– Я тоже от Миллера тащусь. А еще вижу, ты под Бунюэля косишь? Э, не задирай хвост. Я тоже. Тоже балдею от Бунюэля. А еще, по-моему, лучшие фильмы «Гражданин Кейн» Орсона Уэллса, «Рыжик» Ренара, «Гроздья гнева», «Долгий путь домой»…
– Точно! – подхватил Андрей. – А еще «Великая иллюзия», «Огни большого города» и «Новые времена» Чаплина…
– Забыл «Ивана Грозного» Эйзенштейна и «Пайзу» Росселини! Все в десятку. «Пароль» принят. Дай пять!
Единомышленники пожали друг другу руки.
– И вообще, мне кажется, что наша задача состоит в том, чтобы синтезировать и развить самое лучшее, что есть в мировом кино, – резюмировал Андрон.
– Я даже знаю, куда надо развивать это лучшее. Прости, я не представился – Андрей. Андрей Тарковский.
С тех пор завязалась дружба, позже перешедшая в творческое сотрудничество, а еще позже – во вражду и взаимонепонимание. Пока же они вместе ездили в архив Госфильмофонда в Белых Столбах и горячо обсуждали просмотренные ленты. Это были фильмы, открывавшие новые возможности киноискусства и ставшие классикой.
Конечно же, фильмы Луиса Бунюэля, близкими друзьями которого были Федерико Гарсиа Лорка, Рафаэль Альберти, Сальвадор Дали, не могли не привлечь внимания начинающих режиссеров. Если студентами ВГИКа поминалось это имя, то непременно разгорались споры и сразу происходило размежевание на ретроградов и новаторов. В 1924–1927 годах Бунюэль в Париже участвовал в движении «Авангард», разделяя эстетическую и общественную программу художников-сюрреалистов, заявивших о разрыве с буржуазными условностями в нравственности и искусстве.
– Мерзость буржуазная! – припечатывал Вася Шукшин после просмотра «Андалузского пса».
– Да он же гений! А ты – примитивный обормот! – чуть не с кулаками лез к однокурснику Тарковский.
Советским людям, имевшим представление о кино лишь по прокатным отечественным и редким «импортным» фильмам, такое обращение с реальностью и не снилось. А если и было явлено студентам Киноинститута, то в качестве «истории зарубежного киноискусства», которая, как учили наставники, «грешила многими издержками». Для Тарковского и его нового друга, записавших себя в авангардисты, знакомство с лучшими фильмами мировой киноклассики в Госфильмофонде открывало невиданные горизонты.
Открытие японского режиссера Акиро Куросавы потрясало, вдохновляя к поиску новых путей.
– Гениальный мужик! – вздохнул Андрей. – Сделал «Расёмона» по мотивам двух рассказов Акутагавы и в 51-м году отхватил «Золотого льва» на Венецианском фестивале.
– А за «Семь самураев» получил в 1954-м «Серебряного льва», – Андрон почти злился. – Думаешь, нам слабо?
Андрей крепко задумался.
– Мы сделаем лучше… Но… Бергман! «Земляничная поляна» Бергмана – это невероятно! – то ли восхищался, то ли возмущался он. – Границы сна и яви размыты. Нет границ! Ты погружаешься в некую совершенно неведомую атмосферу, в которой все предстает в иных обличиях.
– Задаешь себе иные вопросы о мире… А эти часы без стрелок? Такая емкость образа – вот попробуй, расшифруй!
– Не люблю расшифровывать то, что не подлежит прояснению. Именно этот туман многозначности и есть главная штука, – брови Андрея хмурились. – А все же Брессон – это высший класс! Глубоко копает. Ставит проблемы морали и выбора ребром! И заметь: при этом – никаких эффектов! Никакого павильона, грима, даже профессиональные актеры ему не нужны. И этот долгий, завораживающий, бесконечно затянутый кадр… Вот гад! Словно все это у меня стырил.
– А по мне – Орсон Уэллс глубже. Подумай только: «Гражданин Кейн» – снят в 1941 году! А нашим корифеям и не снилось ничего подобного. Какой-то эквилибр спаривания формы и содержания!.. Неудивительно, что его сразу признали титаном мирового кино. Ты заметил, никакого, заранее определенного жанра. Перспектива постоянно меняется, что подчеркивает неоднозначность героя, несводимость к каким-то закрепленным характеристикам. Как этого добиться? – задумчиво морщил лоб Кончаловский. – Каким волшебством?
– Очень просто! Волшебством многозначности, отрицающим примитивную прямолинейность. Ведь что он делает? Он каждый раз предлагает нам совершенно противоположные подходы к герою. В результате создается впечатление, что личность этого Кейна глубже, чем мы узнали о ней в данный момент. А действительность богаче и шире, чем помещается в рамке кадра.
– Угу… И потому зачастую выходит, что создатель фильма, то бишь режиссер, подчас интереснее созданного им произведения.
– Брессон, Бунюэль, Бергман, Уэллс, Куросава, да еще, пожалуй, Довженко – это полный атас! Остальное – дерьмо! – как всегда категорично рубанул Андрей. – Я воробей стреляный. В детстве моя мать впервые предложила мне прочесть «Войну и мир». Потом в течение многих лет не переставала цитировать мне куски оттуда, обращая внимание на детали и тонкости толстовской прозы. Таким вот образом «Война и мир» стала для меня школой вкуса и художественной глубины, после которой я не мог читать макулатуру! Только чувство брезгливости и глубокого презрения.
– Но и старик Толстой далеко не идеален.
– Мережковский в своей книге о Толстом и Достоевском, которую я недавно впервые прочел, подчеркивает неудачные места, где герои пытаются либо философствовать, либо философски оценивать события. Совершенно справедливая критика. Но она не мешает мне любить Толстого за «Войну и мир». Ведь там даже неудачные куски преодолеваются талантом и страстью.
– Именно – страстью! А Висконти, Антониони – холодны, как ледышки. И как бы ни умничали при этом, меня они не задевают.
Вгиковцы не знали, что Феллини уже снял «Дорогу» и «Ночи Кабирии», которые в СССР попадут только через пять лет и внесут коррективы в предпочтения юных киноманов.
Будущие знаменитости перекусывали в пельменной за липкими столами без стульев. В углу мирно распивали припрятанные «бескозырки» рабочие мужики.
– Итальянский неореализм вообще доживает свой век, выдохся, – согласился Андрей, вытирая свой край стола осьмушкой салфетки. – Послушай! – он приблизился к Андрону: – Чего скромников разыгрывать: только мы знаем, что надо делать дальше. Главная правда – в фактуре, чтобы было видно, что все подлинное – камень, песок, пот, трещины в стене… И если человек блюет – то он блюет!
На них оглянулись распивающие. Один, уже плохо стоявший на ногах, направился было к столику переходивших на крик друзей, но, оценив сервировку стола, махнул рукой и направился обратно. Промямлил своим:
– Лажа, парни. Там не бухают, там всухую балдеют. Наверно, киношные шизики из их института.
– Никакого грима, штукатурки, скрывающей живую фактуру кожи! – заводился все больше Андрон, не заметив даже пытавшегося наладить контакт пролетария. – Костюмы должны быть неглаженые, нестираные. Да и рваные, в самом деле! А не пахнуть костюмерной.
– О, этот голливудский ужас! Театр восковых фигур, – Андрей торопливо заправлялся липкими пельменями. – Даму застрелили, а у нее волосок из парика не выбился!
– Заметил, как стремились приблизиться к голливудской эстетике Александров с его поющей куклой Орловой? Нет, все, все должно быть другим! – Андрон отнес грязную посуду и поспешил к выходу. – Давай хилять из этой тошниловки. Амбре – ни один соцреалист не передаст.
– …А если б в кино и запахи запустить… – размечтался Андрон, сорвав веточку сирени.
– Да там каждая мелочь на виду, каждая капля, каждый шорох! И я заметил – хорошее изображение вызывает запахи из памяти зрителя. Закурили на экране, а ты чувствуешь… Все играет на замысел! Это и значит – авторское кино!
– Термин «оте́р», от французского auteur, уже вовсю мелькает в западной кинокритике. Он обозначает приоритет единого автора картины, создателя, под контролем которого находятся все аспекты кинопродукции, от сценария до монтажа.
– Здесь и сомнений нет, – хмыкнул Тарковский. – Авторское кино – какое же еще? Нужна группа единомышленников, мастеров, а режиссер дирижирует и управляет всем процессом. Осуществляет свой замысел! Это будет грандиозно.
– А знаешь что… – Андрон прищурился. – С чего мы решили, что нас поймут?
– Кто? Зрители? Да они… Они… поймут.
– А начальники? Не понравится им наше кино. Это писатель может в самиздат рукопись двинуть. А нам что делать? Стараться расшибить стену лбом? Или подстраиваться под «генеральную линию»?
– Ты кардинально неправ, старик! Надо снимать… Снимать только то, что считаешь нужным. А там… Талант всегда пробьется.
– Ну-ну… И на какие шиши будет снимать талант? Ведь ему придется протолкнуть сценарий через все инстанции.
Андрей помолчал, вспоминая неизданные стихи отца и его печальную «карьеру». Понимание реальной ситуации боролось с нежеланием признавать истинное положение вещей. Он любил родину и не желал знать о ее бедах.
– Хорошо, пусть мне придется бороться с каким-то сивым бюрократом за свои фильмы. Не исключено. В семье не без урода, есть и в нашей стране недостатки. Но ведь надо бороться! Художник обязан бороться за свою позицию!
– И пусть его топчут, распинают начальственные уроды! – Андрона часто бесила полная социальная апатия Тарковского. Не хотел он знать про цензуру, инакомыслие – и все тут!
– Пусть распинают! – упрямился Андрей. – Я не сдамся.
– Жизнь на кресте! – усмехнулся Андрон, протянув другу пачку привозных, из семейных запасов, Marlboro.
– Я свои.
Тарковский курил «Дукат», импорт еще не проник в ассортимент спекулянтов. И с деньгами у него стало плоховато. Ушли уличные заработки, а появление казино, похоже, в Совдепии не светило. Хотя рулетка – не «расшибалочка», даже возможность выигрыша вряд ли смогла бы увлечь Андрея. Не нуждался он ни в каких допингах – кино покруче всех этих заменителей азарта и победы!
Они стояли на Воробьевых горах, и не только город в вечерней дымке – весь мир лежал у их ног. И не было преград, которых они не смогли бы одолеть.
– Да что тут спорить? Вся эта «лениниана» – лубок, г… – с запалом говорил он Андрону.
– Естественно, это не Бунюэль и не Бергман. Но что меня восхищает, при всей верности своей правде, он не душит наши прекрасные порывы! Старается не раздавить творческую индивидуальность, какой бы дикой она ему ни казалась. Притом делает это мастерски!
– Уникальный мужик! Давал взаймы деньги, вытаскивал из неприятностей, протежировал на киностудиях, защищал работы даже тех своих учеников, которые опровергали его собственные принципы! А уж как перенести на пленку то, что я хочу, он меня научил железно.
Тарковский учился во ВГИКе по-настоящему – серьезно и въедливо овладевая профессией. При этом осваивал куда больший круг информации, чем требовала программа: читал книги по искусству, философии, изучал живопись, слушал классическую музыку. Память и слух у него были великолепными, жадность к знаниям – отменная. Оказалось, что помимо абсолютного слуха и способностей к рисованию Андрей обладает несомненными актерскими данными. Его старик Болконский в студенческом этюде, сыгранном без грима, запомнился многим однокурсникам своеобразным и выразительным решением характера.
Первая режиссерская курсовая работа Тарковского – короткометражный фильм «Убийцы» был поставлен совместно с сокурсниками Александром Гордоном и Марикой Бейку по рассказу Хемингуэя.
Хемингуэй как раз входил в моду у советских читателей. Рассказ заворожил Андрея и его коллег мужественной сдержанностью, простотой, в которой тихо, без эмоций назревает катастрофа. В бар маленького провинциального американского городка приходят двое, затянутые в черные костюмы и узкие черные пальто. Они ищут некоего шведа, которого должны убить по чьей-то просьбе. Неторопливые разговоры в баре, ленивая исполнительность бандитов и смирение ожидающего смерти мужчины – все это, написанное в лаконичной и необычайно выразительной стилистике Хемингуэя, должно было найти выражение на пленке.
Обреченный знает о своей участи и не пытается спастись: «Мне надоело бегать от них. Теперь уже ничего не поделаешь». Просто лежит в своей комнатенке, повернувшись лицом к стене, огромный малый, бывший боксер, и смиренно ждет смерти.
Эту роль исполнял Вася Шукшин. Вовсе не такой могучий, как требовало описание жертвы, он, однако, был очень убедителен в немногих полагавшихся ему репликах. Главное же – атмосферу напряженного ожидания – Тарковский создавал неторопливым движением камеры, почти застывающей на скудных деталях последнего убежища обреченного.
Сам он играл посетителя в баре, а главной заботой всей группы стало воспроизведение обстановки американского бара, виденного только мельком в иностранных кинофильмах. Приносили из дома импортные пустые бутылки, которыми должны быть уставлены полки. Андрей чрезвычайно увлекся воспроизведением «подлинной атмосферы» в кадре. И фильм удался, получив высокую оценку Ромма.
Учеба увлекла Андрея, но не ослабила пылких чувств к Ирме. Они были заняты в институте целый день, а когда репетиции затягивались допоздна, Андрей ждал Ирму. Влюбленные бродили по Москве и говорили, говорили.
– Андрей, я уверена, ты – тайный кавказский князь. Или потомок падишаха какого-то, – она потрогала его волосы, провела кончиком пальца по скуле, как бы очерчивая ее. – Признавайся немедленно!
– Признаюсь, так и быть. С нашим родовым древом большие сложности – много ветвей сплетено. Выбирай, что по душе. Я выбрал такую красивую полулегенду, в соответствии с которой в селе Тарки в Дагестане проживали некие князья Тарковские, по-аварски – Шамхали.
– Это точно твои предки!
– А почему бы и нет? Впрочем, мои родители предпочитают польские корни. В начале XVIII века мелкие шляхтичи Тарковские появились на Волыни. Потом род оказался в Житомирской губернии. А позже – в Елисаветграде, теперь – Кировограде. Да и Бог с ними! Сейчас мне интересна ты. Расскажи про самый интересный момент своего детства. Можно юности. У тебя было чудо?
Ирма захохотала:
– Нет, Богородица с ангелами мне не являлась. И клада с миллионами я не нашла.
– Я не про то! Что-то ведь было тайное, важное?
Она задумчиво пожала плечами:
– Печальное было. Чудес не было.
– А у меня были! – они сидели в пустом дворике одного из щипковских домов, наблюдая, как зажигаются в окнах домов огни, в основном вошедшие в моду оранжевые абажуры. Андрей поднял лицо к белесому небу, на котором чуть проявились светлые зерна первых звезд. – Слушай. Во время войны, когда мне исполнилось 12 лет и мы снова приехали в Юрьевец, Симоновская церковь, в которой меня крестили, была как бы превращена в краеведческий музей. Пустовал только огромный ее подвал. Стояло жаркое лето, стволы лип вздрагивали на ослепительно выбеленных стенах. Мы с приятелем, который был на год меня старше и вызывал зависть своей храбростью и каким-то оголтелым цинизмом, долго лежали в траве и, щурясь от солнца, со страхом и вожделением смотрели на невысокое, приподнятое над землей оконце, черное на фоне сияющей белизны стен. Замысел ограбления был разработан во всех деталях. Я твердо помнил лишь одно: надо влезть в оконце вслед за моим предприимчивым приятелем. Первым юркнул в прохладную темноту подвала руководитель операции, за ним – я. Мы долго бродили по гулкому подвалу, по его таинственным, затихшим закоулкам. Сердце колотилось от страха и жалости к самому себе, вступившему на путь порока.
В ворохе хлама, сваленного в углу огромного сводчатого зала, мы нашли бронзовое изображение церкви – что-то вроде искусной чеканки. Мы завернули ее в тряпицу и собрались было отправиться в обратный путь, как услышали шаркающие шаги. Они приближались. Мы спрятались за гору сваленных книг. Из боковой дверцы появилась фигура сгорбленного старика в выгоревшей телогрейке. Он прошел мимо нас и грохнул засовами входной двери. Не помню, как мы выбрались из подвала. Помню, что у меня зуб не попадал на зуб. Не зная, что делать со своей находкой, и оценив ее как предмет, обладающий сверхъестественной силой, способный повлиять на нашу судьбу самым роковым образом, мы закопали его за сараем под деревом. Мне было страшно. Долго после этого я ждал жутких последствий своего чудовищного преступления перед таинством непознанного.
– У тебя верующая семья?
– Ну, дед с бабкой, конечно. Но тайно. Мать, по-моему, машинально крестится и боится, что это заметят посторонние. Меня крестила бабушка, и то, что я совершил кражу в этой самой церкви, не давало мне покоя.
– Ты верно сказал: таинство непознанного… У меня тоже ощущение некоего всевидящего режиссера, перед которым я должна сыграть свою роль, то есть прожить жизнь. Чисто, без ошибок и нарушений принципов правды и морали. Твоя кража – поступок ребенка. Великое Нечто. Творец не может наказать несмышленого.
– Но история эта до сих пор волнует меня и даже пугает. Я иногда думаю о том, что снова вернусь в Юрьевец и раскопаю тайник. Почему-то мне кажется, что в эту минуту я буду счастлив.
– Решено! Первое, что ты сделаешь после выпускного, – найдешь реликвию и вернешь ее на место. Обещай мне!
– Мы поедем в Юрьевец вместе. Ты же станешь моей женой, – серьезно, как само собой разумеющееся, сказал Андрей.
Ирма вскочила и отступила на шаг, удивленно оглядывая парня в рыжем плечистом пиджаке, его бледное, почти суровое лицо и блестящие в сумерках глаза:
– Забавная шутка. Но мне не смешно.
– Я никогда не шучу. Я выбрал тебя в жены. И сейчас мы, наконец, будем целоваться.
В свете фонарей блестела пестрая осенняя листва, под ногами живым ковром лежали движущиеся тени. А на лавке за фонарем и кустами с белыми круглыми ягодами-хлопушками темнело зазывно и тайно. Стоять в обнимку, тесно прижавшись, слив горячие губы, оказалось до головокружения упоительно.
А небо темнело, и кто-то выставил на подоконник патефон. Шульженко пела свой «Синий платочек»…
– Теперь мы законные жених и невеста. Я загадал тогда на твоих астрах, уплывших по течению: «Женюсь на Ирме Рауш». Получилось!
– О… – она села на скамейку. – Андрей… мне надо подумать. Видишь ли, все только начинается – работа, самостоятельная жизнь… Такие открываются перспективы… И вдруг – строить семейный очаг. Сразу в матроны.
– Скажи прямо – тебе не нравлюсь я.
– Ты мне очень нравишься, Андрюша. Но я совершенно не задумывалась о браке.
– Однако предполагала, что это должно произойти?
– В будущем… Потом… я не знакома даже с твоими, с твоими родителями.
– Значит, познакомимся.
Вскоре Ирма пила чай с коржиками, испеченными бабушкой Андрея из ржаной муки с медом. Женщины сидели за круглым, покрытым кружевной скатертью столом, говорили и все больше нравились друг другу.
В 1960-е годы в Москве было интересно. И хотя «железный занавес» лишь слегка приоткрылся, но даже в пробитую отдушину хлынули свежие веяния со всего мира. Будущие режиссеры выстаивали многочасовую очередь в Дрезденскую галерею, потом на выставку Пикассо. Пробивались на «Гамлета» Пола Скофилда, смотрели со ступенек балкона спектакли Берлинер ансамбля и театра Жана Вилара.
Регулярно ходили в консерваторию. Ирма с удивлением косилась на бледный профиль Андрея, целиком растворившегося в Седьмой симфонии Бетховена.
На обратном пути она сказала:
– Ты был похож на сомнамбулу, погруженного в летаргический сон.
– Во-первых, сомнабулизм и летаргия – разные вещи. А Седьмую симфонию Бетховена я очень люблю. Особенно вторую часть. Вот это место, – он с безукоризненной точностью напел основную тему.
Ирма погрустнела:
– Мне так много надо еще узнать. А ты… Ты особенный… – речь завершилась долгим поцелуем. – Идем ко мне в общагу? Сегодня у меня отдельная комната! Олька на практике.
Однажды поздно вечером Андрей провожал Ирму. Шли по тротуару мимо вереницы кленов, еще не сбросивших свою малиново-багровую листву. «Осень выкрасила клены колдовским каким-то цветом…» – мурлыча песню входящего в моду Булата Окуджавы, Ирма на одной ноге прыгала через рассекавшие асфальт трещины.
В свете фонарей, пронизывающих листву, скользили тени от ветвей. Тени появлялись перед ними, каруселью уходили под ноги и исчезали за спиной, чтобы сразу снова возникнуть впереди.
Андрей остановился, как завороженный, помолчал и сказал:
– Знаешь, я все это сниму! Эти шаги, эти тени!.. Это все возможно. Это будет. Будет! Дайте мне камеру, и я переверну мир!
Андрей продолжал встречаться с Ирмой, хотя очень скоро стало ясно, что они вовсе не подходят друг другу. Ирма не понимала, чем она, хохотушка, простенькая провинциалка, прельстила этого столичного пижона, не воображавшего свою жизнь без походов в консерваторию и ботинок на «манке». Интересный получится режиссер, очень интересный. Но человек – сложный. Резкий, мрачноватый, обидчивый, всегда старавшийся настоять на своем мнении.
Даже в кафе-мороженом Андрею было необходимо, чтобы Ирма съела нравившееся ему шоколадное ассорти.
– Разве плохо? – он облизал ложечку.
– Конечно, вкусно… Но о фруктовом я мечтала с утра… – Ирма отодвинула пустую металлическую вазочку. – Ты же понимаешь, что дело вовсе не в мороженом. У нас во всем совершенно разные вкусы! Ты восхищаешься тем, как была снята сцена изнасилования и убийства девушки в «Святом источнике», а мне нравится хор гномиков в «Белоснежке». Я, конечно, условно говорю про гномиков! Мне чужд мрак и отчаяние, я хочу своими будущими фильмами оставлять у людей светлое, радостное впечатление. Подумай только, как тяжко живут многие. А я могу добавить в их жизнь света!
– Живут бессмысленно и мелко, потому что сами так хотят жить. И ни шагу не сделают для собственного духовного роста. Я уверен – кино не развлечение. Кино – мощнейшее и притом массовое средство воздействия на самые глубинные тайники души, психики, не знаю, что там еще в нас главное прячется.
– Точно! – подхватил Андрей. – А еще «Великая иллюзия», «Огни большого города» и «Новые времена» Чаплина…
– Забыл «Ивана Грозного» Эйзенштейна и «Пайзу» Росселини! Все в десятку. «Пароль» принят. Дай пять!
Единомышленники пожали друг другу руки.
– И вообще, мне кажется, что наша задача состоит в том, чтобы синтезировать и развить самое лучшее, что есть в мировом кино, – резюмировал Андрон.
– Я даже знаю, куда надо развивать это лучшее. Прости, я не представился – Андрей. Андрей Тарковский.
С тех пор завязалась дружба, позже перешедшая в творческое сотрудничество, а еще позже – во вражду и взаимонепонимание. Пока же они вместе ездили в архив Госфильмофонда в Белых Столбах и горячо обсуждали просмотренные ленты. Это были фильмы, открывавшие новые возможности киноискусства и ставшие классикой.
Конечно же, фильмы Луиса Бунюэля, близкими друзьями которого были Федерико Гарсиа Лорка, Рафаэль Альберти, Сальвадор Дали, не могли не привлечь внимания начинающих режиссеров. Если студентами ВГИКа поминалось это имя, то непременно разгорались споры и сразу происходило размежевание на ретроградов и новаторов. В 1924–1927 годах Бунюэль в Париже участвовал в движении «Авангард», разделяя эстетическую и общественную программу художников-сюрреалистов, заявивших о разрыве с буржуазными условностями в нравственности и искусстве.
– Мерзость буржуазная! – припечатывал Вася Шукшин после просмотра «Андалузского пса».
– Да он же гений! А ты – примитивный обормот! – чуть не с кулаками лез к однокурснику Тарковский.
Советским людям, имевшим представление о кино лишь по прокатным отечественным и редким «импортным» фильмам, такое обращение с реальностью и не снилось. А если и было явлено студентам Киноинститута, то в качестве «истории зарубежного киноискусства», которая, как учили наставники, «грешила многими издержками». Для Тарковского и его нового друга, записавших себя в авангардисты, знакомство с лучшими фильмами мировой киноклассики в Госфильмофонде открывало невиданные горизонты.
Открытие японского режиссера Акиро Куросавы потрясало, вдохновляя к поиску новых путей.
– Гениальный мужик! – вздохнул Андрей. – Сделал «Расёмона» по мотивам двух рассказов Акутагавы и в 51-м году отхватил «Золотого льва» на Венецианском фестивале.
– А за «Семь самураев» получил в 1954-м «Серебряного льва», – Андрон почти злился. – Думаешь, нам слабо?
Андрей крепко задумался.
– Мы сделаем лучше… Но… Бергман! «Земляничная поляна» Бергмана – это невероятно! – то ли восхищался, то ли возмущался он. – Границы сна и яви размыты. Нет границ! Ты погружаешься в некую совершенно неведомую атмосферу, в которой все предстает в иных обличиях.
– Задаешь себе иные вопросы о мире… А эти часы без стрелок? Такая емкость образа – вот попробуй, расшифруй!
– Не люблю расшифровывать то, что не подлежит прояснению. Именно этот туман многозначности и есть главная штука, – брови Андрея хмурились. – А все же Брессон – это высший класс! Глубоко копает. Ставит проблемы морали и выбора ребром! И заметь: при этом – никаких эффектов! Никакого павильона, грима, даже профессиональные актеры ему не нужны. И этот долгий, завораживающий, бесконечно затянутый кадр… Вот гад! Словно все это у меня стырил.
– А по мне – Орсон Уэллс глубже. Подумай только: «Гражданин Кейн» – снят в 1941 году! А нашим корифеям и не снилось ничего подобного. Какой-то эквилибр спаривания формы и содержания!.. Неудивительно, что его сразу признали титаном мирового кино. Ты заметил, никакого, заранее определенного жанра. Перспектива постоянно меняется, что подчеркивает неоднозначность героя, несводимость к каким-то закрепленным характеристикам. Как этого добиться? – задумчиво морщил лоб Кончаловский. – Каким волшебством?
– Очень просто! Волшебством многозначности, отрицающим примитивную прямолинейность. Ведь что он делает? Он каждый раз предлагает нам совершенно противоположные подходы к герою. В результате создается впечатление, что личность этого Кейна глубже, чем мы узнали о ней в данный момент. А действительность богаче и шире, чем помещается в рамке кадра.
– Угу… И потому зачастую выходит, что создатель фильма, то бишь режиссер, подчас интереснее созданного им произведения.
3
Андрон и Андрей могли часами говорить о кино, обнаруживая много общего.– Брессон, Бунюэль, Бергман, Уэллс, Куросава, да еще, пожалуй, Довженко – это полный атас! Остальное – дерьмо! – как всегда категорично рубанул Андрей. – Я воробей стреляный. В детстве моя мать впервые предложила мне прочесть «Войну и мир». Потом в течение многих лет не переставала цитировать мне куски оттуда, обращая внимание на детали и тонкости толстовской прозы. Таким вот образом «Война и мир» стала для меня школой вкуса и художественной глубины, после которой я не мог читать макулатуру! Только чувство брезгливости и глубокого презрения.
– Но и старик Толстой далеко не идеален.
– Мережковский в своей книге о Толстом и Достоевском, которую я недавно впервые прочел, подчеркивает неудачные места, где герои пытаются либо философствовать, либо философски оценивать события. Совершенно справедливая критика. Но она не мешает мне любить Толстого за «Войну и мир». Ведь там даже неудачные куски преодолеваются талантом и страстью.
– Именно – страстью! А Висконти, Антониони – холодны, как ледышки. И как бы ни умничали при этом, меня они не задевают.
Вгиковцы не знали, что Феллини уже снял «Дорогу» и «Ночи Кабирии», которые в СССР попадут только через пять лет и внесут коррективы в предпочтения юных киноманов.
Будущие знаменитости перекусывали в пельменной за липкими столами без стульев. В углу мирно распивали припрятанные «бескозырки» рабочие мужики.
– Итальянский неореализм вообще доживает свой век, выдохся, – согласился Андрей, вытирая свой край стола осьмушкой салфетки. – Послушай! – он приблизился к Андрону: – Чего скромников разыгрывать: только мы знаем, что надо делать дальше. Главная правда – в фактуре, чтобы было видно, что все подлинное – камень, песок, пот, трещины в стене… И если человек блюет – то он блюет!
На них оглянулись распивающие. Один, уже плохо стоявший на ногах, направился было к столику переходивших на крик друзей, но, оценив сервировку стола, махнул рукой и направился обратно. Промямлил своим:
– Лажа, парни. Там не бухают, там всухую балдеют. Наверно, киношные шизики из их института.
– Никакого грима, штукатурки, скрывающей живую фактуру кожи! – заводился все больше Андрон, не заметив даже пытавшегося наладить контакт пролетария. – Костюмы должны быть неглаженые, нестираные. Да и рваные, в самом деле! А не пахнуть костюмерной.
– О, этот голливудский ужас! Театр восковых фигур, – Андрей торопливо заправлялся липкими пельменями. – Даму застрелили, а у нее волосок из парика не выбился!
– Заметил, как стремились приблизиться к голливудской эстетике Александров с его поющей куклой Орловой? Нет, все, все должно быть другим! – Андрон отнес грязную посуду и поспешил к выходу. – Давай хилять из этой тошниловки. Амбре – ни один соцреалист не передаст.
– …А если б в кино и запахи запустить… – размечтался Андрон, сорвав веточку сирени.
– Да там каждая мелочь на виду, каждая капля, каждый шорох! И я заметил – хорошее изображение вызывает запахи из памяти зрителя. Закурили на экране, а ты чувствуешь… Все играет на замысел! Это и значит – авторское кино!
– Термин «оте́р», от французского auteur, уже вовсю мелькает в западной кинокритике. Он обозначает приоритет единого автора картины, создателя, под контролем которого находятся все аспекты кинопродукции, от сценария до монтажа.
– Здесь и сомнений нет, – хмыкнул Тарковский. – Авторское кино – какое же еще? Нужна группа единомышленников, мастеров, а режиссер дирижирует и управляет всем процессом. Осуществляет свой замысел! Это будет грандиозно.
– А знаешь что… – Андрон прищурился. – С чего мы решили, что нас поймут?
– Кто? Зрители? Да они… Они… поймут.
– А начальники? Не понравится им наше кино. Это писатель может в самиздат рукопись двинуть. А нам что делать? Стараться расшибить стену лбом? Или подстраиваться под «генеральную линию»?
– Ты кардинально неправ, старик! Надо снимать… Снимать только то, что считаешь нужным. А там… Талант всегда пробьется.
– Ну-ну… И на какие шиши будет снимать талант? Ведь ему придется протолкнуть сценарий через все инстанции.
Андрей помолчал, вспоминая неизданные стихи отца и его печальную «карьеру». Понимание реальной ситуации боролось с нежеланием признавать истинное положение вещей. Он любил родину и не желал знать о ее бедах.
– Хорошо, пусть мне придется бороться с каким-то сивым бюрократом за свои фильмы. Не исключено. В семье не без урода, есть и в нашей стране недостатки. Но ведь надо бороться! Художник обязан бороться за свою позицию!
– И пусть его топчут, распинают начальственные уроды! – Андрона часто бесила полная социальная апатия Тарковского. Не хотел он знать про цензуру, инакомыслие – и все тут!
– Пусть распинают! – упрямился Андрей. – Я не сдамся.
– Жизнь на кресте! – усмехнулся Андрон, протянув другу пачку привозных, из семейных запасов, Marlboro.
– Я свои.
Тарковский курил «Дукат», импорт еще не проник в ассортимент спекулянтов. И с деньгами у него стало плоховато. Ушли уличные заработки, а появление казино, похоже, в Совдепии не светило. Хотя рулетка – не «расшибалочка», даже возможность выигрыша вряд ли смогла бы увлечь Андрея. Не нуждался он ни в каких допингах – кино покруче всех этих заменителей азарта и победы!
Они стояли на Воробьевых горах, и не только город в вечерней дымке – весь мир лежал у их ног. И не было преград, которых они не смогли бы одолеть.
4
Главный педагог и наставник Тарковского в годы учебы Михаил Ромм воспитал многих кинорежиссеров. Будучи режиссером повествовательным и жанровым, он в значительной мере воплощал для своих учеников кинематограф соцреализма 1930-х годов. У многих студентов фильмы Ромма вызывали отрицание и желание их критически переосмыслить. Тарковский, резкий в любых оценках, редко что-то принимавший в опыте отечественного кинематографа, фильмы Ромма награждал самыми уничижительными оценками. И это не мешало ему обожать своего мастера.– Да что тут спорить? Вся эта «лениниана» – лубок, г… – с запалом говорил он Андрону.
– Естественно, это не Бунюэль и не Бергман. Но что меня восхищает, при всей верности своей правде, он не душит наши прекрасные порывы! Старается не раздавить творческую индивидуальность, какой бы дикой она ему ни казалась. Притом делает это мастерски!
– Уникальный мужик! Давал взаймы деньги, вытаскивал из неприятностей, протежировал на киностудиях, защищал работы даже тех своих учеников, которые опровергали его собственные принципы! А уж как перенести на пленку то, что я хочу, он меня научил железно.
Тарковский учился во ВГИКе по-настоящему – серьезно и въедливо овладевая профессией. При этом осваивал куда больший круг информации, чем требовала программа: читал книги по искусству, философии, изучал живопись, слушал классическую музыку. Память и слух у него были великолепными, жадность к знаниям – отменная. Оказалось, что помимо абсолютного слуха и способностей к рисованию Андрей обладает несомненными актерскими данными. Его старик Болконский в студенческом этюде, сыгранном без грима, запомнился многим однокурсникам своеобразным и выразительным решением характера.
Первая режиссерская курсовая работа Тарковского – короткометражный фильм «Убийцы» был поставлен совместно с сокурсниками Александром Гордоном и Марикой Бейку по рассказу Хемингуэя.
Хемингуэй как раз входил в моду у советских читателей. Рассказ заворожил Андрея и его коллег мужественной сдержанностью, простотой, в которой тихо, без эмоций назревает катастрофа. В бар маленького провинциального американского городка приходят двое, затянутые в черные костюмы и узкие черные пальто. Они ищут некоего шведа, которого должны убить по чьей-то просьбе. Неторопливые разговоры в баре, ленивая исполнительность бандитов и смирение ожидающего смерти мужчины – все это, написанное в лаконичной и необычайно выразительной стилистике Хемингуэя, должно было найти выражение на пленке.
Обреченный знает о своей участи и не пытается спастись: «Мне надоело бегать от них. Теперь уже ничего не поделаешь». Просто лежит в своей комнатенке, повернувшись лицом к стене, огромный малый, бывший боксер, и смиренно ждет смерти.
Эту роль исполнял Вася Шукшин. Вовсе не такой могучий, как требовало описание жертвы, он, однако, был очень убедителен в немногих полагавшихся ему репликах. Главное же – атмосферу напряженного ожидания – Тарковский создавал неторопливым движением камеры, почти застывающей на скудных деталях последнего убежища обреченного.
Сам он играл посетителя в баре, а главной заботой всей группы стало воспроизведение обстановки американского бара, виденного только мельком в иностранных кинофильмах. Приносили из дома импортные пустые бутылки, которыми должны быть уставлены полки. Андрей чрезвычайно увлекся воспроизведением «подлинной атмосферы» в кадре. И фильм удался, получив высокую оценку Ромма.
Учеба увлекла Андрея, но не ослабила пылких чувств к Ирме. Они были заняты в институте целый день, а когда репетиции затягивались допоздна, Андрей ждал Ирму. Влюбленные бродили по Москве и говорили, говорили.
– Андрей, я уверена, ты – тайный кавказский князь. Или потомок падишаха какого-то, – она потрогала его волосы, провела кончиком пальца по скуле, как бы очерчивая ее. – Признавайся немедленно!
– Признаюсь, так и быть. С нашим родовым древом большие сложности – много ветвей сплетено. Выбирай, что по душе. Я выбрал такую красивую полулегенду, в соответствии с которой в селе Тарки в Дагестане проживали некие князья Тарковские, по-аварски – Шамхали.
– Это точно твои предки!
– А почему бы и нет? Впрочем, мои родители предпочитают польские корни. В начале XVIII века мелкие шляхтичи Тарковские появились на Волыни. Потом род оказался в Житомирской губернии. А позже – в Елисаветграде, теперь – Кировограде. Да и Бог с ними! Сейчас мне интересна ты. Расскажи про самый интересный момент своего детства. Можно юности. У тебя было чудо?
Ирма захохотала:
– Нет, Богородица с ангелами мне не являлась. И клада с миллионами я не нашла.
– Я не про то! Что-то ведь было тайное, важное?
Она задумчиво пожала плечами:
– Печальное было. Чудес не было.
– А у меня были! – они сидели в пустом дворике одного из щипковских домов, наблюдая, как зажигаются в окнах домов огни, в основном вошедшие в моду оранжевые абажуры. Андрей поднял лицо к белесому небу, на котором чуть проявились светлые зерна первых звезд. – Слушай. Во время войны, когда мне исполнилось 12 лет и мы снова приехали в Юрьевец, Симоновская церковь, в которой меня крестили, была как бы превращена в краеведческий музей. Пустовал только огромный ее подвал. Стояло жаркое лето, стволы лип вздрагивали на ослепительно выбеленных стенах. Мы с приятелем, который был на год меня старше и вызывал зависть своей храбростью и каким-то оголтелым цинизмом, долго лежали в траве и, щурясь от солнца, со страхом и вожделением смотрели на невысокое, приподнятое над землей оконце, черное на фоне сияющей белизны стен. Замысел ограбления был разработан во всех деталях. Я твердо помнил лишь одно: надо влезть в оконце вслед за моим предприимчивым приятелем. Первым юркнул в прохладную темноту подвала руководитель операции, за ним – я. Мы долго бродили по гулкому подвалу, по его таинственным, затихшим закоулкам. Сердце колотилось от страха и жалости к самому себе, вступившему на путь порока.
В ворохе хлама, сваленного в углу огромного сводчатого зала, мы нашли бронзовое изображение церкви – что-то вроде искусной чеканки. Мы завернули ее в тряпицу и собрались было отправиться в обратный путь, как услышали шаркающие шаги. Они приближались. Мы спрятались за гору сваленных книг. Из боковой дверцы появилась фигура сгорбленного старика в выгоревшей телогрейке. Он прошел мимо нас и грохнул засовами входной двери. Не помню, как мы выбрались из подвала. Помню, что у меня зуб не попадал на зуб. Не зная, что делать со своей находкой, и оценив ее как предмет, обладающий сверхъестественной силой, способный повлиять на нашу судьбу самым роковым образом, мы закопали его за сараем под деревом. Мне было страшно. Долго после этого я ждал жутких последствий своего чудовищного преступления перед таинством непознанного.
– У тебя верующая семья?
– Ну, дед с бабкой, конечно. Но тайно. Мать, по-моему, машинально крестится и боится, что это заметят посторонние. Меня крестила бабушка, и то, что я совершил кражу в этой самой церкви, не давало мне покоя.
– Ты верно сказал: таинство непознанного… У меня тоже ощущение некоего всевидящего режиссера, перед которым я должна сыграть свою роль, то есть прожить жизнь. Чисто, без ошибок и нарушений принципов правды и морали. Твоя кража – поступок ребенка. Великое Нечто. Творец не может наказать несмышленого.
– Но история эта до сих пор волнует меня и даже пугает. Я иногда думаю о том, что снова вернусь в Юрьевец и раскопаю тайник. Почему-то мне кажется, что в эту минуту я буду счастлив.
– Решено! Первое, что ты сделаешь после выпускного, – найдешь реликвию и вернешь ее на место. Обещай мне!
– Мы поедем в Юрьевец вместе. Ты же станешь моей женой, – серьезно, как само собой разумеющееся, сказал Андрей.
Ирма вскочила и отступила на шаг, удивленно оглядывая парня в рыжем плечистом пиджаке, его бледное, почти суровое лицо и блестящие в сумерках глаза:
– Забавная шутка. Но мне не смешно.
– Я никогда не шучу. Я выбрал тебя в жены. И сейчас мы, наконец, будем целоваться.
В свете фонарей блестела пестрая осенняя листва, под ногами живым ковром лежали движущиеся тени. А на лавке за фонарем и кустами с белыми круглыми ягодами-хлопушками темнело зазывно и тайно. Стоять в обнимку, тесно прижавшись, слив горячие губы, оказалось до головокружения упоительно.
А небо темнело, и кто-то выставил на подоконник патефон. Шульженко пела свой «Синий платочек»…
– Теперь мы законные жених и невеста. Я загадал тогда на твоих астрах, уплывших по течению: «Женюсь на Ирме Рауш». Получилось!
– О… – она села на скамейку. – Андрей… мне надо подумать. Видишь ли, все только начинается – работа, самостоятельная жизнь… Такие открываются перспективы… И вдруг – строить семейный очаг. Сразу в матроны.
– Скажи прямо – тебе не нравлюсь я.
– Ты мне очень нравишься, Андрюша. Но я совершенно не задумывалась о браке.
– Однако предполагала, что это должно произойти?
– В будущем… Потом… я не знакома даже с твоими, с твоими родителями.
– Значит, познакомимся.
Вскоре Ирма пила чай с коржиками, испеченными бабушкой Андрея из ржаной муки с медом. Женщины сидели за круглым, покрытым кружевной скатертью столом, говорили и все больше нравились друг другу.
В 1960-е годы в Москве было интересно. И хотя «железный занавес» лишь слегка приоткрылся, но даже в пробитую отдушину хлынули свежие веяния со всего мира. Будущие режиссеры выстаивали многочасовую очередь в Дрезденскую галерею, потом на выставку Пикассо. Пробивались на «Гамлета» Пола Скофилда, смотрели со ступенек балкона спектакли Берлинер ансамбля и театра Жана Вилара.
Регулярно ходили в консерваторию. Ирма с удивлением косилась на бледный профиль Андрея, целиком растворившегося в Седьмой симфонии Бетховена.
На обратном пути она сказала:
– Ты был похож на сомнамбулу, погруженного в летаргический сон.
– Во-первых, сомнабулизм и летаргия – разные вещи. А Седьмую симфонию Бетховена я очень люблю. Особенно вторую часть. Вот это место, – он с безукоризненной точностью напел основную тему.
Ирма погрустнела:
– Мне так много надо еще узнать. А ты… Ты особенный… – речь завершилась долгим поцелуем. – Идем ко мне в общагу? Сегодня у меня отдельная комната! Олька на практике.
5
Конечно, он был особенный – чрезвычайно восприимчивый, с тонкой внутренней «настройкой», позволяющей ловить мельчайшие импульсы, идущие от внешнего мира.Однажды поздно вечером Андрей провожал Ирму. Шли по тротуару мимо вереницы кленов, еще не сбросивших свою малиново-багровую листву. «Осень выкрасила клены колдовским каким-то цветом…» – мурлыча песню входящего в моду Булата Окуджавы, Ирма на одной ноге прыгала через рассекавшие асфальт трещины.
В свете фонарей, пронизывающих листву, скользили тени от ветвей. Тени появлялись перед ними, каруселью уходили под ноги и исчезали за спиной, чтобы сразу снова возникнуть впереди.
Андрей остановился, как завороженный, помолчал и сказал:
– Знаешь, я все это сниму! Эти шаги, эти тени!.. Это все возможно. Это будет. Будет! Дайте мне камеру, и я переверну мир!
Андрей продолжал встречаться с Ирмой, хотя очень скоро стало ясно, что они вовсе не подходят друг другу. Ирма не понимала, чем она, хохотушка, простенькая провинциалка, прельстила этого столичного пижона, не воображавшего свою жизнь без походов в консерваторию и ботинок на «манке». Интересный получится режиссер, очень интересный. Но человек – сложный. Резкий, мрачноватый, обидчивый, всегда старавшийся настоять на своем мнении.
Даже в кафе-мороженом Андрею было необходимо, чтобы Ирма съела нравившееся ему шоколадное ассорти.
– Разве плохо? – он облизал ложечку.
– Конечно, вкусно… Но о фруктовом я мечтала с утра… – Ирма отодвинула пустую металлическую вазочку. – Ты же понимаешь, что дело вовсе не в мороженом. У нас во всем совершенно разные вкусы! Ты восхищаешься тем, как была снята сцена изнасилования и убийства девушки в «Святом источнике», а мне нравится хор гномиков в «Белоснежке». Я, конечно, условно говорю про гномиков! Мне чужд мрак и отчаяние, я хочу своими будущими фильмами оставлять у людей светлое, радостное впечатление. Подумай только, как тяжко живут многие. А я могу добавить в их жизнь света!
– Живут бессмысленно и мелко, потому что сами так хотят жить. И ни шагу не сделают для собственного духовного роста. Я уверен – кино не развлечение. Кино – мощнейшее и притом массовое средство воздействия на самые глубинные тайники души, психики, не знаю, что там еще в нас главное прячется.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента