– Лучше я к тебе заберусь. Надо смотреть внимательно.
   – Забирайся, покатаю!
   Он помог ей, подтянув за плечи, перевалиться животом через борт и влезть в лодку. Зацепилась за гвоздь. Возле пупка, в разрыве мокрого ситца обозначилась ссадина. Он тронул ее пальцем:
   – Заживет до свадьбы.
   – И платье заштопается. – Сев напротив парня, Анна взяла крепкую ладонь, рассмотрела запястье. Прочла синие буквы под кожей «Мария». – Это твоя жена?
   – Какая жена у нищего моряка? Да и нос у меня еще не дорос. «Святая Мария». Отец на старом суденышке плавал, затопили его уже, а имя осталось. Ты из здешних гречанок? С лица похожа, а говор городской, не местный.
   – Моя семья здесь отдыхает.
   – В платье плаваешь, как гречанка.
   – Или как утопленница. – Скрутив, Анна отжала ситцевый подол. – Противно наряжаться, как эти принцессы на горошине, что вон в тех белых дачах живут. Расфуфырятся, как на бал, войдут по колено и визжат: «Поплавали!» У меня свои отношения с морем. Личные…
 
«Ко мне приплывала зеленая рыба, ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой, и вовсе не знала, что это – счастье»,
 
   – это она напишет позже. И верно: детство у моря – сплошное счастье, но о счастье не знаешь – им дышишь, живешь.
   – Ты отчаянная.
   Анна встряхнула короткими волосами, разбрасывая веер брызг.
   – Трясешься, не хуже пса, – засмеялся рыбак. – Я думал, ты в шапке плаваешь!
   – Это у меня волосы после кори так отрастают. Густые, как шерсть у Черноморда, который у причала промышляет. Рыбку, что ему кидают, прямо целиком заглатывает!
   – Густые и шелковые. – Он потрогал ее волосы. – Ты со всеми целуешься? Губы вспухшие.
   – Дурак, это от воды, и глаза красные. Ни с кем я не целовалась. И нечего меня трогать. У нас воспитание строгое. Вон отец машет, кулаки показывает. Испугался? Он не какой-то там рыбак – капитан второго ранга.
   – В отставке – одет в штатское. Но усищи… Выдерет тебя как пить дать, да и мне достанется. Высажу-ка я тебя, русалка, на пирсе.
   – Давай подгреби к тому камню – пусть здесь ловит свою морскую дочь. – Анна ловко вскарабкалась по уступам огромного пористого валуна, поднявшего из воды тяжелую медвежью голову недалеко от берега. – Взрослые вечно все портят…
   Моряк посмотрел на ее узкий задик, обтянутый мокрым платьем, быстрые длинные ноги, почти плоскую, едва набухающую грудь и усмехнулся:
   – Ну, расти большая. Может, еще и свидимся.
   …И потом еще три лета она высматривала его в каждой лодке. Появился, когда ей исполнилось тринадцать – день в день!
   Просто подошел сзади и тронул за плечо:
   – Привет, херсонидка. Выросла – не узнать. Грива как у коня – до пояса.
   – Высушивать косы не успеваю. – Она смотрела на него, и казалось, вот оно, счастье. Синее глаз в мире быть не может, и весь он такой, что только зажмуриться и броситься с высоты, а его загорелые руки пусть ловят. А губы… губы целуют.
   Он смутился под ее взглядом, закурил самокрутку.
   – А хочешь, я тебе старый город покажу? Приходи вечером к причалу. Мама не заругает?
   – Я вполне самостоятельный человек. Месяц назад мне исполнилось шестнадцать, – снова соврала она.
   …Прогулка по старому городу могла бы длиться вечность. А возможно, и длилась больше вечности – от самого херсонесского царствования.
   – Есть хочу жутко. – Анна погладила впавший живот. Из харчевни рядом пахло жареной рыбой. Морскую рыбу ели херсониды, и ничего лучше до сих пор человечество не придумало.
   – Пошли! Вот я дурень! Акулий клык – это Пашку так с детства прозвали, когда зуб впереди поперек вырос, – лучший на побережье повар. – Голубой глаз подмигнул. – Потому что с меня денег не берет!
   Жареная барабулька – самое вкусное блюдо в мире. Целую сковороду уплели и улизнули в темные узкие проулочки.
   Ее новый знакомый знал здесь каждую нору. Казалось: это все его – тут родился, тут вырос. Рассказывал всякие древние истории. А может, и наплел с три короба. Про царицу Херсонского царства знал много. Только получалось, что поглотили ее волны – спасли от бесчестья, когда обступили крепость варвары. А любимый жених, царевич, погиб от меча злодея. Кровавая вода омывала его мертвое тело, да так и унесла в море – к невесте.
   Поцелуй пах жареной рыбой и темным молодым вином, что принес им Клык в пыльной бутыли. Анна хотела вытереть губы ладонью и передумала:
   – Пусть останется, как печать счастья. Я буду беречь ее всю жизнь.
   Целовались прямо у моря, лежа на теплой гальке у перевернутой лодки. Она вытягивалась, закинув руки и отдавая ему всю себя. Как морю.
   А он – таких больше не было. Не могло быть…
 
Руки голы выше локтя,
А глаза синей, чем лед.
Едкий, душный запах дегтя,
Как загар, тебе идет.
 
 
И всегда, всегда распахнут
Ворот куртки голубой,
И рыбачки только ахнут,
Закрасневшись пред тобой.
 
 
Даже девочка, что ходит
В город продавать камсу,
Как потерянная бродит
Вечерами на мысу.
 
 
Щеки бледны, руки слабы,
Истомленный взор глубок,
Ноги ей щекочут крабы,
Выползая на песок.
 
 
Но она уже не ловит
Их протянутой рукой.
Все сильней биенье крови
В теле, раненном тоской…
 
   Она теперь не ходила – летала, и моряки сворачивали шеи. А ночью они снова были вместе с «царевичем». Заплыв на камень в километре от берега – на свой остров, лежали, смотрели в черное небо на теплом еще от солнца песчанике. Поцелуи моря и его – не разобрать, и не надо. Он – море. Море – его ласка.
 
   Об этой истории Анна написала в заветной тетрадке. И никогда больше родители не привозили ее в Херсонес. Увезли на следующий же день от греха подальше.
   Он искал ее в море и в городке. И еще долго, долго ждал, щурясь на сверкающую морскую гладь – не вынырнет ли из воды лаковая черная голова и не сверкнут ли из-под стрелок мокрых ресниц строгие глаза.

Глава 8
«Ты письмо мое, милый, не комкай
До конца его, друг, прочти». А.А.

   Переписка с Парижем шла регулярно. Радостные отчеты Николая о его завоеваниях Анна рвала и выбрасывала, с трудом подавляя завистливую горечь. Она переживала трудное время. Похоронила любимую сестру Инну, призрак туберкулеза подобрался ближе: теперь он охотился за ней. Она долго и тяжело болела бронхитом с осложнением, грозящим перейти в горловую чахотку. Испуганная мать весной увезла дочь в Севастополь в водолечебницу Шмидта, где, как говорили, весьма часто помогали при подобном диагнозе. И похоже, помогли. Девушка окрепла, чахотка отступила. Но безумный страх потерять жизнь засел глубоко внутри – словно ледышку проглотила, и она никак не может растаять.
   В те темные месяцы предумирания, в ознобе приближавшейся смертельной болезни тело хотело жить, ох как оно хотело – юное и сильное, обреченное гнить в земле.
   «Раздам, раздам всем. Молодость, силу, злую решительность…»
   Она шла по вечерней набережной, ловила взгляды проходящих мужчин. Стройных и грузных, молчаливых и болтливых – ей все равно, лишь бы были жадные, голодные. Утолить, напоить собой, чтобы помнили, всегда помнили, когда ее уже не будет. Легко сказать… Верней – подумать.
   …Проводив мать с остальными детьми в Киев, Анна осталась до осени жить одна в пустой теткиной квартире. Плавала, кормила полосатую тощую кошку купленными на базаре бычками, стирала пыль с глянцевых листов фикуса, читала французские романы, завалявшиеся в теткином комоде, грезила о любви. Получала письма от Николая…
   Воображает из себя много, но забавный и умница. Влюблен до смерти. Издали он даже хорош. А вблизи его картавость и косящий глаз, его туманные речи и хватанье за руку в порыве чувств, затяжные прогулки с бесконечными монологами о поэзии – все это просто бесит! Разве так в романах? Когда «сердце останавливается, и ты готова отдать всю себя без остатка его губам, рукам…» «Стать женщиной в объятиях любимого…» От одной мысли дух захватывало. Довольно грезить о поцелуях загорелых херсонесских моряков. Жизнь, висевшая на волоске чуть не всю зиму, казалась хрупкой, быстротечной. Семнадцать – возраст мистический. Особенно если в глубине души обитает страх, что этот твой год – последний. Дух и тело Анны как бы обособились. Мечты и фантазии обретали статус реальности. Ты уже не ты, а некое высшее существо, гибким шагом пантеры несущее свое юное, морем обласканное тело своему избраннику…
   Соблазн следовал за ней, за бьющимся о щиколотки мокрым подолом, за босыми загорелыми ступнями. Талию в два обхвата овевал ветер, играя в смоляных волосах.
 
   Такие девчонки в семнадцать лет – сплошное головокружение… Смуглая, вызолоченная загаром кожа, длинные ноги, гибкие длинные руки, узкое тело, облепленное цветастым ситцевым платьем. С балкона гостиницы он видел, как девушка отжимает длинные волосы, скручивая тугим узлом, а потом вольным взмахом головы отпускает их на волю соленого ветерка. Будто молодая норовистая кобылка гривой встряхивает!
   Вокруг лампы гостиничного номера кружили мухи, ветер шелестел газетой, приколотой к южному окну. Жарко. И ни копья на бутылку вина! Денег от этой стервы, видать, не дождешься, хоть три раза в день на почту бегай. Хорошо, билет до Одессы в кармане. Надеть бы сейчас полосатое клоунское трико, подклеить сизый нос и выскочить на пустую площадь! Ничего, зрители набегут! Ведь у рыжего Боба есть волшебная дудочка, высвистывающая разные мелодии. А кобылка с черной гривой будет стоять в первом ряду и пялиться на его бицепсы. Нешуточные накачал, когда «работал воздух».
   Она заметила, что он наблюдает за ней с балкона дешевой гостиницы, пристроившейся в том месте, где набережная давно уже превратилась в дикий пляж. Коренастый крепыш, ворот мятой, некогда белой рубахи распахнут, открывая крепкую шею… Ветер треплет широкие парусиновые брюки и рыжеватые, выгоревшие прядями волосы.
   Вечером она снова пришла на это место. Плавала до горизонта, прямо к заходящему солнцу, резвилась в легких волнах. Он сидел на тумбе причала, скрывая лицо за листами газеты. Сильные руки в светлых волосках, ухватистые простонародные кисти. Явно косился в ее сторону, придумывая повод познакомиться. Хорошо же! Анна вышла из воды, потянулась, закинув руки, изогнулась петлей, прижав ступни к затылку. А потом перешла на «мостик» и шпагат – так, играючи. Солнце уже село, уйдя за край бухты, на берегу никого не было. Пусть глазеет. И даже приятно, что так и замер, не отрывая черных, глубоких и хищных глаз.
   Она распласталась на теплой еще гальке. Камни хрустнули. Кто-то сел рядом.
   – Прошу прощения, мадмуазель, за беспокойство… – В тихом голосе еле заметен немецкий или прибалтийский акцент. – Разрешите представиться: Рыжий Боб. Я здесь работал и застрял по независящим от меня обстоятельствам. – Он зыркнул по сторонам как-то затравленно. – На шерсть мою глядишь? – Он протянул перед собой поросшие рыжим волосом руки. – Это знаешь отчего? – Глаза Боба стали хитрыми. Пригнувшись к Анне, он прошептал: – У нас говорят, что моя мамка, царствие ей небесное, зачала от гориллы… Чего смеешься? Очень даже научный факт. – Он поймал ее за руку: – Да постой, не уходи. Пошутил я. Дело-то тут совсем в другом…
   Анна села, повернула к нему лицо и тут же нырнула в «омут его глаз» – так писали в романах. Она погрузилась в черные точки зрачков как привороженная. Заметила лучики морщинок, рыжие редкие ресницы, почему-то напомнившие о рыси, но вовсе не о гориллах. И тоску потаенную, спрятанную, такую – хоть в петлю лезь – тоже заметила.
   – Дела идут плохо?
   – Дело-то одно, наиважнейшее – ты. Зовут как?
   – Анна. Лечилась в санатории. Скоро уезжаю.
   – Руку! – Он встал, протянул ей ладонь и властно поднял. – Алле! Я уезжаю завтра. Сейчас ты пойдешь со мной. Гостиница рядом. Ничего не говори, я знаю, так надо. Не вздумай переодеваться – платье почти высохло. А это я захвачу, – он сунул за пазуху ее льняной прогулочный сарафанчик, расстеленный на камнях. – Ничего не говори – молчок!
   Сердце бухнуло колоколом. Бежать? Но она подчинилась, словно давно ждала этого голоса и приказа: «Так надо!»
   Натянула ремешки босоножек, держа его под локоть, одернула влажное, прилипающее к телу платье. Так и вошла в гостиницу. В пропахшем тушеной капустой полуподвальном ресторанчике пиликала скрипка, шаткая лестница вела наверх. Он сделал ей знак подождать и отвернулся к пробегавшему мимо с подносом парню. Что-то шепнул, снял с пальца и отдал узкое кольцо. Парень потер кольцо о фартук, прикусил на зуб и кивнул. Рыжий Боб подмигнул Анне, подхватил ее под руку, и она потеряла вес. Словно ветром сдуло ее в иное измерение, где и слова и чувства были другими: грех, страсть, наслаждение.
   Принесенное парнем красное вино «Изабелла» навсегда запечатлелось в памяти как нечто исключительно важное, как знак судьбы.
   Его мускулистые руки, плотное, потное тело оказались легкими, летучими, будто они оба парили в облаке.
   – Не предупредила, киса… – Он закурил вонючую папиросу. Кинул измятую пачку на стол. – Да я и сам знал, что ты нетронутая. Знал, потому так меня скрутило – двое суток ни сесть, ни лечь, только жар в паху. Такие вот дела… Спи. – Он затянулся в последний раз, загасил окурок в тарелке с разводами засохшего соуса, отвернулся, натянул на голову простыню. И, успев шепнуть: – Это от мух, – захрапел.
   Спать? В комнате, где еще не погасли синие вечерние сумерки? Свершилось. Она нашла Его, и этого похрапывающего самца ей суждено любить всю жизнь. Единственного. Потому что сделал ее женщиной? Тоже – событие!.. Странно. Чужой и нелюбимый. Хрюкает легонько толстыми губами. Кто-то сильно врет в этих романах.
   Она смотрела на темную гладь воды за распахнутой балконной дверью и чувствовала, как опускается на побережье прохладная бархатная ночь. Вот он – единственный любовник – море! Курить здесь врачи всем запретили настрого. Да она и не собиралась – противно как-то. Глупости. Теперь все будет по-другому. Вытащила папиросу из мятой пачки, лежавшей на столе. Неумело прикурила, вышла на балкон, кашляя. Прикрыть чем-то наготу и мысли не было – от моря скрывать нечего. По ноге скользнула капля крови – жертвоприношение в обряде посвящения в женщины.
   – Не спишь? – Он тронул ее за бедра, подкравшись сзади. Взял из ее руки папиросу, глубоко затянулся и откинул далеко в камни потускневшего светлячка. – Стемнело. Алле! – Подхватил ее на руки, набросив на ходу простыню, вихрем, одним махом, унес на берег и, твердо ступая по скользкой гальке, вошел в воду. Море приняло их как одно тело. Анна снова стала женщиной, и еще, и еще раз, превращаясь в настоящую, кипящую страстью Ундину. Вот они какие – слитые с мужчиной и с морем в акте наслаждения Девы моря…
   На них смотрели высыпавшие крупные звезды. И еще парень, получивший от постояльца золотое кольцо – достаточную плату, чтобы стать глухим и слепым и не замечать, как двое, едва замотавшись в простыню, сбежали к воде. И словно пропали, растворившись в ее черноте. Лишь лунная дорожка дрожала мириадами блесток.
   «Изабеллу» она больше не пила… Потому что утром он учтиво поцеловал ее руку:
   – Если позволите, я напишу вам.
   Солнце лежало на смятой постели, на разметанных волосах Анны. На истоптанном половичке стоял коренастый мужчина в смешных лаковых туфлях с загнувшимися носами, с потертым, в облезлых наклейках иностранных отелей, чемоданчиком. Рыжие патлы приглажены, немолодое лицо чуть скривилось – то ли слезы, то ли смех, и вдруг… Анна ойкнула: по левой щеке ее Единственного к опущенному трагически уголку губ побежали слезы. А правая – с веселым рысьим глазом, смеялась оскалом пухлого рта!
   – Ну вот, рассмешил! Запомни, у жизни всегда две стороны – одна плачет, другая смеется.
   – Глаза не черные, а желтые, хищные.
   – Я тебя рассмешил, так и запомни. Я отличный клоун.
   – Клоун?
   – Не столь важно, мадемуазель. Всегда кто-то клоун, кто-то зритель. Кто-то в центре манежа, а кто-то – толпа. Все. Побежал! Я уже опаздываю на мальпост.
   Она как сомнамбула смотрела на лаковые носки его туфель. Потом вскочила, натянула льняной сарафан, расправленный на спинке стула, – он не забыл приготовить ее наряд.
   – Проводы отменяются. Я напишу вам, мадемуазель. – Он сделал реверанс и открыл дверь. Анна бросилась наперерез, встала в проеме, схватившись за косяки.
   – Сколько?!
   – Что «сколько»? Ха! – Он подмигнул. – Похожа на распятие. Прости меня, Господи.
   – Сколько я должна ждать? Ждать письма?
   Он засмеялся, закинув голову, заходил под смуглой кожей кадык.
   – Жди ответа, как соловей лета! Так пишут на открытках с голубками. – И поняв, что девчонка близка к обмороку от его шутки, потрепал ее длинные, спутанные волосы. – Думаю, из тебя выйдет толк. Я видел, как ты плаваешь и ныряешь с камня. В тебе есть кураж, есть стержень. Стержень – это главное! Ты не зритель – ты тот, кто в центре. Только не в моем цирке. Дела идут скверно. Луиза, моя гражданская, ждет второго. – Он взял ее за подбородок и заглянул в глаза: – Отчаянная! Будут у тебя еще принцы, Русалочка.
   И никогда, никогда больше… Никогда она не видела свою единственную любовь.
   Только в тот же день у станции мальпостов мелькнула рыжая всклокоченная голова. Анна замахала руками молча – горло перехватило. Он пробежал окрест рассеянным взглядом, словно не заметил ее. Или вправду не узнал? А может, узнал и плакал потом всю дорогу одним левым глазом, повернутым к окну, чтобы не видели пассажиры, сидевшие рядом?
   Неделю Анна ждала письма, с каждым днем теряя надежду. Однажды жалкий обломок надежды превратился в шипящую злость. Поскорее сбежать, убить чары, заполонившие ее тело. Ведь в каждой частице того, что составляло Анну, жил он. Для нее самой не осталось места. Погоди же, мой единственный! Она сняла бельевую веревку с балкона, неумело, несколько раз переделывая, увязала петлю. Жаль, крюка для люстры нет – вместо него выгоревший облупленный медальон, изображающий резвящихся ангелочков. Забить надо в потолок гвоздь побольше. Подтащила стол, втянула на него табуретку. Мелькнула мысль: почему повешенный должен висеть непременно в центре? Ответила себе голосом рыжего: «последняя гастроль, герой в центре манежа». Встала на табуретку, прицелилась молотком к гвоздю. Пара ударов, и куски штукатурки посыпались ей прямо в лицо – ангел лишился половины щеки. К чертям трухлявый потолок, шаткую табуретку, противный, под синей плюшевой скатертью стол, похожий на гроб! Совсем ведь просто – острый нож и голубые ручейки вен. Она нашла его на кухне и протянула над раковиной со сбитой эмалью дрожащие руки. Спешила очень, но заметила: нож ржавый, пахнет рыбой, даже чешуйки к деревянной ручке пристали… Ее стошнило. Противно. Не так. Все не так. И душит что-то, подпирает, не вздохнуть… Жалко – себя жалко! Вот этих бьющихся жилок, этой загоревшей кожи, пахнущей его табаком…
   Схватила синюю тетрадь – на белые листы хлынула волна слов, только успевай записывать. Отпустило. Вздохнула полной грудью. Писала всю ночь. Страниц не хватило, писала на голубых листках теткиного почтового набора и уснула, уронив на исписанную бумагу счастливое лицо.
   А на рассвете, на том месте пляжа, где были они вдвоем, нагребла веток и сухих водорослей. Солнце всходило за холмом справа, мир был тих и нежен. Огонь блеклый, прозрачный, нехотя поедал тетрадь и листки. Кучка золы. Все. Это и есть смерть. Это и есть похороны. Похороны той Анны, которую никогда и никто не узнает.
   Через полвека она вспомнит это аутодафе:
 
Уже красуется на книжной полке
Твоя благополучная сестра,
А над тобою звездных стай осколки
И под тобою угольки костра.
Как ты молила, как ты жить хотела,
Как ты боялась едкого огня!
Но вдруг твое затрепетало тело,
А голос, улетая, клял меня…
 
   Еще три года ежедневно ходила она на почту, как на кладбище надежды – не за письмом, а помянуть навсегда канувшего в благодать Вселенной Единственного…
   Анна зажмурилась: сны становились явью, явь – снами и стихами. А быль или небыль – разве можно понять это про то, что сочинено не тобой, а продиктовано Свыше?
   …Что рассказать Николаю? Как объяснить, что она никогда не сможет быть с ним такой, как он хочет? И не важно, кто был первым, а кто вторым, – все были другими. И не грех это вовсе, если к юному телу прикоснулась мечта.
   «Пусть не запятнано ложе царицы, грешные к ней прикасались мечты…» – догадывается бескомпромиссный Гумилев. Прикосновение мечты уязвляло его гордость, истязало ревностью больше, чем имя конкретного соперника. Он-то знал, что мечта ярче и сильнее любой реальности.
 
   Приближалась осень. Пора было возвращаться в Киев, учить латынь, законодательство, посещать эти нудные курсы, получать письма от Гумилева. Она станет прежней Анной. Никто не узнает, как бегала каждый день на почту, как вбивала в штукатурку гвоздь и стояла над раковиной с кухонным ножом. Только синяя тетрадь приняла исповедь о первой, испепеляющей любви к мужчине иного – бродяжьего племени. И еще стихи о том, что суждено этой первой любви стать единственной.
 
Хорони, хорони меня, ветер!
Родные мои не пришли,
Надо мною блуждающий вечер
И дыханье тихой земли.
 
 
Я была, как и ты, свободной,
Но я слишком хотела жить.
Видишь, ветер, мой труп холодный,
И некому руки сложить.
 
 
Закрой эту черную рану
Покровом вечерней тьмы,
И вели голубому туману
Надо мною читать псалмы…
 
   И без того не отличавшаяся веселостью, она стала похожа на монашку, готовящуюся к постригу. О депрессии тогда рассуждали мало. Говорили: «впала в меланхолию», «мается сплином».
   Купив дешевых папирос, Анна надолго уходила к морю. Ветер уносил дым, трепал волосы. Но не осушал слезы – Анна не плакала. Уезжать совсем не хотелось. Будто здесь был дом, в который должен вернуться тот, кого всегда ждешь.
 
…Я с рыбаками дружбу водила.
Под опрокинутой лодкой часто
Во время ливня с ними сидела,
Про море слушала, запоминала,
Каждому слову тайно веря…
 

Глава 9
«Царица – иль, может быть, только капризный ребенок,
Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда…» Н.Г.

   Шли последние дни севастопольских «каникул». Анна твердо решила, что в воскресенье уедет в Киев. Море еще теплое и невероятно ласковое. Вода возвращала память о той ночи. Но уже далекую, покрывшуюся патиной забвения – как память о древней херсонидке, поглощенной пучиной много веков назад.
   Однажды, отдыхая от заплыва, она еще издали увидела элегантного господина в белом костюме, соломенной шляпе, направлявшегося к ней. Вдруг вскипела и тут же умерла радость. Другой. Неся портфель и шаря тросточкой в крупной гальке, мужчина крутил шеей в высоком воротнике, словно пытаясь освободиться от зловещей удавки.
   – Николай! – Она поспешила выбросить папиросу, поднялась, замахала руками. – Сюда…
   Прибыв в Севастополь, Гумилев поселился в гостинице. Он направлялся в Париж, кроме того, вез Анне в подарок написанную только что пьесу «Шут короля Батиньоля».
   Отъезд Анны в Киев пришлось перенести. Две недели Николай провел возле нее, не очень-то замечая ее рассеянную отстраненность. Он всегда был слишком сосредоточен на себе, чтобы замечать такие пустяки. Сделать ему предстояло многое. Первое: получить наконец согласие на брак, второе: преподнести в качестве подарка к обручению посвященную Анне пьесу, третье: заманить с собой в Париж. Непростые задачи. Время шло – прогулки, разговоры о литературе и литераторах. Николай обладал удивительно точным литературным вкусом, а его знание поэзии удивляло опытных знатоков. Анна слушала механически. Но «лекции» Гумилева касались того, что больше всего на свете интересовало ее, – стихосложения. Память работала с точностью магнитофона – все это еще пригодится ей.
   И вот – кончились приморские каникулы. Николаю пора уезжать. Последний вечер должен был решить все…
   Они уселись у воды на выброшенную морем корягу. Прямо у горизонта тонуло солнце, посылая всему миру, словно благословение, розово-золотой веер лучей.
   Анна выглядела настоящей морской девчонкой – косы, не успевавшие просыхать, пропахли морем, горбинка на носу блестела, как отполированное драгоценное дерево, кожа, вызолоченная загаром, светилась. Глаза на потемневшем лице стали совсем светлыми – серебряными, будто расплавленная тоска.
   – Тебе идет печаль. Выглядишь стильно: туземный цвет кожи, лицо словно высечено из розового дерева. И эта гордая, неземной прелести фигура… – Он приглядывался к ней, не смея уловить нечто новое.
   В белом парижском костюме последнего фасона – мятом и широком, в надвинутом на лоб соломенном канотье, Николай смотрелся странно рядом с этой растрепой.
   Он приподнял рукав ее легкого, чуть не добела выгоревшего платья.
   – Даже плечо загорело. Как это тебе удалось? Загорала «ню»? – Усмешка, похожая на ревность, мелькнула на его лице. Догадался?
   – Вышло очень просто. Я выросла на море. Плаваю как рыба. Далеко, аж берега не видно. Лягу на воду и отдыхаю, потом верчусь волчком, взбивая пену так, что голова идет кругом, и не поймешь, где небо, где море… А эти светские клуши, – она кивнула на солярий для дам, приходящих из дач и санаториев, – принимают солнечные ванны в полных доспехах и чепчиках, потом зайдут в воду на три шага и приседают с кряканьем! Эта процедура называется «принятие морских ванн»!