говорит: «Об этом и речи быть не может!» И в скором времени этот мой сослуживец, который до того имел бронь как незаменимый работник, получил от меня приказ о призыве в армию, мобилизовали его. [Колеблется.] Не очень-то приятно мне было, но я и поделать ничего не могла.История трудная, и Эрика сама это ощущает. Она ведь не была национал-социалисткой, но, правда, никак и не противодействовала режиму. Она была активной католичкой, но когда однажды рискнула открыто высказать свою позицию, шеф ей сказал: «Это вы можете думать, но не говорить вслух!» Необходимо было соблюдать осторожность. Эрика хотела, собственно, добиться успеха только ради того, чтобы оградить себя, и с этой целью воспользовалась своими прежними секретарскими каналами. Ее саму несколько пугают страшные последствия ее победы: такого она не хотела. Но вместе с тем она не может и устоять перед таким признанием ее личных заслуг: конкурентом жертвуют ради того, чтобы сохранить ее. И благодаря этому почти забывается тот факт, что она – женщина, секретарша – получила свою должность лишь в порядке замещения отсутствующего сотрудника.
Война – это жертвы, в том числе и в тылу. Бомбардировки сказываются на работе: для одних они означают смерть, для других – утрату рабочего места с самыми разными последствиями: кто-то удерживается на работе и выполняет разовые поручения или трудится на разборе развалин, кого-то переводят в районы, менее подверженные нападениям с воздуха, кто-то утрачивает статус незаменимого работника и бронь. Эрика фом Энд вспоминает о первом большом налете на ее завод в ноябре 1943 года:
Мы первый раз были в бомбоубежище, а когда вышли, то довольно много чего было разрушено. Стекла разбиты, конечно, и здания были повреждены, но завод еще стоял. И работа продолжалась. У нас на заводе при первом налете человек тридцать погибло, – рабочих, которые не пошли в бомбоубежище, продолжали работать, и в общем в них попало, и, короче, должна была быть траурная церемония. Приходили члены их семей, и было так оговорено, что они [гробы с телами погибших] будут установлены для торжественного прощания. Но все это потом так и не состоялось. На другой день был самый большой налет, завод наш был разрушен, и от погибших все равно потом ничего не нашли. От завода ровное место осталось.Подавляющее большинство работников остались в живых, укрывшись в штольне шахты. То, что осталось от завода, перевезли потом в другие районы города и в другие регионы. Здание правления выгорело дотла, сейфы с деньгами погибли, и то, что осталось от администрации, было перемещено в пригородный особняк поблизости от входа в штольню, проходившую под горой породного отвала.
Там были генеральный директор, два директора по продажам, мой шеф, заведующий административным отделом, потом отделы, секретарши там были и я с отделом кадров. Да, и вот так жизнь там потихоньку продолжалась: все время то немножко что-то делаем, то в подвал спускаемся, если до бомбоубежища уже не получалось… По ночам, когда я дома была, если бывали налеты, то нам всякий раз надо было через улицу идти – там был завод, и у них были клоповники, как их называли, такие шалаши из гофрированной жести построены, так немножно в земле выкопано, а сверху как укрытие эти шалаши. Никакое это было не укрытие. Но, во всяком случае, ощущение там было, что ты немножко защищен. И вот там по ночам сидели. И так каждый день – туда-сюда. Ни минуты покоя нам не было. Работа все время продолжалась. Жалование надо было все время выплачивать. Другие тоже что-то там понемножку делали. [Смеется.] Много-то не сделать было уже в то время.Под конец уже вовсе нечего стало делать, только отдел кадров еще функционировал. Все управление фирмой сократилось до деятельности Эрики фом Энд, которая – между бомбоубежищем и подвалом – выплачивала жалование. «И так это и продолжалось все время». Ни конец фашизма, ни оккупация не упоминаются. Потом вдруг, рассуждая о том, какую хорошую пенсию она вообще-то заработала в те годы, Эрика говорит:
Я ведь, пока с работы не ушла, там работала. И вскоре после того, как кончилась война, вернулся этот мужчина, поженились мы, я ушла. Теперь-то не так, теперь не уходят. Тогда у меня самая большая зарплата была, я получила бы отличную пенсию, если бы дальше там работала.Только позже в ходе интервью становится понятно, что «этот мужчина» – это не тот сослуживец, который оставил ей руководство отделом кадров и благодаря которому она пережила самую большую победу в своей трудовой биографии: что стало с ним, в рассказе не сообщается. Нет, за кулисами карьеры была еще и личная жизнь: знакомый по стенографическому обществу и молодежным церковным кружкам, тоже конторский служащий, был в армии, куда она ему слала ободряющие письма; во время отпуска он приезжает домой, и она с ним обручается, а в сентябре 1945-го он возвращается, и через несколько месяцев они женятся, после чего она уходит с работы. На заводе повода для увольнения, похоже, не было. Ее место получает сначала сын владельца фирмы, вернувшийся с войны, но для него эта должность слишком хлопотная, и он быстро становится директором.
А мужу Эрики, наоборот, вернуть свою прежнюю должность оказывается нелегко, но с помощью производственного совета в конце концов удается. Детей у них поначалу нет, квартиры своей тоже, они живут в доме родителей мужа. Во время медового месяца муж с лопатой в руках превращает общественный парк в личный огород, а она в качестве единственной причины прекращения своей трудовой деятельности указывает поначалу на то обстоятельство, что ей как хозяйке дома в то время целыми днями приходилось стоять в очередях. Совместная жизнь со свояченицей была просто адом; родная мать использовала освободившуюся от работы Эрику в качестве прислуги. Но решение госпожи фом Энд уйти со службы навсегда было безальтернативным.
И мысли другой не было, не то что нынче. Да, сейчас если так подумать, то я бы уже этого не сделала, я бы дальше работала.А позже она добавляет:
Странное было чувство, я ж ведь все эти годы, девятнадцать лет, работала и вдруг – все. Это так скверно было. Не знала совершенно, что с собой делать.Муж говорит:
И тут ей пришлось заботиться о том, чтоб каждый день на столе что-то было, так?А она еще раз возвращается к сказанному:
У меня вдруг совсем стала другая жизнь. Раньше у меня столько денег в распоряжении было. Я там зарабатывала… я из девочек больше всех зарабатывала. Я зарабатывала больше, чем женатый мастер с детьми. У меня тогда очень много денег было в распоряжении, это было тогдашними деньгами 375 марок, это и теперешними было бы очень много… Как бы то ни было, у меня денег было очень много в распоряжении, я могла деньгами разбрасываться. Я постоянно ездила в отпуск и ни в чем себе не отказывала… и вдруг у меня вообще ничего в распоряжении не стало. Все у меня кончилось.Профессиональная травма вышедшей замуж женщины: в какой мере можно считать ее воспоминанием о войне? Может быть, случай Эрики фом Энд – лишь один из множества примеров так называемого женского жизненного цикла, отличающийся от прочих, может быть, только тем, что эта женщина особенно хорошо работала и особенно хорошо умеет рассказывать? Но так называемая стандартная женская биография и есть та завеса, которая покрывает профессиональные качества работающих женщин. Отклонения от стандарта в случае Эрики фом Энд – другого рода, исторические: поворот наступает поздно, замужество в 33 года – это редкость, особенно среди детей рабочих. Работа в жизни этой женщины оказалась не просто временным эпизодом: жена достигла в профессиональной сфере больше, чем муж. Уход на роль домохозяйки поначалу гнетет ее, шансов на возвращение в профессию после того, как дети встанут на ноги, немного. Однако карьерный взлет Эрики объяснялся не только поздним замужеством, но – и даже в большей степени – условиями военной экономики: частично он был вызван необходимостью поддерживать работоспособность предприятия, частично – стремлением сохранить за мобилизованным работником-мужчиной возможность возвращения на должность. Оба эти обоснования впоследствии оказались иррелевантными: завод был разбомблен, а ушедший на войну сотрудник не вернулся. Зато госпожа фом Энд закрепилась на месте, показала себя с хорошей стороны, в тяжелейших внешних обстоятельствах (а войну она может воспринимать только как внешнее обстоятельство) сделалась почти незаменимой и наслаждалась достигнутым положением и окладом.