"Ну, что Фёдюк? Ох, не я тебе говорил, чтоб не лез ты в это? Вот и доигрался, комар тебя забодай. По всему заводу только и звону, что о тебе".
Федя верил, что на воле отец обязательно будет подбадривать его, - в тоске пошевелил языком, поймал себя на желании есть и шепнул:
- Вы спите?
- Нет. А что? - глухо отозвался Вишняков. - Вас мутит?
- Нет, я так...
Вишняков замкнул палец в палец руки, положил их на лоб и посветлел. Деланная улыбка Феди была ему дороже настоящей улыбки: когда тебе хорошо, улыбаться легко, - нет, ты улыбнись в боли, в муке будь крепким...
Самое страшное, верил Вишняков, с Федей начнется на седьмой-восьмой день голодовки: на щеках погаснут пятна румянца, страдание размягчит волю и все, что наслоилось в сознании из книг и раздумья. Тогда выступит подлинный Федя, тогда станет ясно, на что он способен. Вишняков боялся за Федю, но страшное прошло незаметно.
В конце шестого дня голодовки на глаза Феди что-то упало. Он подумал, что это паутина, потянулся снять ее, но она расплылась под пальцами и ушла в мозг. Его охватило приятное, сродни дреме на бегущем поезде, обмирание. Он как бы летел над землею и боялся, что вот-вот остановится, а делать этого ему не хотелось. Остановиться, мнилось ему, он может от собственного дыхания, и он старался не дышать, улыбался и сквозь неожиданные мысли и видения летел по прожитому...
Сознание, что он уже не прежний, не покидало его, но боль позора слабела с каждым днем. Ему часто мерещилось, что на воле уже произошло что-то хорошее, что товарищи поняли его и оправдали. А однажды во время обмирания он перенесся на завод, к инструментальному цеху, и в изумлении оглядывал двор. Перед ним клубились блузы: синие (это токари и слесари), бурые (котельщики и обшивщики паровозов), черные (кузнецы и литейщики), серые (столяры, модельщики и плотники). Все суетились, размахивали руками и часто поминали его имя. И никто не кричал о типографии, о Саше, о позоре. Из-за копра выбежал Смолин и взмахнул рукою:
"Идем!"
Все подхватили его крик, двинулись на улицу, а оттуда через слободку в город. У фабрик задерживались, облипали новыми блузами и шли дальше. Улица была похожа на крутоберегую реку: по ней густо катились головы, и мостовая жарко стонала под множеством ног:
Жах, жах...
Федя знал, куда катится река, и удивлялся: "Да неужели идут?" Потоку голов дорогу преградили серые шеренги. На них бурей ринулся тысячеголосый крик:
"Не стреля-ай-ай!"
Федя сжался: солдаты будут стрелять, головы смещаются, мостовая покраснеет. Он стряхнул с себя видение: "О чем я? Не придут они". Но ему хотелось, чтоб заводские пришли, чтоб солдаты не стреляли в них, и трезвая мысль погасла. Тюремные ворота загудели под ударами камней, затрещали и распахнулись. В криках, в гаме и топоте толпа хлынула на тюремный двор, разлилась по дворикам и коридорам, яростно отбивала двери и распахивала их. И вое ближе, ближе, вот. Дверь крякнула, в секретку ворвались котельщики, подхватили его, голодного, слабого, и понесли:
"Вот он! Во-о-от!"
Он закачался над ними, увидел площадь перед тюрьмою, море голов и распахнутые в песне, праздничные, сверкающие рты. Песня зазвенела в его груди, рванулась наружу, но ее подрезал крик:
- Молчать! Эй ты-ы!
Федя сомкнул рот, услышал стук в дверь, брань надзирателя и голос Вишнякова:
- Что вы вздумали "Марсельезу" петь? Не стоит, это пока лишнее...
XXVI
В руках арестанта было два куска белого хлеба. Надзиратель взял его за локоть, зашептал на ухо, и они на носках пошли к секретке. Надзиратель бесшумно вложил в скважину ключ, повернул его и дернул дверь. Арестант юркнул в секретку, положил на стол хлеб и быстро вышел (обычно Вишняков и Федя выгоняли его с хлебом). Надзиратель с улыбкой отошел в глубину коридора, бесшумно вернулся, сдвинул на секретке железку и припал к щелочке глазом. Он был уверен, что хлеб притянет к себе Вишнякова и Федю, и ждал, когда они подойдут к нему и украдкой начнут отщипь"зать кусочки.
"Теперь, голубчики, ваша песенка спета". В груди надвирателя наготове стояли смех и слова: "Вот, ешьте, ешьте, довольно у дурака на башке волосы считать".
Он глазами подталкивал Вишнякова и Федю к хлебу и волновался, будто сидел на берегу с удсчкой: вода прозрачна, рыба вот она, на виду, перед крючком стоит, но не клюет, не глядит на приманку. От нетерпения в горле надзирателя запершило, висевшие на руке ключи ударились о дверь, и он выругался:
- Вот проклятая политика!..
Федя вздрогнул, глянул на стол и, задыхаясь хлынувшим от хлеба запахом, уронил:
- Напрасно мы впустили в камеру хлеб.
- Ничего, в обед выбросим, - почти с удалью отозвался Вишняков. - Не сушить же его на богомолье.
Федя поджал ноги и схватился за слова Вишнякова:
- А на богомолье, должно, хорошо ходить...
- Как вам сказать... Во всяком случае-интересно.
Моя тетка сходит, бывало, и лет пять рассказывает потом, чю видела. Походить пешком по России каждый должен, даже обязан. Я в молодости ходил на Кавказ, в Крым, на Урал. Теперь не до того, но иногда снится, будто иду...
Дверь опять приоткрылась:
- Кипяток!
Вишняков и Федя глянули на арестанта с медным чайником и отвернулись.
- Наливай сам! - заворчал надзиратель: - Господ, видишь, корчат, хвосты себе подкусывать собираются и ваксу вылеживают.
Арестант выплеснул в нечистоты воду из чайника и наполнил его дымящимся кипятком. Дверь закрылась, и Федя сказал:
- А я вот нигде не бывал. На Кавказе хорошо?
Вишняков пересилил тошноту и принялся рассказывать о Кавказе. Федя ясно видел окно, потолок, свои ноги, затем стены как бы раздвинулись, из-за них пахнуло ветром, закачались сады, запахло яблочным медом. Где-то заголосил муэдзин:
"Алла-алл-а-алла!.."
Федя шел на его крик, тряс яблони, рвал сливы, захлебывался их соком, слышал гул бубна, шум воды, спешащей по камням, и торопился. Звуки острожного колокола"Дон-дон-дон!" - остановили его. Из-за садов и гор вдруг выплыли противные стены, опустился потолок, вместо солнца глянуло дымное от пыли и копоти окно с решеткой.
Федя перестал шевелить языком и оторвался от яблонь и слив.
- Пора вставать. Сможете? - спросил Вишняков.
- Смогу-у...
Вишняков взял со стола хлеб. Они оба старались не глядеть на него, подошли к двери, спинами прижались к стене и сквозь звон в ушах слушали. От аромата хлеба, от его верхней розовой корки охватывала пьянота, и рука, в которой он был, легонько дрожала.
По коридору перекатывался грохот открываемых и закрываемых дверей, с деревянных лотков соскальзывали Оаки со щами и кашей. В секретку прорывались дразнящие запахи и стесняли дыхание. Язык шевелился, зубы ловили края губ и стискивали их.
Вот загремела дверь соседней камеры. Теперь их очередь. Шаги ближе, тише: надзиратель и арестант подкрадывались. Надзиратель чуть слышно зашурудел в скважине ключом и открыл дверь:
- Скорей...
Вишняков преградил арестанту с обедом дорогу, через него выбросил в коридор хлеб, вынес за порог ногу,уперся ею в пол и закричал:
- Опять!? Ставьте обед у двери и убирайтесь!
Надзиратель подтолкнул арестанта:
- Неси, неси. Отступитесь, господа! Доиграетесь вы с этим, ой, доиграетесь! Вам больничную еду дают, а вы...
Арестант согнулся, намереваясь проскользнуть в секретку, но Федя вырвал из его рук судок, прикрытый миской с кашей, и, расплескивая суп, швырнул за дверь.
Вишняков принял с коридора ногу:
- Вот и все.
Надзиратель яростно захлопнул дверь и заголосил:
- Над пищею глумятся! Супом, как собаку, обливают, а ты терпи, гляди им, чертям, в зубы...
- Что, опять? - донесся издалека голос.
- А, ну да, опять! Распустили на свою голову!
Голоса покатились к лестнице, окрепли и в топоте ног ринулись назад:
- Гляньте, что на полу!
- Хуже сумасшедших стали!
- Скрутить надо, а то всю посуду перебьют!
Вишняков и Федя молча спустили с коек ноги и сели.
Из-за распахнутой двери ветром влетел выбритый гибкий помощник начальника тюрьмы:
- Гаспада, вы опять?! Пасуду портите, на людей наводите страх! Мы вынуждены применить к вам самые стражайшие меры! Мы...
Вишняков и Федя глядели на него выпитыми голодом глазами и ждали, а когда он перестал размахивать руками и кричать, Вишняков спокойно проговорил:
- Пусть ставят пищу у двери. Мы не раз говорили об этом, но кому-то нужно, чтобы шум повторялся.
- Это вот ему нужно, - подхватил Федя, указывая на старшего надзирателя. - Мы восемь дней твердим ему, чтоб ,к нам не вносили пищи.
- Гаспада, пачему!
- Не будем есть, пока не переведут к политическим...
- Гаспада, гаспада...
Помощник доказывал, что ни он, ни начальник тюрьмы не в праве переводить секретников в корпус политических, что, положа руку на сердце, он не понимает, зачем такие умные люди, а он считает Вишнякова и Федю "таковымы" - подвергают свою жизнь риску. Надзиратели про себя ругали его: "Защелкала, глиста дворянская!" - хмурились и нетерпеливо перебирали ногами.
Старший надзиратель раздраженно шепнул:
- Да, чего вы, ваше благородие, говорите с ними? Они вон даже не встают перед вами.
Тут только, казалось, помощник заметил,что Вишняков и Федя сидят, и округлил глаза:
- Гаспада, это же, это... ну, вы не признаете законов, но это же невежливо... Я же стою перед вами, а между тем...
- Да, да, - согласился Вишняков, - но нам трудно соблюдать правила вежливости.
- Я нанимаю, но в паследний раз предупреждаю, в паследний раз...
- Переведете, без предупреждений все кончится.
- Это невазможно, прашу заметить, невазможно, и мы вынуждены будем наступить с вами...
Помощник запнулся, как бы поймал что-то пальцами, стиснул их и вышел.
Феде хотелось сказать, что помощник сносный человек, что другой дал убы волю надзирателям, но слабость пригнула его к подушке, и он поплыл в туман. Разбудило его щелканье замка. Серый арестант запер в фонарь над столом капающую керосином лампу с желтым огоньком и исчез.
Одуряюще запахло пролитым супом. Зубы перехватывали слюну, в ребра толкалась зудящая, сродни изжоге, боль.
В воображении лесом оглобель встала виденная когдато ярмарка, закружились столы с пряниками, столбы баранок, вороха воблы. Над ними замигали глаза надзирателей, зашевелились их колючие усы и лохматые брови. Их заслонил коридор, усеянный веснушками просыпанной каши и рыжего маслянистого жареного лука. Веснушек было много. Федя подогнул колени, ртом начал собирать их с пода и вздрогнул.
- Кипяток!
У стола копошился арестант с красным, до блеска начищенным, чайником. День уже отступил от решетки. Дверь, захлопываясь, обвеяла Федю паром. Он вдохнул его и очутился дома, на лежанке, рядом с котом.
"Феди-инь, - от окна позвала его мать, - глянь, на осокорь какая птичка села. Скорей, а то улетит, хохлатенькая, а ножки тонюсенькие, как соломинки..."
Федя животом скользнул по углу лежанки, затопал к матери, взлетел на ее руки и, не успев взглянуть на осокорь, упал на койку секретки.
- Дон! Дон-дон-дон! - по-псиному лаял тюремный колокол на поверку.
Ватага надзирателей топала по коридору, гудели голоса.
Из общих камер прорывалось пение молитвы. Взвизгнула дверь на лестницу, гул шагов свернулся, и тюрьму обняла длинная, бредовая, голодная ночь...
XXVII
- Встать! Смирно-о!.
В секретку вошел чиновник, похожий на грача с белой грудью. Неподвижность Вишнякова и Феди как бы подсекла его коротенькие ноги. Он повернулся к затянутому в сюртук начальнику тюрьмы и по-французски курлыкающим голосом удивился: не притворяются ли заключенные? Начальник колыхнулся и, с трудом подбирая слова, прогудел, что заключенные голодают серьезно, но, в общем, конечно, от них всего можно ожидать.
Вишняков повернул голову и в тон ему по-русски добавил:
- Даже того, что околеют...
Начальник встопорщил губы, а чиновник обрадовался и шагнул к Вишнякову:
- Приятно, что вы знаете французский, но объясните нам, почему вы голодаете? А-а? Но представьте, что будет, если каждый заключенный захочет сидеть, где ему вздумается? Наконец войдите в мое положение и в положение администрации. Господин начальник всячески, я это по опыту знаю, смягчает положение вверенных ему людей, а вы, человек образованный, вместо того, чтобы ценить это, стараетесь причинить ему больше хлопот, волнений, вы...
Чиновник, должно быть, чувствовал, что говорит слишком гладко, и старался подогреть свои слова жестами, игрою голоса. Это не удавалось ему. Федя перестал понимать его и раздраженно подумал: "Гусь лапчатый". Бас-"
начальника насторожил его, а слова о том, что заключенные вообще не отдают себе отчета, как трудно управлять тюрьмой, сбросили его с постели и обожгли горло криком.
- Ага, вы печетесь о нас! Угождаете этой секреткой жандармской сволочи, позволяете в конторе вести допросы по ночам, а перед нами разыгрываете благодетеля! Но мы не дураки, мы понимаем и... и убирайтесь вон! вон!
Федя затопал дребезжавшими ногами, перервал голос и, хватаясь за тюфяк, полетел в черноту. Затылок начальника взбежал на воротник.
- Это еще что? - закричал он. - Истерика? Бабий маневр?
Чиновник подхватил его под-руку, повел за дверь и закурлыкал по-французски. Начальник хмыкнул, неожиданно разразился криком:
- Фельдшера с прислугой! Дажжива!! - вбежал в секретку и захрипел в лицо Вишнякову: - Отправляйтесь оба в больницу, оттуда переведу, но языком не болтать мне, ни-ни-ни...
Начальник погрозил Вишнякову пальцем, вдосталь наворчался, отдуваясь, вышел в коридор и загудел прибежавшему с арестантами фельдшеру:
- Обоих в пустую палату и сделать все, что... ну, при этих дурацких голодовках... Если что, насильно кормить, без разговоров и всяких пустяков...
- Слушаю! Взять обоих!
Арестанты положили неподвижного Федю на одеяло и понесли. Вишняков отказался от их помощи и пошел сам.
Стены на коридоре шарахнулись от него, арестанты и надзиратели то вырастали в великанов, то расплывались. Ноги казались Вишнякову склеенными из кусочков и трещали. На лестнице площадка хрустнула под ним и понеслась книзу, но арестанты успели подхватить с нее Вишнякова:
- Вот чудак-то! Клади...
В себя пришел он в палате, на койке, под серым кусачим одеялом. Перед ним стоял арестант с комком ваты на блюдечке и мешал увидеть то, чего ему недоставало. Чего ему недоставало, он не смог бы сказать, но запрокидывал голову и глазами ошаривал пустую палату. Арестант оглянулся.. Вишняков окинул взглядом койки и вздохнул:
"Здесь, ну, и хорошо".
Федя в стороне от него с мукой всплывал из беспамятства на руки фельдшера. Веки его взметнулись и обнажили тусклые глаза. Он скользнул ими по койкам и тоже затревожился: "Где же он? А-а, здесь". Взгляд Вишнякова оживил его, но воспоминание о том, как он потерял сознание, перекосило его лицо: "Опять я подгадил".
- Ну, во-от, во-от, - протянул фельдшер и, должно быть подражая помощнику начальника тюрьмы, оживился: - Атлично, атлично, гаспада...
Он помешал что-то в эмалированных кружках и скомандовал:
- Посадить и поить, да не сразу, глотками.
Арестанты с двух сторон приподняли Федю в поднесли кружку:
- Пей, брат...
Федя не знал, как ему быть, беспокойно потянулся взглядом к Вишнякову, и когда тот кивнул, разнял губы.
Питье было сладковатым и густым. Струйки его, пробегая по горлу, рассыпали в груди искорки тепла, те скользили к рукам, к ногам и приятно туманили голову. Веки свела слабость. Федя не слышал, как его укладывали и укутывали одеялами. Лишь в полночь он почувствовал на себе прохладную руку и увидел фельдшера.
- Атлично, атлично...
Его вновь приподняли, вновь поили, вновь по телу сновали искорки, вновь приятно радужилась голова, но покоя больше не было: будили удары сердца, поражало то, что секретка стала такой просторной, глаза искали окошка у потолка и смыкались.
Вишняков с рассвета до утра бежал на лыжах по чистым сибирским снегам. Его обступали ели в слюдяных шапках, радовали мягкие, обшитые мехом лыжи. В бок дул ветер, из-за пригорка по белизне снегов набегала синяя щетина горы, и сердце барабанило: прощай, ссылка, ау-у1 За горою город, в городе друзья... Но гора вдруг расплылась, в лицо вместо ледяного ветра пахнуло теплым, багровым светом и ворчаньем:
- Ну-у, ты-ы...
Он вскинул веки, зажмурился в полосе яркого морозного солнца и увидел старого острожного врача.
- Проснись, или прикажешь пушками будить? Много чести. Покажи язык. Что болит? Скажите, пожалуйста.
Моли создателя, что легко отделался. С бородой, а ум детский. Что?
Старик поводил по липу Вишнякова крабьими глазами и двинулся к Феде:
- А ты что? Мальчишка, а туда же. Покажи язык.
Спал как? Ах, беспокоило сердце. Эка невидаль? Все мудрят, все недовольны, все им-не так...
Врач заерзал дряблыми ногами к выходу. За ним вышел фельдшер, а надзиратель оглядел палату, путая полосы солнечного света, ощупал решетки, поднял что-то с пола и протянул руку:
- Ваша, должно быть?
- Что это? - удивился Федя.
Надзиратель подошел к нему вплотную, положил на его ладонь пуговицу, раскрывающуюся капсюлю для порошков, улыбнулся:
- Пришьете, пригодится, - и ушел.
В ноги Феди вступил холод, кожа на голове приподнялась, и под нею прошла мысль: "Яду прислали, боятся, что я начну выдавать". Он до подбородка натянул на себя одеяло, отвернулся к стене и оглядел капсюлю. На ней чернилами тонко были выведены буквы "Ф.Ж." Он с трудом раскрыл капсюлю и удивился: вместо яду оттуда выглядывала трубочка пергамента. Он выдернул ее, снял ниточку, развернул и впился глазами в написанные знакомой рукой мелкие строки:
"Брат в вере! Миновали глад и мор. Мы во благовремении совлекли на новую землю пепелища, скот и плуги. Дух Господний укрыл нас и труд наш облаком сладчайшей тайны и послал нам мир и довольство. Воздай на чужбине хвалу Всевышнему, не ропщи и денно и нощно очищай душу для иной жизни. Лютует море, нужны крепкие челны-человеки-пловцы к восходу чаемой Славы на земле. Стройнейший Лука здоров, крепок и распускается, яко кедр Ливанский. Предай забвению дерзость нашу о юнице. Крепость души ее, немота уст ее и благостное терпение источили камень маловерия. Слава силе Господней, что мчит братию к Радости и Счастию на бренной земле.
Любящий тебя Фома Кемипиский".
Грудь Феди колыхнулась, и в ней освежающим дождем зазвенело: "Типография работает, Лука помогает Фоме, Саша не созналась, усатый подослан, позора нет и не будет, не будет".
В воображении Феди зароились Смолин, Фома, отец, осокорь, сад, могила матери. И все это ополоснул голубой блеск глаз Саши. Занемевшая в сердце чернота, со вздохом вырвалась из груди.
Федя вложил в капсюлю записку, проглотил ее, прижал ко рту руки, придавил губы, но смех вырвался из-за них и ужаснул Вишнякова.
- Что вы? - вскочил он. - Жаворонков, товарищ, да что с вами? Слушайте, погодите...
Феде хотелось кинуться к нему, обнять, поцеловать его аапавшпе глаза, его лоб, его руки, те самые, что вынимали его из петли, рвали за ухо, подносили пить, касались лба. Хотелось сказать, что смерть прошла, пролетела, рассеялась, но в напруженной радостью груди как бы встал кто-то, только что родившийся, перешагнул через боль позора, через муки смерти, сдержал смех, притушил глаза и почти спокойно сказал:
- А ведь одолели мы их, а? Переведут? Здорово!..
1926-1927 гг.
Федя верил, что на воле отец обязательно будет подбадривать его, - в тоске пошевелил языком, поймал себя на желании есть и шепнул:
- Вы спите?
- Нет. А что? - глухо отозвался Вишняков. - Вас мутит?
- Нет, я так...
Вишняков замкнул палец в палец руки, положил их на лоб и посветлел. Деланная улыбка Феди была ему дороже настоящей улыбки: когда тебе хорошо, улыбаться легко, - нет, ты улыбнись в боли, в муке будь крепким...
Самое страшное, верил Вишняков, с Федей начнется на седьмой-восьмой день голодовки: на щеках погаснут пятна румянца, страдание размягчит волю и все, что наслоилось в сознании из книг и раздумья. Тогда выступит подлинный Федя, тогда станет ясно, на что он способен. Вишняков боялся за Федю, но страшное прошло незаметно.
В конце шестого дня голодовки на глаза Феди что-то упало. Он подумал, что это паутина, потянулся снять ее, но она расплылась под пальцами и ушла в мозг. Его охватило приятное, сродни дреме на бегущем поезде, обмирание. Он как бы летел над землею и боялся, что вот-вот остановится, а делать этого ему не хотелось. Остановиться, мнилось ему, он может от собственного дыхания, и он старался не дышать, улыбался и сквозь неожиданные мысли и видения летел по прожитому...
Сознание, что он уже не прежний, не покидало его, но боль позора слабела с каждым днем. Ему часто мерещилось, что на воле уже произошло что-то хорошее, что товарищи поняли его и оправдали. А однажды во время обмирания он перенесся на завод, к инструментальному цеху, и в изумлении оглядывал двор. Перед ним клубились блузы: синие (это токари и слесари), бурые (котельщики и обшивщики паровозов), черные (кузнецы и литейщики), серые (столяры, модельщики и плотники). Все суетились, размахивали руками и часто поминали его имя. И никто не кричал о типографии, о Саше, о позоре. Из-за копра выбежал Смолин и взмахнул рукою:
"Идем!"
Все подхватили его крик, двинулись на улицу, а оттуда через слободку в город. У фабрик задерживались, облипали новыми блузами и шли дальше. Улица была похожа на крутоберегую реку: по ней густо катились головы, и мостовая жарко стонала под множеством ног:
Жах, жах...
Федя знал, куда катится река, и удивлялся: "Да неужели идут?" Потоку голов дорогу преградили серые шеренги. На них бурей ринулся тысячеголосый крик:
"Не стреля-ай-ай!"
Федя сжался: солдаты будут стрелять, головы смещаются, мостовая покраснеет. Он стряхнул с себя видение: "О чем я? Не придут они". Но ему хотелось, чтоб заводские пришли, чтоб солдаты не стреляли в них, и трезвая мысль погасла. Тюремные ворота загудели под ударами камней, затрещали и распахнулись. В криках, в гаме и топоте толпа хлынула на тюремный двор, разлилась по дворикам и коридорам, яростно отбивала двери и распахивала их. И вое ближе, ближе, вот. Дверь крякнула, в секретку ворвались котельщики, подхватили его, голодного, слабого, и понесли:
"Вот он! Во-о-от!"
Он закачался над ними, увидел площадь перед тюрьмою, море голов и распахнутые в песне, праздничные, сверкающие рты. Песня зазвенела в его груди, рванулась наружу, но ее подрезал крик:
- Молчать! Эй ты-ы!
Федя сомкнул рот, услышал стук в дверь, брань надзирателя и голос Вишнякова:
- Что вы вздумали "Марсельезу" петь? Не стоит, это пока лишнее...
XXVI
В руках арестанта было два куска белого хлеба. Надзиратель взял его за локоть, зашептал на ухо, и они на носках пошли к секретке. Надзиратель бесшумно вложил в скважину ключ, повернул его и дернул дверь. Арестант юркнул в секретку, положил на стол хлеб и быстро вышел (обычно Вишняков и Федя выгоняли его с хлебом). Надзиратель с улыбкой отошел в глубину коридора, бесшумно вернулся, сдвинул на секретке железку и припал к щелочке глазом. Он был уверен, что хлеб притянет к себе Вишнякова и Федю, и ждал, когда они подойдут к нему и украдкой начнут отщипь"зать кусочки.
"Теперь, голубчики, ваша песенка спета". В груди надвирателя наготове стояли смех и слова: "Вот, ешьте, ешьте, довольно у дурака на башке волосы считать".
Он глазами подталкивал Вишнякова и Федю к хлебу и волновался, будто сидел на берегу с удсчкой: вода прозрачна, рыба вот она, на виду, перед крючком стоит, но не клюет, не глядит на приманку. От нетерпения в горле надзирателя запершило, висевшие на руке ключи ударились о дверь, и он выругался:
- Вот проклятая политика!..
Федя вздрогнул, глянул на стол и, задыхаясь хлынувшим от хлеба запахом, уронил:
- Напрасно мы впустили в камеру хлеб.
- Ничего, в обед выбросим, - почти с удалью отозвался Вишняков. - Не сушить же его на богомолье.
Федя поджал ноги и схватился за слова Вишнякова:
- А на богомолье, должно, хорошо ходить...
- Как вам сказать... Во всяком случае-интересно.
Моя тетка сходит, бывало, и лет пять рассказывает потом, чю видела. Походить пешком по России каждый должен, даже обязан. Я в молодости ходил на Кавказ, в Крым, на Урал. Теперь не до того, но иногда снится, будто иду...
Дверь опять приоткрылась:
- Кипяток!
Вишняков и Федя глянули на арестанта с медным чайником и отвернулись.
- Наливай сам! - заворчал надзиратель: - Господ, видишь, корчат, хвосты себе подкусывать собираются и ваксу вылеживают.
Арестант выплеснул в нечистоты воду из чайника и наполнил его дымящимся кипятком. Дверь закрылась, и Федя сказал:
- А я вот нигде не бывал. На Кавказе хорошо?
Вишняков пересилил тошноту и принялся рассказывать о Кавказе. Федя ясно видел окно, потолок, свои ноги, затем стены как бы раздвинулись, из-за них пахнуло ветром, закачались сады, запахло яблочным медом. Где-то заголосил муэдзин:
"Алла-алл-а-алла!.."
Федя шел на его крик, тряс яблони, рвал сливы, захлебывался их соком, слышал гул бубна, шум воды, спешащей по камням, и торопился. Звуки острожного колокола"Дон-дон-дон!" - остановили его. Из-за садов и гор вдруг выплыли противные стены, опустился потолок, вместо солнца глянуло дымное от пыли и копоти окно с решеткой.
Федя перестал шевелить языком и оторвался от яблонь и слив.
- Пора вставать. Сможете? - спросил Вишняков.
- Смогу-у...
Вишняков взял со стола хлеб. Они оба старались не глядеть на него, подошли к двери, спинами прижались к стене и сквозь звон в ушах слушали. От аромата хлеба, от его верхней розовой корки охватывала пьянота, и рука, в которой он был, легонько дрожала.
По коридору перекатывался грохот открываемых и закрываемых дверей, с деревянных лотков соскальзывали Оаки со щами и кашей. В секретку прорывались дразнящие запахи и стесняли дыхание. Язык шевелился, зубы ловили края губ и стискивали их.
Вот загремела дверь соседней камеры. Теперь их очередь. Шаги ближе, тише: надзиратель и арестант подкрадывались. Надзиратель чуть слышно зашурудел в скважине ключом и открыл дверь:
- Скорей...
Вишняков преградил арестанту с обедом дорогу, через него выбросил в коридор хлеб, вынес за порог ногу,уперся ею в пол и закричал:
- Опять!? Ставьте обед у двери и убирайтесь!
Надзиратель подтолкнул арестанта:
- Неси, неси. Отступитесь, господа! Доиграетесь вы с этим, ой, доиграетесь! Вам больничную еду дают, а вы...
Арестант согнулся, намереваясь проскользнуть в секретку, но Федя вырвал из его рук судок, прикрытый миской с кашей, и, расплескивая суп, швырнул за дверь.
Вишняков принял с коридора ногу:
- Вот и все.
Надзиратель яростно захлопнул дверь и заголосил:
- Над пищею глумятся! Супом, как собаку, обливают, а ты терпи, гляди им, чертям, в зубы...
- Что, опять? - донесся издалека голос.
- А, ну да, опять! Распустили на свою голову!
Голоса покатились к лестнице, окрепли и в топоте ног ринулись назад:
- Гляньте, что на полу!
- Хуже сумасшедших стали!
- Скрутить надо, а то всю посуду перебьют!
Вишняков и Федя молча спустили с коек ноги и сели.
Из-за распахнутой двери ветром влетел выбритый гибкий помощник начальника тюрьмы:
- Гаспада, вы опять?! Пасуду портите, на людей наводите страх! Мы вынуждены применить к вам самые стражайшие меры! Мы...
Вишняков и Федя глядели на него выпитыми голодом глазами и ждали, а когда он перестал размахивать руками и кричать, Вишняков спокойно проговорил:
- Пусть ставят пищу у двери. Мы не раз говорили об этом, но кому-то нужно, чтобы шум повторялся.
- Это вот ему нужно, - подхватил Федя, указывая на старшего надзирателя. - Мы восемь дней твердим ему, чтоб ,к нам не вносили пищи.
- Гаспада, пачему!
- Не будем есть, пока не переведут к политическим...
- Гаспада, гаспада...
Помощник доказывал, что ни он, ни начальник тюрьмы не в праве переводить секретников в корпус политических, что, положа руку на сердце, он не понимает, зачем такие умные люди, а он считает Вишнякова и Федю "таковымы" - подвергают свою жизнь риску. Надзиратели про себя ругали его: "Защелкала, глиста дворянская!" - хмурились и нетерпеливо перебирали ногами.
Старший надзиратель раздраженно шепнул:
- Да, чего вы, ваше благородие, говорите с ними? Они вон даже не встают перед вами.
Тут только, казалось, помощник заметил,что Вишняков и Федя сидят, и округлил глаза:
- Гаспада, это же, это... ну, вы не признаете законов, но это же невежливо... Я же стою перед вами, а между тем...
- Да, да, - согласился Вишняков, - но нам трудно соблюдать правила вежливости.
- Я нанимаю, но в паследний раз предупреждаю, в паследний раз...
- Переведете, без предупреждений все кончится.
- Это невазможно, прашу заметить, невазможно, и мы вынуждены будем наступить с вами...
Помощник запнулся, как бы поймал что-то пальцами, стиснул их и вышел.
Феде хотелось сказать, что помощник сносный человек, что другой дал убы волю надзирателям, но слабость пригнула его к подушке, и он поплыл в туман. Разбудило его щелканье замка. Серый арестант запер в фонарь над столом капающую керосином лампу с желтым огоньком и исчез.
Одуряюще запахло пролитым супом. Зубы перехватывали слюну, в ребра толкалась зудящая, сродни изжоге, боль.
В воображении лесом оглобель встала виденная когдато ярмарка, закружились столы с пряниками, столбы баранок, вороха воблы. Над ними замигали глаза надзирателей, зашевелились их колючие усы и лохматые брови. Их заслонил коридор, усеянный веснушками просыпанной каши и рыжего маслянистого жареного лука. Веснушек было много. Федя подогнул колени, ртом начал собирать их с пода и вздрогнул.
- Кипяток!
У стола копошился арестант с красным, до блеска начищенным, чайником. День уже отступил от решетки. Дверь, захлопываясь, обвеяла Федю паром. Он вдохнул его и очутился дома, на лежанке, рядом с котом.
"Феди-инь, - от окна позвала его мать, - глянь, на осокорь какая птичка села. Скорей, а то улетит, хохлатенькая, а ножки тонюсенькие, как соломинки..."
Федя животом скользнул по углу лежанки, затопал к матери, взлетел на ее руки и, не успев взглянуть на осокорь, упал на койку секретки.
- Дон! Дон-дон-дон! - по-псиному лаял тюремный колокол на поверку.
Ватага надзирателей топала по коридору, гудели голоса.
Из общих камер прорывалось пение молитвы. Взвизгнула дверь на лестницу, гул шагов свернулся, и тюрьму обняла длинная, бредовая, голодная ночь...
XXVII
- Встать! Смирно-о!.
В секретку вошел чиновник, похожий на грача с белой грудью. Неподвижность Вишнякова и Феди как бы подсекла его коротенькие ноги. Он повернулся к затянутому в сюртук начальнику тюрьмы и по-французски курлыкающим голосом удивился: не притворяются ли заключенные? Начальник колыхнулся и, с трудом подбирая слова, прогудел, что заключенные голодают серьезно, но, в общем, конечно, от них всего можно ожидать.
Вишняков повернул голову и в тон ему по-русски добавил:
- Даже того, что околеют...
Начальник встопорщил губы, а чиновник обрадовался и шагнул к Вишнякову:
- Приятно, что вы знаете французский, но объясните нам, почему вы голодаете? А-а? Но представьте, что будет, если каждый заключенный захочет сидеть, где ему вздумается? Наконец войдите в мое положение и в положение администрации. Господин начальник всячески, я это по опыту знаю, смягчает положение вверенных ему людей, а вы, человек образованный, вместо того, чтобы ценить это, стараетесь причинить ему больше хлопот, волнений, вы...
Чиновник, должно быть, чувствовал, что говорит слишком гладко, и старался подогреть свои слова жестами, игрою голоса. Это не удавалось ему. Федя перестал понимать его и раздраженно подумал: "Гусь лапчатый". Бас-"
начальника насторожил его, а слова о том, что заключенные вообще не отдают себе отчета, как трудно управлять тюрьмой, сбросили его с постели и обожгли горло криком.
- Ага, вы печетесь о нас! Угождаете этой секреткой жандармской сволочи, позволяете в конторе вести допросы по ночам, а перед нами разыгрываете благодетеля! Но мы не дураки, мы понимаем и... и убирайтесь вон! вон!
Федя затопал дребезжавшими ногами, перервал голос и, хватаясь за тюфяк, полетел в черноту. Затылок начальника взбежал на воротник.
- Это еще что? - закричал он. - Истерика? Бабий маневр?
Чиновник подхватил его под-руку, повел за дверь и закурлыкал по-французски. Начальник хмыкнул, неожиданно разразился криком:
- Фельдшера с прислугой! Дажжива!! - вбежал в секретку и захрипел в лицо Вишнякову: - Отправляйтесь оба в больницу, оттуда переведу, но языком не болтать мне, ни-ни-ни...
Начальник погрозил Вишнякову пальцем, вдосталь наворчался, отдуваясь, вышел в коридор и загудел прибежавшему с арестантами фельдшеру:
- Обоих в пустую палату и сделать все, что... ну, при этих дурацких голодовках... Если что, насильно кормить, без разговоров и всяких пустяков...
- Слушаю! Взять обоих!
Арестанты положили неподвижного Федю на одеяло и понесли. Вишняков отказался от их помощи и пошел сам.
Стены на коридоре шарахнулись от него, арестанты и надзиратели то вырастали в великанов, то расплывались. Ноги казались Вишнякову склеенными из кусочков и трещали. На лестнице площадка хрустнула под ним и понеслась книзу, но арестанты успели подхватить с нее Вишнякова:
- Вот чудак-то! Клади...
В себя пришел он в палате, на койке, под серым кусачим одеялом. Перед ним стоял арестант с комком ваты на блюдечке и мешал увидеть то, чего ему недоставало. Чего ему недоставало, он не смог бы сказать, но запрокидывал голову и глазами ошаривал пустую палату. Арестант оглянулся.. Вишняков окинул взглядом койки и вздохнул:
"Здесь, ну, и хорошо".
Федя в стороне от него с мукой всплывал из беспамятства на руки фельдшера. Веки его взметнулись и обнажили тусклые глаза. Он скользнул ими по койкам и тоже затревожился: "Где же он? А-а, здесь". Взгляд Вишнякова оживил его, но воспоминание о том, как он потерял сознание, перекосило его лицо: "Опять я подгадил".
- Ну, во-от, во-от, - протянул фельдшер и, должно быть подражая помощнику начальника тюрьмы, оживился: - Атлично, атлично, гаспада...
Он помешал что-то в эмалированных кружках и скомандовал:
- Посадить и поить, да не сразу, глотками.
Арестанты с двух сторон приподняли Федю в поднесли кружку:
- Пей, брат...
Федя не знал, как ему быть, беспокойно потянулся взглядом к Вишнякову, и когда тот кивнул, разнял губы.
Питье было сладковатым и густым. Струйки его, пробегая по горлу, рассыпали в груди искорки тепла, те скользили к рукам, к ногам и приятно туманили голову. Веки свела слабость. Федя не слышал, как его укладывали и укутывали одеялами. Лишь в полночь он почувствовал на себе прохладную руку и увидел фельдшера.
- Атлично, атлично...
Его вновь приподняли, вновь поили, вновь по телу сновали искорки, вновь приятно радужилась голова, но покоя больше не было: будили удары сердца, поражало то, что секретка стала такой просторной, глаза искали окошка у потолка и смыкались.
Вишняков с рассвета до утра бежал на лыжах по чистым сибирским снегам. Его обступали ели в слюдяных шапках, радовали мягкие, обшитые мехом лыжи. В бок дул ветер, из-за пригорка по белизне снегов набегала синяя щетина горы, и сердце барабанило: прощай, ссылка, ау-у1 За горою город, в городе друзья... Но гора вдруг расплылась, в лицо вместо ледяного ветра пахнуло теплым, багровым светом и ворчаньем:
- Ну-у, ты-ы...
Он вскинул веки, зажмурился в полосе яркого морозного солнца и увидел старого острожного врача.
- Проснись, или прикажешь пушками будить? Много чести. Покажи язык. Что болит? Скажите, пожалуйста.
Моли создателя, что легко отделался. С бородой, а ум детский. Что?
Старик поводил по липу Вишнякова крабьими глазами и двинулся к Феде:
- А ты что? Мальчишка, а туда же. Покажи язык.
Спал как? Ах, беспокоило сердце. Эка невидаль? Все мудрят, все недовольны, все им-не так...
Врач заерзал дряблыми ногами к выходу. За ним вышел фельдшер, а надзиратель оглядел палату, путая полосы солнечного света, ощупал решетки, поднял что-то с пола и протянул руку:
- Ваша, должно быть?
- Что это? - удивился Федя.
Надзиратель подошел к нему вплотную, положил на его ладонь пуговицу, раскрывающуюся капсюлю для порошков, улыбнулся:
- Пришьете, пригодится, - и ушел.
В ноги Феди вступил холод, кожа на голове приподнялась, и под нею прошла мысль: "Яду прислали, боятся, что я начну выдавать". Он до подбородка натянул на себя одеяло, отвернулся к стене и оглядел капсюлю. На ней чернилами тонко были выведены буквы "Ф.Ж." Он с трудом раскрыл капсюлю и удивился: вместо яду оттуда выглядывала трубочка пергамента. Он выдернул ее, снял ниточку, развернул и впился глазами в написанные знакомой рукой мелкие строки:
"Брат в вере! Миновали глад и мор. Мы во благовремении совлекли на новую землю пепелища, скот и плуги. Дух Господний укрыл нас и труд наш облаком сладчайшей тайны и послал нам мир и довольство. Воздай на чужбине хвалу Всевышнему, не ропщи и денно и нощно очищай душу для иной жизни. Лютует море, нужны крепкие челны-человеки-пловцы к восходу чаемой Славы на земле. Стройнейший Лука здоров, крепок и распускается, яко кедр Ливанский. Предай забвению дерзость нашу о юнице. Крепость души ее, немота уст ее и благостное терпение источили камень маловерия. Слава силе Господней, что мчит братию к Радости и Счастию на бренной земле.
Любящий тебя Фома Кемипиский".
Грудь Феди колыхнулась, и в ней освежающим дождем зазвенело: "Типография работает, Лука помогает Фоме, Саша не созналась, усатый подослан, позора нет и не будет, не будет".
В воображении Феди зароились Смолин, Фома, отец, осокорь, сад, могила матери. И все это ополоснул голубой блеск глаз Саши. Занемевшая в сердце чернота, со вздохом вырвалась из груди.
Федя вложил в капсюлю записку, проглотил ее, прижал ко рту руки, придавил губы, но смех вырвался из-за них и ужаснул Вишнякова.
- Что вы? - вскочил он. - Жаворонков, товарищ, да что с вами? Слушайте, погодите...
Феде хотелось кинуться к нему, обнять, поцеловать его аапавшпе глаза, его лоб, его руки, те самые, что вынимали его из петли, рвали за ухо, подносили пить, касались лба. Хотелось сказать, что смерть прошла, пролетела, рассеялась, но в напруженной радостью груди как бы встал кто-то, только что родившийся, перешагнул через боль позора, через муки смерти, сдержал смех, притушил глаза и почти спокойно сказал:
- А ведь одолели мы их, а? Переведут? Здорово!..
1926-1927 гг.