Лутц Нитхаммер
Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории

Вопросы к немецкой памяти. Предисловие к русскому изданию

   В этой книге впервые собраны статьи по устной истории, написанные и опубликованные мною двадцать, а некоторые и тридцать лет назад в рамках нескольких крупных исследовательских проектов по новейшей истории Западной и Восточной Германии. В те годы устная история только зарождалась как самостоятельная дисциплина, и мы с моими коллегами ощущали себя пионерами в этой области. Нашу новую исследовательскую задачу мы видели в том, чтобы, во-первых, приблизиться к живому свидетелю и участнику недавних исторических событий, не утратив при этом необходимой для ученого критической дистанции. Во-вторых, опрашивая очевидцев, мы надеялись получить совершенно новый тип исторических источников, которые нельзя найти в архивах. Таким образом, обращаясь непосредственно к субъекту исторического процесса, мы стремились расширить границы традиционной исторической науки и придать ей новый демократический импульс.
   Эти статьи показывают, как с помощью методов устной истории основанная на вытеснении и забвении коллективная память может быть разрушена или поставлена под сомнение, стоит только обратиться к индивидуальным воспоминаниям очевидцев. В этом отношении Германия представляет особый интерес для исследователя, так как, с одной стороны, всех немцев объединяют тяжкие воспоминания о войне и фашизме, с другой – послевоенный опыт у них совершенно различный. Но это не означает, что восточные и западные немцы после войны начали свою жизнь с нуля. Наоборот, устная история с ее индивидуальным подходом к биографии позволяет понять, как то, что люди пережили в нацистской Германии, определяло их дальнейшие жизни и судьбы в двух государствах с совершенно разными общественными системами.
   Я очень рад, что этот сборник выйдет в России, и не только потому, что всякому автору лестно, когда его книги переводят на иностранные языки, но и потому, что это еще одна возможность поделиться своим опытом с коллегами-историками. За последние двадцать лет я много раз бывал в России и других постсоветских странах, и у меня сложилось впечатление, что мы в этом не слишком преуспели, хотя историкам необходимо обмениваться не только собственным исследовательским опытом, но и практическими методами анализа (а также сбора и фиксации) используемых источников.
   Русское издание этой книги так важно для меня еще по одной причине. Дело в том, что исторические судьбы России и Германии во многом схожи: обе страны пережили национальную катастрофу, в обеих были совершены преступления против человечности. Однако я глубоко убежден, что попытка моего и последующих поколений разобраться в этих преступлениях и заставить общество говорить о них не стала для нас, немцев, чем-то деморализующим и разрушительным, а наоборот, благодаря этому мы, с одной стороны, стали более сильными и уверенными в себе, а с другой – получили важный урок смирения и сострадания и стали относиться к себе более трезво.
   Наконец, всякий раз, когда я пересекаю некогда непроницаемые границы Германии и Европы, я испытываю глубокое волнение, так как до сих пор не могу поверить, что это возможно. Причем чувство это я испытываю не только в силу своих профессиональных занятий, но и просто по-человечески, поскольку, несмотря на закрытые границы, мне удалось найти за железным занавесом близких друзей и единомышленников. Это Агнес Хеллер из Будапешта, Ирина Щербакова из московского «Мемориала», София Войцицка из польского исторического общества «Карта».

1 Вопросы – ответы – вопросы. Методология устной истории: практический опыт и теоретические размышления

   Мой собеседник – старый жестянщик; он родился в 1900 году в рабочей семье, придерживавшейся строгих католических нравов; с 1919 года он работает по металлу; в 1950-х годах стал профсоюзным деятелем; с 1928 года, а потом снова после выхода на пенсию в конце 1960-х был членом коммунистической партии; всю свою жизнь проработал на небольших предприятиях металлургической промышленности – на последнем месте 32 года. Во время интервью ему был задан вопрос, верил ли он во время «блицкригов» в окончательную победу Германии. Отвечая, он вспоминает речь Гитлера, в которой тот объявил о нападении на Польшу, и рассказывает:
   У меня там был один коллега – он был в СА, но у нас хорошие отношения были, – он прекрасно знал, что я держался свободных взглядов. И тут мы услыхали про войну. Его теперь тоже уже нет в живых – погиб от несчастного случая, с крыши сорвался. И вот услыхали мы, что война. «Да, – говорю, – Юпп, – Йозефом его звали, а мы так Юппом, сокращают тут так, – да, Юпп, эта война уже проиграна», – сказал я этому человеку из СА. А он мне: «Да ты что, как ты можешь такое говорить?!» «А вот, Юпп, – сказал я, – мы с тобой потом про это поговорим». Не то чтоб он мне что-то сделал или там что, – нет, этого не было. Он меня знал, что я хороший товарищ и все такое и что я всегда всем помогал и так далее. Ну вот, а после войны я его спросил – его еще призвали, он в армии был [в то время как наш собеседник призыву не подлежал как незаменимый работник]. После войны вернулся. Я говорю ему: «Ну, Юпп, что я тебе говорил 1 сентября 1939 года?» А он отвечает: «Проклятье, ты был прав!» – «Да, – я сказал, – немцы еще ни одной войны не выиграли. Даже в 70–71-м и то не они выиграли: они получили только пять миллионов или миллиардов – что там было? – в казну, – говорю, – а выиграли тогда войну англичане. Нет, мы, немцы, еще ни одной войны не выиграли, – говорю я ему. – Мы и в 1806-м войны – Наполеон-то – и Фридрих Великий, – говорю, – тоже не много войн выиграл: Семилетняя война – это же были не выигранные войны, – говорю, – это ж все поражения были». Так я ему все это рассказал, исторически {1}[1].
   Метод массового опроса не всегда ведет к исторической истине. Бывает, что сведения, которые дают респонденты, оказываются неверными, если сличить их с источниками, имеющими более непосредственное отношение к обсуждаемым темам. Поэтому приходится отбирать – о чем стоит спрашивать, а о чем нет. Но часто исследователь получает ответы на вопросы, которых он и не задавал вовсе. Более того, эти ответы порождают новые вопросы. Историкам не нужно заниматься устной историей, если для ответов на возникающие у них вопросы есть другие подходящие источники: ни одному здравомыслящему историку не придет в голову проводить интервью, чтобы пролить новый свет на вопрос о том, сколько войн Германия выиграла и сколько проиграла. Ценность приведенной выше цитаты – совсем в другом.
   Прежде всего, она демонстрирует насущную потребность в историческом обосновании политических прогнозов и суждений; и не важно, что в данном случае верное суждение было подкреплено неверными историческими аргументами. Она дает нам возможность восстановить по палимпсесту памяти старого человека испорченный текст (гласящий, что все войны сильных мира сего означают поражения для народа) и задаться вопросом, почему такое содержание (будь то в разговоре двух коллег в 1945 году или в воспоминании 80-летнего старика о том, что он сказал полжизни назад) было заключено в аргументации, использующей национальные понятия: «Мы, немцы, никогда не побеждаем»? Что перед нами: голос неоднократно побежденного и тем не менее лишь поверхностно усвоившего уроки поражений народа? Или коммуникативная прагматика человека левых взглядов, столкнувшегося с военным оптимизмом окружающих? Или перед нами свидетельство раздражения, которое испытывает немецкий коммунист, узнав о пакте Гитлера со Сталиным или наблюдая военную экспансию и укрепление русской гегемонии взамен революции в социалистическом лагере? Ответ, разумеется, невозможно дать на основе лишь этого одного пассажа, но к нему можно было бы приблизиться, если сравнить множество интерпретаций, данных разными респондентами на одни и те же темы.
   Кроме того, данная цитата могла бы стать подходящей источниковой базой для того, чтобы показать, что принадлежность к политическим лагерям (здесь это – коммунистическая традиция «свободных взглядов» и фашистская гвардия фюрера) могла оказаться менее важна, чем принадлежность к одной социальной среде и товарищество между коллегами: и в годы национал-социализма, и потом старый левак и старый нацист прежде всего были добрыми приятелями, коллегами по работе. Уже один тот факт, что это свидетельство вообще дошло до нас (а также тот факт, что члену СА приходится идти на фронт, в то время как наш собеседник-коммунист остается на предприятии) указывает на то, что социальные культуры могут оказываться сильнее политических лояльностей и возможностей власти. Это помогает понять дополитические пространства и отношения (такие, например, на которые указывала в период денацификации формулировка «нацист, оставшийся порядочным») как один из залогов общественной интеграции в послевоенные годы.
   И наконец, эта цитата помогает опровергнуть распространенный исторический предрассудок, согласно которому до начала войны или до Сталинградской битвы никто в Германии не давал правильного прогноза и что нацистский террор заткнул рот абсолютно всем тем, кто еще в годы Веймарской республики предупреждал, что «Гитлер – это война». Очевидно, что этот двоякий предрассудок облегчал совесть многим людям, которые поддерживали фашистский режим в период его экспансии. На самом же деле сохранялись остатки оппозиционного общественного мнения – например, в закоулках товарищеских отношений внутри трудовых коллективов на предприятиях, – и там понимали не только что Гитлер – это война, но и что война эта будет проиграна. При таком взгляде на массовую поддержку национал-социалистической системы отметаются дешевые, лишь внешне соответствующие здравому смыслу ошибочные версии и освобождается пространство для более глубоких вопросов.
   Критически настроенный читатель справедливо возразит, что я преувеличиваю значение одного-единственного невнятного высказывания, состоящего всего из нескольких фраз. Такая интерпретация его возможна только на фоне множества бесед, когда отдельные замечания и находки (или латентные смысловые связи между индивидуальной и публичной памятью) складываются в более регулярный и надежный опыт исследователя. Оснований для этого на данный момент уже несколько. Устная история в последнее десятилетие активно развивалась в разных странах, и ее практика породила методологическое сознание, которое становится все более критичным {2}. В настоящей статье {3} я попытался обобщить несколько выводов из работы с интервью-воспоминаниями, которую я сам проводил в рамках проекта «Биография и социальная культура в Рурской области, 1930–1960» (LUSIR) {4}.
   Когда при завершении проекта исследователь снова задумывается о возможностях использованного в нем метода, мотивированы эти раздумья бывают не в последнюю очередь теми трудностями и кризисами, с которыми он столкнулся. Во введении к первому тому публикации нашего проекта я коротко рассказал об изменениях, которые он претерпевал по ходу реализации, о наших практических шагах и о трудностях, с которыми столкнулась наша рабочая группа, в частности, о том, как трудно было переработать опыт интервью, заставлявший нас перейти к более открытым постановкам вопросов, и как трудно было найти научный угол зрения при анализе собранного материала {5}. Из этого комплекса тем я хотел бы здесь снова выделить два важнейших аспекта, поскольку они проливают свет на происхождение нижеследующих рассуждений о критике интервью-воспоминания и о вмешательстве памяти в историческое исследование.
   Первое: тому, кто занимается устной историей, отправляясь от такой научной традиции, которая стремится одновременно к критичному отношению к обществу и к солидарности с человеческой субъективностью, приходится считаться с тем, что его ждут кризисы самопонимания. Мы вначале слишком мало об этом думали, затем пытались избежать таких кризисов, потом нас настигли рабочие и коммуникативные трудности, и мы лишь постепенно, в ходе дискуссий, прагматических разграничений нашей работы, а по-настоящему, может быть, и вовсе только после ее завершения, заметили, что этот кризис в определенном смысле был в порядке вещей.
   Ведь фантазии и проекции, заключенные в абстрактных интенциях, таких как критичность и солидарность, в ходе интерактивного процесса создания биографического интервью со всей его специфичностью и сложностью, разбиваются об исторические взаимосвязи, и тогда от исследователя требуется некоторая доля самовосприятия, в качестве средств защиты от которого удобно прибегать к академизму (дистанцирование от объекта) или популизму (документирование реальной жизни). Эти соблазны сильны, ведь то, что рушится – это и добрая доля собственных изначальных познавательных интересов и мотиваций самого исследователя {6}. Ниже я собираюсь с помощью более подробного описания специфических рабочих операций устной истории способствовать тому, чтобы избегать таких ложных альтернатив и вместо этого отнестись к самовосприятию исследователя как к критичному познавательному инструменту и как к шансу покинуть башню из слоновой кости, не впав при этом в ложные идентификации.
   Второе: устная история – не просто «другая история», она в определенных областях позволяет добиваться пускай ограниченного, но важного прогресса исторического познания и коммуникации. Но рассматривать устную историю лишь как технику получения данных означало бы недооценивать ее, потому что вызов, который она бросает истории, содержит в себе и принципиальные элементы. Эта дифференциация стала мне понятна тоже благодаря опыту работы над нашим проектом, и поэтому я хотел бы вкратце охарактеризовать ее на примере различных подходов, примененных в разных статьях.

Биография – история жизни

   С одной стороны, биографический подход показал свою плодотворность прежде всего при изучении рабочих элит: откуда родом были члены производственных советов на предприятиях горнорудной промышленности (это в Рурской области важнейший слой-посредник между рабочими и промышленной и политической системой)? Какой предшествующий жизненный и политический опыт стал решающим в формировании облика разных поколений и группировок этой элиты? С другой стороны, наши интервью привели нас к тому, чтобы применять этот подход не только ретроспективно, но и проспективно: что произошло с представителями тех или иных политических лагерей рабочего движения веймарского периода в последующие годы? Что стало в послевоенные годы с вожатыми гитлерюгенда и Союза немецких девушек, рекрутировавшимися из рабочих семей?

Повседневность

   Реконструкция повседневной жизни в нашем проекте – в отличие от множества прежних исследований по народоведению – была нацелена не столько на описание устойчивых, долговременных структур в социальной среде, еще, так сказать, не превратившейся в общество, сколько на выяснение того, как, справляясь с повседневными обстоятельствами жизни и труда, люди реагировали на зависимость этих обстоятельств от их среды, от социальных и политических изменений, от общих условий войны и послевоенного времени. Жизненные миры рабочего населения индустриального Рурского бассейна в ХХ столетии не вписываются в дихотомию «автономия – колонизация»; они образуются всегда в условиях сформировавшегося общества в постоянном противоборстве автономии и гетерономии (например, когда и какой тип автономии существовал у домохозяек в шахтерских поселках?). Имея это в виду, мы прослеживали на протяжении длительного периода времени ритмы и тенденции перемен в повседневной жизни для отдельных исследуемых групп (например, работа по дому в шахтерском поселке, опыт труда и социальных отношений на предприятии крупной промышленности, соседские отношения). В других случаях рассказы и сведения из интервью годились для «плотного описания» социальных отношений в ближнем окружении человека, его приватном мире, и его субъективного восприятия общих изменений в короткий период времени: такое мы пробовали сделать применительно к профессиональной и общественной инициации молодежи в Третьем рейхе, к обращению с иностранными подневольными рабочими во время войны, к индивидуальным и коллективным стратегиям выживания в период «черного рынка» и к профессиональной трудовой деятельности женщин в 1950-х годах.

Смена перспективы

   Третий подход заключался в том, чтобы дать проявиться потенциалу сопротивляемости интервью по отношению к упрощающим обобщениям, например, представлениям о сплошной политизированности и политической раздробленности рабочей среды в Веймарской республике, или об «опустившихся руках» у рабочих-металлистов в 1950-е годы, или о якобы совершенно разном опыте у «изгнанных»[2] и «оседлых» немцев, или о возможности выхода на социалистический путь в первые послевоенные годы. Среди таких упрощающих обобщений были не в последнюю очередь и наши собственные, возникшие из-за того, что перспектива исследователя была далека от перспективы изучаемых субъектов, или из-за того, что мы не учитывали региональных особенностей. В рассказах наших собеседников описывались сложные ситуации, которые, например, показывали, что в рабочей среде существовали и другие важные общие черты и конфликты помимо различных политических ориентаций. В этой сложности материала мы видели – в том числе и в тех случаях, когда для нас из нее еще не вытекал содержательный контртезис, – важный критический потенциал, расширяющий историческое восприятие и противодействующий реификации редукционистских понятий.

История жизненного опыта

   В силу нашего исследовательского интереса к предшествующему жизненному опыту респондентов, который обеспечил возможность последующей интеграции этих людей в социал-демократическое движение, мы обращали внимание на такие аспекты, которые можно отнести к «истории жизненного опыта». В ретроспективном интервью, правда, эта история раскрывается с трудом, потому что те толкования, которые выдвигают респонденты, в большинстве случаев отражают то, что они знают сегодня, и невозможно полагаться на их нынешние воспоминания о том, что было им ценно в прошлом. Но во время анализа текста мы обратили внимание на то, что многие важные моменты из пережитого ими люди вспоминают как бы без истолкования, в «сыром» виде. Вместе с тем в воспоминаниях существуют латентные интерпретативные паттерны, ценностные импликации которых противоречат той позиции, которую в остальном занимает индивид: они относятся еще к прежним, частично преодоленным, но частично сохраняющим свое действие структурам. Подобные паттерны можно, по крайней мере иногда, связать с определенными контекстами былого жизненного и социального опыта. Поэтому интервью-воспоминания продуцируют такой материал, который позволяет продемонстрировать различные слои индивидуального и общественного опыта и возможности его переработки. Это мы исследовали на примерах трудового опыта 1930-х годов, различных сфер военного опыта, опыта повседневной жизни оккупационного периода, а также сохранивших свою действенность элементов национал-социалистического формирования юношеской личности.
   Эти разнообразные аспекты, которые проявляются с помощью интервью-воспоминаний, могут взаимно поддерживать друг друга. При попытках реконструировать изменения повседневного жизненного мира часто тоже констатируются перемены в плане истории опыта; и наоборот, интерпретации с позиции истории опыта возможны только тогда, когда наши истолкования в точности совпадают с данными исследований по истории повседневной жизни. В таких подходах, как биографический метод и критика идеологии, присутствует та же многосложность, что и в истории повседневности, и тот же элемент вторжения в наши социокультурные зоны «само собой разумеющегося», т. е. вопросы истории жизненного опыта. В целом связующий элемент между отдельными аспектами исследования заключается в том, что в силу самого факта социокультурного контакта и в силу ассоциативного характера интервью-воспоминания респонденты оказывают влияние на познавательный интерес историков, причем в большей мере и с большей неизбежностью, чем это делают другие «источники». Они разбивают барьеры, изначально ограничивавшие этот интерес и задававшие ему направление, и вторгаются в процесс, властно беря на себя долю участия в постановке и перепостановке проблем: ответы порождают вопросы.

О критике интервью-воспоминания

   Как можно точно определить исследовательский инструмент устной истории, т. е. производство исторической информации посредством бесед о воспоминаниях, запись их на механический звуковой носитель, обработку и анализ их как исторического источника? Приводимые ниже размышления не призваны заменить отсутствующую методологическую теорию {7}. Я скажу о проблемах, которые в ходе нашей работы оказались особенно трудными. В других проектах практика тоже подводила исследователей к потребности в методологических уточнениях {8}. Основные вопросы таковы: память и взаимодействие в контексте интервью, репрезентативность и нарративность его текста. В то время как в самокритике авторы проектов обычно особое значение придают общению с респондентами, оригинальному тону их высказываний, значению их молчания, их ностальгии и ее роли как фильтра воспоминаний, говорят о связях с психоанализом и этнометодологией, то в критике этих проектов извне на первом месте стоят вопросы силы человеческой памяти и репрезентативности отобранного материала. У меня при этом часто возникает такое ощущение, как будто речь идет вовсе не об исторической работе, которая всегда посвящена тому, чтобы в рамках уже наличествующего научно-исторического знания придавать некое значение следам, оставшимся от прошлого {9}. Между одними исследователями, которые привыкли все демонстрировать на примере импликаций единичного случая, и другими, которые указывают на его изолированность и считают на том вопрос закрытым, трудно найти общие точки для взаимопонимания. Я попытаюсь здесь это сделать, исходя не из единичных историй и не из абстрактных методологических программ или принципов легитимации устной истории, а из ее практики как специфического вида исторической работы.

Опрос и память

   О способности человека вспоминать то, что было давно, существует мало исследований и литературы, но зато существуют самые различные предположения. Одни сводятся к тому, что память хранит все, другие – что она не сохраняет в изначальном виде ничего; одни рассматривают долговременную память как избирательное хранилище информации, а другие видят в воспоминании реконструирование прошлого с помощью информации, доступной на сегодняшний день, сегодняшних толкований и сегодняшних общественных установлений {10}. В том, что касается устной истории, общим для всех этих представлений является, как правило, то, что они не учитывают сеттинг {11} интервью. Иными словами: процесс воспоминания рассматривается в отрыве от социально-культурной обстановки, которая его запускает и поддерживает. Это тем более удивительно, что самые интенсивные и самые распространенные в нашей культуре формы организованной работы воспоминания – психоанализ и суд – своими практическими возможностями обязаны не общей теории памяти, а процессу взаимодействия в рамках специфического для каждой из них сеттинга. Поэтому для начала я попытаюсь точнее описать коммеморативный характер устноисторического интервью (специфическую констелляцию из ожиданий участников, социальной обстановки, интерактивной процедуры, цели встречи) в отличие от сеанса психоанализа, судебного допроса и полевого социологического исследования {12}.
   При всех различиях между психоанализом и допросом в основе обоих лежат одни и те же базовые предположения относительно памяти: и тот, и другой осмысленны лишь в том случае, если существует такая вещь, как воспоминание. В этом утверждении больше глубины, чем кажется на первый взгляд, если учесть социологические концепции воспоминания как реконструирования прошлого с позиций настоящего {13}. Во-первых, и психоанализ, и допрос предполагают, что в человеке наличествует сохраненная информация о прежних переживаниях и чувственных впечатлениях (по крайней мере, о важных) и что она достаточно жива, чтобы ее можно было представить, изложить или хотя бы опознать, – последнее в том случае, если эта хранимая информация сначала была перекрыта другой, не допускалась до сознания, подверглась вытеснению или отрицанию: если такая оборона была сломлена, то за нею не пустота, а способность идентифицировать реконструированные факт или ситуацию как лично пережитые. Во-вторых, и в психоанализе, и в практике судебных допросов исходным предположением является то, что воспоминание не есть нечто само собой разумеющееся и что на него нельзя сразу и безусловно полагаться: оно может быть забыто, может быть вытеснено, может возникнуть психологическое сопротивление его припоминанию, а, вспомнив, человек может отрицать как сам этот факт, так и содержание вспомненного. В-третьих, сходство между психоанализом и допросом состоит в том, что оба исходят из того, что воспоминанию все же присущ элемент непроизвольности, оно украдкой проникает в сознание сквозь волевую оборону и оставляет там следы в виде ошибок, оговорок или противоречий, которые указывают на изначальное событие и по которым можно к нему придти в процессе расспрашивания. Наконец, общей посылкой психоанализа и судебного допроса является то, что такие живые и активные воспоминания, если их не допускать, могут глубоко нарушить жизнь субъекта и что реинтегрировать их или хотя бы признаться в них – значит внутренне освободиться.