Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова,
И легких рифм сигнальные звоночки —
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
 
   «Продиктованные строчки», «просто» ложащиеся в тетрадь, – мощное призвание. Здесь уже ни рисовать, ни кидаться к фортепиано не приходится. Всепобеждающий зов – словно печать на лбу, клеймо судьбы, отметка в послужном листке – не оставляет выбора, забирает душу целиком. Записывай продиктованные строки – для того ты и явилась на землю. А все обостренные сенсорные механизмы для того и даны, чтобы суметь услышать в «бездне шепотов и звонов один все победивший звук».
 
   Андрей Антонович Горенко, оставив морскую службу в чине капитана второго ранга, поселился сперва в Одессе, а вскоре перевез семью в Царское Село – его назначили на должность чиновника по особым поручениям в Департаменте государственного контроля.
   Привилегированный городок сочетал роскошь летней царской резиденции с повседневной простотой. Парадная часть со старыми парками, водопадами, арками, античными статуями соседствовала с «жилой», в которой работали две гимназии, а по окраине тянулись улочки с двух– и одноэтажными домами мещан и чиновного люда.
   Зеленое сырое великолепие парков, гроты, замершие нимфы, поляны – первые воспоминания Анны, мир, окружавший ее долгие годы. Как и море, он составил часть ее духовного мироздания. И конечно же неотъемлем от Ахматовой вечно присутствующий рядом юный лицеист Пушкин. В Царском Селе она постоянно ощущала неисчезающий пушкинский дух, словно навсегда поселившийся на этой вечно священной земле русской Поэзии.
   Для Ахматовой Муза всегда – «смуглая». Будто она возникла перед ней в «садах Лицея» сразу в отроческом облике Пушкина, курчавого лицеиста-подростка, не однажды мелькавшего в «священном сумраке» Екатерининского парка, – он был тогда ее ровесник, ее божественный товарищ, и она чуть ли не искала с ним встреч.
 
   В Царском жили широко и вольготно, квартиры были просторные, материально семья Горенко не бедствовала. Здесь Андрей Антонович – фат и сноб, держал часть ложи в Мариинском театре, куда несколько раз брал с собою Анну. Увы, лишь огорчая ее этими выходами. Девочку водили в раззолоченный театр, полный нарядных людей, в школьном платье! Какое унижение!
   Дом никогда не радовал уютом, живущие в нем – заботой и лаской. Каждый существовал сам по себе. Воспитанием Анны особо не занимались. Редкую радость приносили чтения матери. В доме имелись только две книги, Инна Эразмовна знала наизусть с детства «Мороз Красный нос» Некрасова и оду Державина, которые иногда декламировала детям.
   Чтение Анна освоила сама в семь лет по азбуке Толстого, а французскую речь ловила на слух, наблюдая занятия бонны с младшими детьми. Едва начав читать, она взялась за «Братьев Карамазовых». Романы Достоевского, Тургенева, сборники «проклятых поэтов» – Верлена, Рембо, Малларме – она брала у старшего брата Андрея. Достоевского не потянула – бросила, а во французских стихах, на плохо еще понятном ей языке, уловила завораживающую, влекущую музыку.
   Осенью 1899 года десятилетняя Анна – долговязая, бритая наголо после кори, молчаливая, – пошла в первый класс Царскосельской Мариинской гимназии. А в 1902 году родители определили ее в Смольный институт, где Аня получила голубое с пелериной платьице и возможность до конца жизни упоминать, что была «смолянкой».
   Через год девочку пришлось забрать – воспитатели жаловались на лунатизм, смущавший других благородных девиц.
   Лунатизм Анны – не выдумка, что подтверждает наличие иных аномальных способностей девочки, таких, как угадывание чужих мыслей, предсказания, толкование снов. Конечно же, в ней было нечто особенное. Главное доказательство сему – Синяя тетрадь. А в ней стихи и все тайны, которые Анна записывала с одиннадцати лет. А потом сожгла.

Глава 4
«Потому что я сам из пучины,
Из бездонной пучины морской…» Н.Г.

   Матери Гумилева представленная сыном девушка не понравилась. Смотрит исподлобья, улыбается, словно от зубной боли кривится, ничему не радуется, не удивляется. Хотя на семейное празднество приглашена, и все здесь вокруг нее да Коленьки хороводы водят, мир и достаток в семье демонстрируют, о детстве его рассказывают. Ведь как о сыне пеклись! Книги мальчик любил – с букинистом договорились, чтобы самые лучшие и редкие приносил. Библиотеку подобрали – не стыдно знатокам показать. С астигматизмом его носились, будто со смертельным недугом, почти исправили. А мужчину косоватость малая совсем не портит. Да и картавость – очень даже распространенная, от французов унаследованная черта. Сына во всем ублажали. Чуть увлекся зоологией – уже дома целый зверинец: белка, мышки белые, птицы, морские свинки. В море его потянуло – грот в комнате устроили, радуйся, сынуля, хоть и не миллионеры родители, обычные служащие, а развитию ребенка ни в чем не препятствуют. Умная и волевая Анна Ивановна Гумилева не мешала своеобразным интересам сына, уважала его особость, а «придурью» (как сказали бы в других семьях) восхищалась.
   Глядя на все родительские заботы, Анна и улыбнуться толком не могла. Опека Коленьки раздражала ее, будто другому отдали ей причитающуюся ласку. Всё здесь ее злило: ухоженность дома Гумилевых, покой и благоденствие. Здешняя атмосфера так контрастировала с ее собственным, всегда полным равнодушия и неурядиц домом, что благополучный «маменькин сынок» Николай, часто бравирующий в стихах отвагой, лишениями, смертельной опасностью, ей опротивел. Избегала его с тех пор Анна, пробираясь домой обходными дворами.
   Но Николай ее выследил, выскочил из подворотни, заговорил возбужденно, радостно о Париже, куда собирается вскорости отправиться, об Африке – континенте мечты, о сборнике стихов «Путь конквистадоров», деньги на публикацию которого в Париже дает мать.
   Вдруг заметил отстраненное молчание Анны, нарочитую тоску в ее лице. Посерьезнел, взял тонкую, безвольную руку девушки и повел к своему любимому дубу. Здесь, на скамейке под могучей кроной, они часто проводили свои литературные и философские «диспуты», сильно смахивающие на лирические объяснения.
   Царскосельский зеленый старикан видел за свои триста лет немало влюбленных пар. Свидание Анны и Николая было из самых нестандартных и, в общем-то, непонятных. Вначале все шло как положено:
   – Анна, Ундина! Запомни: на этом свете меня интересует только то, что связано с тобой. Ты – центр моей вселенной. Твое лицо – единственное на Земле! Будь моею женой! – Он стоял возле скамейки с букетом белых цветов и папкой стихов. Анна сидела на краешке скамьи вполоборота, красиво изогнув стан и устремив взгляд в густые ветви. Ее углубленное самосозерцание смущало своей загадочностью. Не разберешь: то ли раздумывает над сказанным, то ли и вовсе ничего не слышала, в других краях мыслями витает.
   – Анна! Вы меня слышите? Вы станете моей женой, и мы уедем! Я покажу вам настоящий Париж!
   – Что-о-о?! – Она словно вынырнула из дремоты. Из глубины темных зрачков вырвалась и окатила Николая враждебная сила. Анна вскочила, вытянулась во весь рост – гордый, оскорбленный обвинитель: – О каких путешествиях, господин Гумилев, вы говорите? О каких браках мечтаете? В своем ли вы уме? Что вы мне осмелились предложить сейчас? Жизнь семейной клуши? И когда? Кругом беда – стреляют, бросают бомбы, вешают. Туберкулез косит молодых… А вы вздумали «уехать путешествовать»! В Африке вас только и не хватало. Барские у вас замашки, покоритель неведомых стран. Вот и ищите себе супругу под стать – хозяйку скобяной лавки из Армавира! Или лихую деваху с ветерком в голове.
   – К чертям бюргерш и скучные провинциальные дыры! Я увезу вас в Рим, в Париж, в Египет! – В порыве нетерпения он бил букетом о высокий ботинок.
   – Видать, прибыли наконец обещанные мне орхидеи из Патагонии. – Усмехнувшись, она взяла измученный букет.
   – Это георгины из нашего сада. Редкий сорт, «белый лебедь» называется. – Он приблизился к ней и крепко сжал плечи: – Красивая птица моя… Орхидеи я буду собирать для тебя сам! Я завалю тебя ими, Ева!
   – Коленька… – Анна успокоилась. – Давай отложим этот разговор, ладно?
   Николай отвернулся, долго стоял в нерешительности, сбивая прутиком с куста кисти кровавой бузины. Они рассыпались в траву рубиновыми бусинами. Наконец он решился – повернулся к ней, подошел вплотную, свистящим шепотом проговорил в щеку:
   – Анна, я прошу тебя ответить мне на один очень важный вопрос: непорочна ли моя Примавера?
   – Что? – не сразу поняла она, стараясь высвободиться.
   – У тебя были любовные связи? Девственница ты или грешница, Весна моя?
   – Что-о?! С ума сошел! – Анна резко вывернулась из его рук, швырнула в удивленное лицо измятые цветы и быстро скрылась в аллее, повторяя с коротким смешком: – Покоритель мустангов ищет девственницу!
   Вопрос о невинности девушки, достаточно условный в наше время, был наивен и в те годы веселящихся, игравших свободой десятилетий. Да кого это может волновать в бесшабашном хаосе рухнувших моральных догм? Пустяк! Но не для Гумилева, особенно если речь шла о его будущей жене. Маленький каприз оригинала, психологический пунктик – суровый сочинитель живописных сюжетов, брутальный покоритель диких континентов предпочитал девственниц, а уж в качестве супруги иного варианта не представлял. Лишь непорочная дева могла возбудить чувственность «конквистадора». А у Анны свой пунктик: морочить голову, дразнить тайнами, окружать себя загадочностью. Да и замуж за Гумилева она совсем не собиралась! Юные приключения Ани Горенко – тайна из тайн, которой никогда не суждено проясниться (синяя тетрадь сгорела, унеся с дымом первые стихи, первые любовные мечтания или нечаянные опыты сочинительницы, а главное – упоминание о той первой, единственной, опалившей ее любви).
   Почему Анна не давала определенного ответа измученному Николаю? Боялась то ли потерять его, признав свою «порочность», то ли согрешить, поклявшись в невинности и тем самым осквернив себя ложью?
   Шли годы, предложение руки и сердца от упрямого Гумилева следовали одно за другим, вопрос о невинности «неневесты» звучал все настойчивей, а она продолжала морочить голову Николаю, мучила, не отвергая и не приближая. На склоне лет, признаваясь в том, что очень не любит себя ту, юную, Ахматова сожалела о своем поведении в истории «сватовства». «В течение четырех лет я беспрерывно говорила Николаю Степановичу то, что „было“, а потом, что „не было“… Это, конечно, самое худшее, что я могла делать».

Глава 5
«Прости, что я жила скорбя,
И солнцу радовалась мало». А.А.

   Летом 1905 года Анне исполнилось шестнадцать. Она закончила лицей. Родители развелись, отец ушел к другой женщине. Семья потеряла дом и была вынуждена скитаться по родне, живущей в южных городах России… Мир Анны рушился, но она могла представить все что угодно, кроме брака с Гумилевым. Уехала к тетке в Киев и даже писать ему не стала.
   Через год, в 1906-м, двадцатилетний Гумилев, получив аттестат и средства от родителей на издание книги, уехал в Париж. Там он слушал лекции в Сорбонне и заводил знакомства в литературно-художественной среде. Предпринял даже попытку издания журнала «Сириус», в трех вышедших номерах которого печатался под собственной фамилией и под псевдонимом Анатолий Грант.
   Однажды Анна получила посылку – изданную в Париже книгу «Путь конквистадоров» и номер журнала «Сириус». А в нем ее стихи за подписью «Анна Г.»:
 
На руке его много блестящих колец —
покоренных им девичьих нежных сердец.
(…)
Но на бледной руке нет кольца моего,
никому никогда не отдам я его.
 
 
Мне сковал его месяца луч золотой
И, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:
 
 
«Сохрани этот дар, будь мечтою горда!»
Я кольца не отдам никому никогда.
 
   Взвизгнув, Анна швырнула журнал к люстре и прутиком перегнулась через спинку кресла, касаясь затылком ковра.
   – Вот это да! Победила! И вовсе не танцорша! Поэт!
   Гордость ее была уязвлена, когда Николай, посмотрев на чудеса гибкости своей Ундины, заявил: «Может, тебе лучше в танцорши пойти?» (К обращению на «вы» они прибегали в напряженные минуты, интимное «ты» между ними звучало ласкательно.) «А вам в заклинатели змей! – сквозь зубы прошипела она. – Я сочиняла стихи с одиннадцати лет, но знала, что все это ерунда: море, закаты, чайки, принцы-утопленники, летучие парусники… Знаешь, что сказал отец, послушав эти сюсюканья? „Вы, Анна, мою фамилию не позорьте. Если вздумаете печататься, псевдоним возьмите“. И я сожгла свою синюю тетрадку, в которую записывала эти никчемные детские сочинения. Отец был прав, за те беспомощные попытки мне стыдно. Но я буду писать все равно! И буду писать лучше всех!..»
   Он пожал плечами: спор о женщине в поэзии был давнишний. В те годы стихи писали все, поэзией занимались поголовно – и передовая молодежь, которая сегодня увлечена рэпом, и те, кто зачитывался книгами, а ныне погрузился с головой в Интернет. Стихи – высшая степень утонченности, интеллектуального богатства. Их записывали в альбомы, в тетради, в журналы.
   «Вы хотите стать одной из тех дам, что гладью вышивают сонеты собственного сочинения? И любят декламировать гостям нечто особо „душевное“?» – Николай завелся: это была одна из его больных тем – «всеобщее стихоплетство». «Конечно, непременно буду читать гостям! – согласилась Анна. – Особенно эффектно выходит мелодекламация – с музыкальным аккомпанементом. Коронный номер девиц-гимназисток – мелодекламация стихов Бальмонта, с подвыванием и душераздирающей тоской в голосе. Вот так, к примеру:
 
Заводь спит. Молчит вода хрустальная,
Только там, где дремлют камыши,
Чья-то песня слышится печальная,
Как последний вздох души.
Это плачет лебедь умирающий…
 
   – Длинные руки изображали крылья умирающей птицы, голос рыдал.
   Николай прервал пародийное выступление: «Глупое шутовство, Анна! Бальмонт – особый случай. Чистая поэзия души. Его не тронь! А вот сочиняющих нечто слезное барышень – на костер!»
   Анна давно поняла, что Николай Степанович, приверженец суровой эстетики, не любил «дамских поделок». И что ей будет не просто убедить его признать ее сочинения.
   И вот – он опубликовал ее стих! «Анна Г.» Какая еще «Г.»? Нет, она возьмет другой псевдоним, и не какой-то липовый – из личной родословной. Не замарает ваша дочь фамилию, господин капитан второго ранга в отставке. Никакой Горенки в поэзии не будет. И на мемориальной доске тоже. Ведь пожалеете, а?
   Анна взвесила на ладони книгу, прибывшую в посылке вместе с журналом:
   – Для путей конквистадоров не очень-то солидно, и тираж мизерный. Да и стихи слишком брутальные. Какое-то мальчишество! Снова дальние страны, отважные мужчины, завоеватели пленительных, жестоких женщин. Знаю, знаю! – усмехнулась она, закрыв книжечку. – Обольстительные стервы – его пунктик. Любовь к таким львицам конквистадор оплачивает жизнью. И ведь что интересно: это он меня такой представляет! И разумеется, в письме снова предложение руки и сердца – изнурительная осада! – Анна поставила книгу на этажерку рядом с многотомным «Агасфером» Эжена Сю. Когда-то здесь будут стоять и ее сборники. – А «конквистадор» поседеет, дожидаясь разрешения вопроса о девственности! – Анна хмыкнула: – Смешной!
   В Киеве она поступила на высшие женские курсы, учиться на юриста. Стихам не учат. Они рождаются сами. Теперь она могла посылать письма Николаю в Париж, сопровождая их стихами. И он отвечал поэтическими посланиями и непременно призывом: «Выходи за меня. Ясно же – для нас другой дороги нет». Причем упорное соискательство руки и сердца Анны Горенко совершенно не было связано с успехами ее стихосложения. Если Николай и искал в Анне поэтического единомышленника, то теперь убедился: любителем женской поэзии он не станет.
   Анна формулировала отказ расплывчато: мол, учебу нужно закончить, да и дела в семье плохи. Деньги надо зарабатывать. Полы и посуду своими руками мыть приходится. Бедная утонченная девочка! Если бы этот картавый «конквистадор» знал, мужчины какого ранга целуют ароматные руки черноволосой леди, когда увозят ее в самый дорогой ресторан над Днепром. Экипаж ждет в переулке, чтобы красотка могла выскользнуть из дома незаметно, закутавшись в черную накидку – не фланировать же по темным улочкам в тисненом бархате? А он уже ждет в напряженной темноте, и бородка, касающаяся ее руки под краешком отогнутой перчатки, надушенная, шелковистая. Нет, какая еще борода? Нежная, выбритая кожа артиста. И рот большой, мальчишеский. Жадный, страстный! Оцарапал губу о ее перстень, и в поцелуе вкус крови…
   Ой, Анна, прекрати придумывать!
 
Широк и желт вечерний свет,
Нежна апрельская прохлада.
Ты опоздал на много лет,
Но все-таки тебе я рада.
 
 
Сюда ко мне поближе сядь,
Гляди веселыми глазами:
Вот эта синяя тетрадь —
С моими детскими стихами.
 
 
Прости, что я жила скорбя
И солнцу радовалась мало.
Прости, прости, что за тебя
Я слишком многих принимала.
 
   Когда будут написаны эти строки, признание о «слишком многих» не удивит Гумилева. Хотя за чтением последует оговорка:
   – Это же стихи, Коленька. Фантазии. Так строфа легла. Ты поймешь, я была уверена. – Подобные оговорки прилагались почти к каждому стиху, взывающему к личным переживаниям, сугубо интимным ощущениям.
   Гумилева поэтические опусы Анны не порадовали. Он решил, что это сочинение похоже на признание перезрелой кокотки. И лучше бы ей поменьше фантазировать: писать о реальном. Анна ответила, что фраза «слишком многих принимала» и впрямь навеяна подсмотренной в жизни сценой между седым господином и солидной дамой, ехавшими в фиакре.
   С адресатом и временем написания стиха она после играла много. Посвящала его разным «опоздавшим», и они принимали признание со слезами умиления.

Глава 6
«И будет сладкая тревога
Расти при имени твоем». Н.Г.

 
Я говорил: «Ты хочешь, хочешь?
Могу я быть тобой любим?
Ты счастье странное пророчишь
Гортанным голосом твоим.
 
 
А я плачу за счастье много,
Мой дом – из звезд и песен дом,
И будет сладкая тревога
Расти при имени твоем.
 
 
И скажут: «Что он? Только скрипка,
Покорно плачущая, он,
Ее единая улыбка
Рождает этот дивный звон».
 
 
И скажут: «То луна и море,
Двояко отраженный свет, —
И после: – О какое горе,
Что женщины такой же нет!»
 
 
Но не ответив мне ни слова,
Она задумчиво прошла,
Она не сделала мне злого,
И жизнь по-прежнему светла…
 
   Она свернула листок со стихами, засунула обратно в конверт. «Скоро целый ящик в столе наберется. Стенает, как девица… Какая-то слезливая любовь… Старше ее на три года, а совсем мальчишка. Только… Только такой не изменится. Про таких говорят – вечный ребенок. Замуж? И что мы с ним будем делать? Бесконечные дискуссии о поэзии и чтение новых шедевров… – Анна вздохнула: – Что за скука – эта любовь!»
   Кажется странным, что Анна Ахматова – певица тончайших чувств высшего порядка, понимавшая сложнейшие нюансы в отношениях мужчины и женщины, – истинной, испепеляющей любви в бесчисленных своих романах не испытала. Не умела влюбляться, зато влюбляла в себя и создавала иллюзию у нового возлюбленного, что он и есть номер один – главный герой ее жизни. Человек сильной воли, Анна Андреевна искусно использовала людей, а отработанный материал просто отбрасывала и забывала. Поэт могучего дара, она с блеском достоверности переносила на бумагу то, что порождала фантазия.
   В преклонные годы вырвалась у Анны Андреевны странная оговорка: «Когда в 1910 году люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Гумилева, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь…» Неожиданное признание для двадцатилетней благополучной девушки. «Большая и страшная жизнь» – разве в подтекст этой фразы, кроме известных нам не столь уж исключительных семейных невзгод, не входит нечто совсем иное, говорящее о превратностях женской судьбы, женском опыте, под известными фактами скрытом?
   Судя по официальной биографии, большую и насыщенную женскую жизнь Анна прожила не до двадцати лет, а после – с 1910 по 1917 год, и это сломало определившийся путь, направило ее жизнь и поэзию в другое русло.
   Но она говорит именно о страшной доле, выпавшей ей до двадцатилетнего возраста. А значит – с детства.

Глава 7
«А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не знала, что это – счастье». А.А.

   Херсонес… Херсоне́с Таври́ческий, или просто Херсонес, в византийское время – Херсон, в генуэзский период – Сарсона, в русских летописях – Корсунь, полис, основанный древними греками на Гераклейском полуострове на юго-западном побережье Крыма. В начале двадцатого века – излюбленное место российских отдыхающих. Синие бухты, развалины Старого городища, хранящего тайны истории, целебный воздух – приезжать сюда считалось хорошим тоном у тех, кому были не по карману курорты Средиземного моря.
   Каждое лето семья Анны снимала дачу на берегу Балаклавской бухты. С семи до тринадцати лет «дикая девчонка» росла у моря. Жизнь вне моря была ожиданием, пустотой. Даже карандаш старшего брата, отмечавшего рост детей на дверном косяке, в эти месяцы удивленно останавливался на одной отметине: тело Анны замирало, как растеньице, затаившееся до прихода весны.
 
Бухты изрезали гибкий берег, все паруса убежали в море,
Я сушила соленую косу за версту от земли на плоском камне.
В песок зарывала желтое платье, чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,
И уплывала далеко в море, на темных, теплых волнах лежала.
Когда возвращалась, маяк с востока уже сиял переменным светом,
И мне монах у ворот Херсонеса говорил: «Что ты бродишь ночью?»
 
   Херсонес – истинная любовь, тайна «колдуньи Анны», ловящей голоса веков, прозревающей картины давней истории в желто-золотистом отсвете пористого, пропитанного солнцем камня. Маленькая Аня шептала в камень с выеденным морем дуплом: «Я последняя херсонидка…» «Ты царица, царица», – вздыхало море откуда-то из глубины.
   Едва приехав, Анна бежала к своему камню здороваться. И каждый раз море шептало все то же: «Херсонидка, царица».
   Ей едва исполнилось десять – чуть обросшая после кори, с угловатыми движениями, молчаливая, Анна бросалась в воду, как в спасение. И становилась другой – царицей. Теперь за нее уже не сильно боялись и отпускали подальше. Кажется, всем стало ясно: море – ее стихия. Юркая и гибкая, как рыбка, девочка отдавала себя только ему. Море – друг. Не предаст, поддержит, а как чудесно ласкает и совсем не страшно накрывает с головой пенной волной, словно в жмурки играет. На таких пологих волнах с белым шипящим гребнем особенно приятно кататься – подплывешь к вершине и скользишь вниз по жидкому стеклу податливого склона. Плыть, плыть, перекатываясь с горки на горку, пока берег не станет узкой полоской. Тогда перевернуться на спину и качаться, слушая, как в ушах говорит вода. Если затихнуть и не шевелиться, то можно услышать музыку – особую, глубинную.
 
Мне больше ног моих не надо,
Пусть превратятся в рыбий хвост!
Плыву, и радостна прохлада,
Белеет тускло дальний мост…
 
 
…Смотри, как глубоко ныряю,
Держусь за водоросль рукой,
Ничьих я слов не повторяю
И не пленюсь ничьей тоской…
 
   Вынырнув, она перевернулась на спину, распласталась на качающейся зыби. Закрыла глаза, стараясь уловить переливы загадочной мелодии, которую напевало море, забравшись в уши… Вздрогнула – ее руки коснулось весло.
   – Эй, малышка, тут крупные шхуны ходят, не заметят, что ты загораешь. Под винт попадешь – на куски порубит. А ну, придурошная, греби к берегу. – Парень сидел спиной к солнцу, очерчивающему темный силуэт с широкими плечами и взлохмаченной ветром головой.
   – Спасатель нашелся. Я давно плаваю и все вижу и слышу. А если и не слышу, то ощущаю по запаху. Ты весь пропах рыбой и дегтем. И у тебя на руках якорь и еще буквы.
   – Не мудрено, что рыбой за милю несет. Сгрузил на шхуну кефаль. На хозяина работаю, а он дерет три шкуры. – Сквозь слой воды он оценил длинное голубоватое девичье тело, светлый, в тени густых мокрых ресниц, взгляд. Глянула внимательно и строго – не определишь, сколько лет. Опасный взгляд.
   – Чего смотришь? Уж не ведунья?
   – Сирена. Моряков привораживаю. А кроме того – я последняя херсонидка.
   – Это уже серьезно, – шутливо нахмурился парень, и Анна поняла: он не старше ее шестнадцатилетнего брата.
   – Годков сколько тебе, сирена?
   – Двенадцать, – соврала Анна. Цифра весомая, значительная. – И гадать умею. Это у меня от прабабки, татарской княжны. Хочешь, погадаю по руке?
   – Ха, не рука, а одни мозоли. – Он обтер ладонь о рубашку и протянул к воде.