– Послушайте, – заговорил молодой командированный в свою хронометрирующую коробочку с экраном и рацией. – Послушайте. Ведь давным-давно мы не убиваем животных.
   – Это вы так считаете, – хмыкнул в рацию голос Батяни.
   – Так считает большинство людей. Огромное большинство.
   – Пусть и дальше так считают.
   – Разве людей нечем кормить?
   – Нечем. Мы всегда убивали и продолжаем убивать. Конечно, есть и синтезированные белки. Но, как ни крути, главные белки – здесь.
   – В других странах так же?
   – Разумеется. Весь мир устроен одинаково. Мы убивали; и мы продолжаем убивать. Простите, я занят…
   Батяня склонился над датчиками, показывающими, как прошла (как проползла) пробная кашица, которая в продукт не войдет, а назначена только для того, чтобы протереть собой стенки АТм-241. Командированный и точно тут же вспомнил, как в поездках за рубежом была та же секретность, те же уклончивые, иногда двусмысленные ответы профессионалов – всех тех, кто знал процесс синтезирования с нулевого цикла.
   – Послушайте, – сказал он еще раз. Но невольно сам уже отвел глаза от экрана и теперь неотрывно смотрел внутрь боксов.
   Ток!.. Удар энергии был таков, что коровы рванулись вверх – коровы взлетели. Но еще сильнее рванулись наружу и вверх коровьи большие глаза, глаза лопались, словно бы по темени ударили молотком, который мог бы сокрушить бетон.
   Коров оторвало от половиц пола почти на метр, и они рушились вниз, уже на лету начиная биться в судорогах. Дергались ногами и крупом, дергались головами и парой рогов, словно они были насекомыми, с легкими и ломкими конечностями.
   Наконец судороги стали мелки, тела коров лежали, души, отчаясь, унеслись в общую нашу вечность, а то, что осталось, было лишь игрой нервных волокон, которые, однако, дергались и бились теперь сами по себе, так что на всякий случай глушильщики-добровольцы касались их электрошестами, рты коров раскрылись, развалились, металлические наконечники шестов касались огромных свесившихся языков, с языков стекали ручьи желтых искр. Затем, глушильщики успели отскочить, пол в боксах опустился, и в провалы, по тем же самым хромированным половицам, коровы скользили вниз, как в преисподнюю.
   Там был конец, и там было начало. Видно было, как на коровьи ноги набрасывают цепи, подтягивают всю тушу кверху, и вот так, на цепях, башкой и рогами вниз, коровы двинулись в свой последний путь. Казалось, они медленно шли вниз головой, ногами кверху, словно шли они отраженные в чистом пруду, в час водопоя. Они покачивались, провиснув, и это усиливало сходство с движением. Одна за одной, покачиваясь, иногда несильно сталкиваясь, как и бывает у водопоя, отраженно перевернутое стадо входило в ворота цеха. Цепи с крюками, на которых они висели, покачивались все тише. Стадо шло. Оно двигалось к большим корытам. И правда, хотели пить, разинули мертвые рты, и своей тяжестью большие их языки свисали книзу, и только вместо привычной преджвачной слюны с них капала пенная розовая сукровица. Последними шли перевернутые упрямые бычки.
* * *
   – АТм-241 включен в общий конвейер, – констатировал голос Батяни.
   А инженер-техник (с экрана), понимая, что командированный за ними неотрывно сейчас наблюдает, махнул ему рукой – мол, все в порядке!
   Командированный отметил секунду включения на своем контрольном хронометре. Но, видно, он долго молчал. Видно, никак не выразил в чувстве и в голосе миг включения своего узла, – после щелчка послышался подключенный голос Батяни.
   – Только не выдумывайте себе, пожалуйста, что вы соучастник, – сказал он сурово. – Этак мы все соучастники. И те, кто делает из металла половицы и приборы, и те, кто добывает руду, чтобы металл был плавкий. И те, кто кормит тех, кто добывает руду…
   Командированного молодого человека раздражило, что его успокаивают, он крикнул:
   – Я понял, понял! Обычное дело.
   Он видел на экране свой, уже работающий узел, который отфильтровывал токсические вещества из мяса коров, убитых, вероятно, несколькими часами раньше (конвейер работает и ночью). Запах крови, уже вполне узнанно, ударил в ноздри. Запах крови, и тут же инстинктивная мысль: а сам он не в последний ли раз видел сегодня траву и облака в небе?
   Он теперь слишком много знает, а ведь они как в прошлом веке. И тут же он уточнил: и как в позапрошлом, и как во все века прежде. Он вспомнил, как рвался на нулевой цикл и как инженер-техник сказал Батяне, понизив голос: «Он настаивает…»
   Страх отступил. (Что-то покачнулось, но устояло.) Убить они его, разумеется, не убьют, но не запрут ли они его тут навсегда? А на работу отпишут, что он сошел с ума. Или что стал одним из добровольцев. С них станет.
   А-а, теперь стало понятно, откуда тот запах – и откуда накатывает волной инстинктивный страх.
   Туши на цепях (отраженные, перевернутые коровы) подходили к корыту, и человек, весь в защитной коже и в фартуке, чуть наклоняя коровьи морды к корыту, нет, не поил, но, можно сказать, поил их со знаком минус, отраженно поил: ловко отворял им вены. На шее, оттянутой книзу весом головы, отворить вену просто – струя била сразу и с напором, кровь едва только наполняла пустое корыто, а уже подошла «пить» другая корова, еще вена, и еще ударила в корыто красная струя. Шумели кондиционеры, но красный густой запах стоял здесь и затмевал – душновато.
   Подписка о неразглашении? Что ж. Я ничего не видел и не слышал, думал он, видя и слыша, как справа и слева по конвейеру отхватывают коровьи уши острыми отвальными ножами (как раз с его стороны мостика росла гора коровьих ушей). Очередной человек конвейера распарывал скальпелем кожу на лбах определенным образом, с тем чтобы следующий на конвейере, просунув руку под кожу коровьей головы, вывернул шейный позвонок и тут же одним, хотя и тяжелым, профессиональным усилием выдернул коровью голову из ее кожи, голую, но с глазами. Белая голая голова вмиг окрашивалась в красное из-за проступающей сплошь сетки капилляров, а едва успевала она окраситься, как ее – уже отдельно и несколько торжественно – вешали на крюк, после чего она отплывала в сторону по специально ответвлявшемуся узколенточному конвейеру голов. Голова за головой. Отдельно и несколько торжественно. Безумный их взгляд говорил, что пусть такой, страшной ценой, но головы вновь обрели взгляд сверху вниз, как и назначено природой, прямой взгляд, а не отраженно-опрокинутый. Но прямой взгляд был и последним взглядом: двуострой лопаточкой выскребали глаза, сбрасывая их и справа, и слева. Гора ушей. Гора глаз. Ничего не видел и не слышал.
   А голова на крюке плыла себе дальше, в дальнейшую обработку, где слышался комариный визг пилы, где отпиливались рога и где эти рога уже возвышались очередной горой, словно бы гора кубков, брошенных после пира воинами времен Святослава.
   Туши протаскивали через станок, распластывали, рвали ткань, рассекали сухожилия, треск, скрежет – и вот шкура вывернута и стянута, туша стала совсем бела, нага, беззащитна, и только легкий пар исходил от нее и был единственным прикрытием этой стыдливой минуты ухода, напоминавшей минуту первого появления на свет: минуту рождения.
   Командированный перевел глаза на экран, где пустота уже сомкнулась, – в подрагивающем изображении вырисовывался полностью вмонтированный в общий конвейер, уже трудившийся его узел, его АТм-241.
* * *
   – Вы повернули на мостик одиннадцатого направления? – спросил голос Батяни.
   – Я не приметил номер, но я повернул правильно. Я иду за кусками мяса, которые ползут к моему узлу по узкому полосатенькому конвейеру.
   – Все верно.
   Ему осталось идти две или три минуты. Еще поворот. Вот и его комната (уже и навсегда табличка: АТм-241).
   – Вы молодец, – сказал Батяня.
   – Стараюсь.
   А инженер-техник пожал ему руку.
   Они были в комнате втроем. Рабочие уже ушли. Узел работал вовсю. Батяня и инженер-техник поглядывали на свои хронометры, командированный – на свой, и так будет, пока и куски мяса, и фарш, проползая узким полосатым конвейером, не подойдут к АТм-241 и не пройдут через, после чего все трое сверят время – их время и его время.
   – Можете остаться на комбинате еще на два-три дня. Посмо€трите внимательнее. Проанализируйте, – говорил Батяня, в интонации была чуть слышная просьба.
   Сейчас его отпустят.
   – Процесс в норме, – объявил инженер-техник.
* * *
   Сумерки подступили быстро. Юг. Командированный в своем гостевом домике сидел за столом у анализатора и через общий узел старательно вводил туда всю информацию, но думал он сейчас не о работе: он думал о себе самом, так внезапно оказавшемся в опасности. Вот так и попадаются на любопытстве. Отныне и навсегда жить здесь… и нет выхода? (Узнавший про зло обречен?)
   Погасив свет, он лег, но затем встал и подошел к окну. Луна. Это хорошо. В легких брюках и в легкой рубашке и без каких бы то ни было запасов с собой (никто не примет за убегающего) он вылез в открытое окно. Ноги мягко ступили в траву. Он шел травой, в лунном свете хорошо различая редкие деревья. Через полчаса быстрого, осторожного хода он был у стены ограждения. Стена уходила влево (прямым отрезком) и вправо (более кругло, заворачивая). Он подошел ближе: старая кирпичная кладка, метра два с половиной, не выше. Подпрыгнув, он без труда ухватится руками за гребень.
   Через степь не убежать – погибнешь, но мысль его вот в чем: уйти подальше и там развести костер для пролетающих рейсовых вертолетов. Огонь сверху виден издалека.
   Если вертолета в эту ночь не будет, что ж, он вернется на комбинат и будет продолжать трудиться, согнув спину за компьютером-анализатором в своем гостевом домике. Час-два пожжет костер в степи – уже хорошо, уже шанс. Разумеется, опасно.
   Луна помогла ему увидеть выбоину на гребне стены. Подпрыгнув, он ухватился и подтянул тело. Взобрался. Он сидел на корточках на гребне кирпичной стены (стена оказалась толщиной почти в метр) и глядел вдаль. Луна. Степь. Белесые линии уходили далеко вперед, трава ли степная под луной светилась? или какие-то уложенные ветром полосы?.. Какое немереное, огромное впереди пространство – и все наше! – подмигнул он себе, в том смысле наше, что нам (ему) через него идти. На сегодня он узнал достаточно; пора возвращаться.
   Он услышал шорох крыльев. Пролетела степная птица. Где-нибудь в кирпичной выбоине ее гнездо.
* * *
   На следующий день он много работал; он старался.
   Они – убийцы, они убивают животных, но ведь узел – это его узел. (Его мысль и его труд.) И кстати, чем честнее он работает, тем незаметнее его подготовка к побегу.
   Чем более тщательно он доведет свою работу до конца, тем больше у него морального права уйти. Он свое сделает. И точка. В боксах побеленные дверцы. Невинность известки. Когда парни-глушильщики, со своими электрошестами, ходили возле лежащих бычков, те еще шевелились. Глушильщики притрагивались медным (иногда серебряным) наконечником шеста к губам или к языку, если язык вывалился. Мягко так, осторожно, нет-нет, никаких всаживаний, лезвий, крови брызжущей, никакой корриды. Притронулся к языку, бычок чуть содрогнулся – и все…
* * *
   Он (наш командированный) уже почти все знает о жизни: он ведь узнал про зло мира.
   Эта история родилась, можно сказать, из разговоров. Из разговоров с моим приятелем Ильей Ивановичем, обычным инженером, работавшим в обычном НИИ.
* * *
   Илья Иванович не переносил, когда человеку, или животному, или какой-то птице было больно. Нам всем видеть такое неприятно, но мы в минуты переживания попросту закрываем глаза (прямо или косвенно), а Илья Иванович глаз закрыть не умел, так что и жить, и переживать ему, бедолаге, было невыносимо.
   Студентами мы жили с Ильей в одной комнате, с нами жил еще третий. Помню, на нас однажды (причины не помню) напал хохот, мы громко, во всю молодую мочь смеялись, а Илья повалился даже на кровать и, лежа на спине, болтал ногами. Мы гнулись от хохота пополам, а Илья дрыгал ногами и хохотал. Казалось, он бежит по воздуху.
   Когда мы повзрослели и наши пути разошлись, в каком-то приятельстве Илья Иванович и я остались – впрочем, в приятельстве достаточно отдаленном. Мы могли не видеться годами; каждый жил свою жизнь.
   И то, что он стал болезненно нетерпим к чужой боли, я узнал сравнительно недавно, незадолго до его смерти.
   В этом смысле, в смысле болезненности переживания, он был человек особенный, даже уникальный. Если люди (мы) не заметили его смерть, неудивительно. Но то, что его смерти не заметила природа (сама чуткая и ранимая), не отметила каким-нибудь знаком или явлением – вот что, на мой взгляд, несправедливо. Природа не отметила ничем, если не считать лунной ночи. В ту лунную ночь он умер.
* * *
   Мы не раз обсуждали с ним то время, когда войн и гражданских усобиц уже не будет и когда человек перестанет убивать человека даже в быту, обычным ножом или утюгом, и когда гангстеризма тоже уже не будет. Рай, а не время.
   Однако как, каким образом будут люди в столь гуманное время примирять со своей совестью (или таить от нее) то, что они, люди, все еще убивают животных ради их мяса, и жиров, и шкур?
   Это была одна из любимых его тем.
   Обычно мы говорили с Ильей Ивановичем, когда я помогал ему перебраться в больницу – сам Илья или (иногда) его жена просили меня об этом нехитром одолжении, и я его провожал. И ведь о чем-то надо говорить с человеком, когда провожаешь его в больницу.

4

   Люди уже сейчас отчасти скрывают и стараются не упоминать, не говорить, скажем, об уничтожении бездомных собак – газеты могут быть заняты чем угодно, но не убиваемыми нами животными. От кого скрываем?.. Разумеется, от самих себя. Есть как бы высокий нравственный сговор – поступать так и вести нашу жизнь так, чтобы человек все меньше и меньше помнил про убиваемых.
   Мы ведь почему не поощряем избиение собак на улице и даже убийство одной собаки из охотничьего ружья, когда надо опробовать ствол? Почему так трогательно внушаем своим детям, что собак надо любить – ради собак?.. Вовсе нет. Мы делаем это, как и все, что мы делаем, ради себя. Ради самих себя, дабы не развивать в себе (особенно в детях и подростках) жестокость, которой и без того вокруг предостаточно и которая нет-нет и с убиваемых нами животных оборачивается на нас же.
   В одном Ленинграде, по статистике, уничтожено за год 85 тысяч собак, и ведь не для того, чтобы варить мыло. Мыло – не мясо; химия может наделать горы мыла. Но вот чем прокормить все более и более плодящихся собак? Да ведь и санитарные условия как блюсти?.. Так или иначе, в одном только большом городе на Неве убивается в год около 85 тысяч собак и сто с лишним тысяч кошек. Незлая (и совсем не хищная) неумолимость. Кстати, и об этих тотальных ежегодных акциях стараются говорить поменьше.
   Но тут, – рассуждали мы с Ильей Ивановичем, – в общем, можно навести порядок. Разумеется, труд и усилия. Упорядочить кошкорождение, селекция, взятое под контроль спаривание – и, глядишь, милых домашних животных будет лишь столько, сколько нам нужно. Ну, скажем, как попугаев. Или как мартышек, которые ведь тоже живут в городе и которых тоже, сколько-то сот, люди держат в своих квартирах из любви, но не дали же им расплодиться до такой степени, чтобы в вагоне метро обезьянки скакали по нашим головам, сдирая шляпы и портя дамам прическу да и косметику.
* * *
   Следующий вопрос посложнее, рассуждали мы, – как быть с животными, которые называются коровами? или овцами?
   Ведь мы их едим. Мы, правда, стараемся не думать, не помнить об этом. Чем мощнее нарастает наш гуманизм, нравственность, тем более убедительно приходится говорить (хотя бы детям) о добром отношении к животным – и тем более часто приходится закрывать глаза на то, что мы убиваем их и едим их мясо.
   Мы уже сейчас убиваем животных почти втайне, в негласной тайне, и тайну загоняем в глубь самих себя (а территориально – вдаль, за забор, куда-нибудь на окраину города).
* * *
   Мы щадим животных, не разрешаем бить собаку на улице и издеваться над кошками или голубями, дабы не нарушить в себе равновесие добра и зла, где чашечка весов добра все-таки, как нам думается, чуть тяжелее и емче. Тысячи новелл и сотни сотен телевизионных фильмов формируют общественное мнение. Ребенок уже с детства знает, что убить собаку – зло, но он не знает, что убить миллион коров – не зло. Чьи же глаза печальнее, собачьи или коровьи? – простой, простенький вопрос.
   Но со временем уже не от ребенка, а от взрослого интеллигентного человека предстоит так или иначе прятать, умалчивать, во всяком случае, не совать ему подобные факты убийства животных на глаза. Да, мол, отвечать ему уклончиво, где-то там, кажется, еще убивают коровенок на мясо. Но, кажется, не у нас. Далеко. Где-то и кто-то…
* * *
   Истончение ума и психики сделает мысль об убийстве животных нестерпимой. Само осознание тотальной несправедливости (убиение животных, когда люди уже давно не убивают друг друга) может привести к тому, что интеллигентный, чувствительный и ранимый человек попросту покончит с собой, узнав о вопиющем и негласно поощряемом убийстве животных, – ведь и он ел мясо, и он, стало быть, поощрял. Мы ведь всегда и во всем такие (как бы мы ни вопили о любви к озерам и прекрасным рекам и к чистому небу, мы ведь себя жалеем, а не озера и не чистый небесный воздух, себя и себе хотим сохранить, в том-то и дело!).
   И именно поэтому настанет пора, когда убийство животных вытеснится из упоминания совсем: с самого детства, и с первых наших шагов вплоть до седин от нас будет скрываться, чье оно, нежное или жестковатое мясцо, которое мы так охотно едим.
   Тайну мяса станут скрывать. От детей уже сейчас скрывается. Затем наступит черед подростков. А волна самоубийства хрупких юношей – наших детей! – даст нам понять, что развитие производства искусственных белков (с одной стороны) и (с другой) сокрытие и тайна остающихся скотобоен – это лучший путь. Но, конечно, постепенно, постепенно. Сначала приуменьшать цифры, затем лгать и раздувать через средства массовой информации о якобы повсеместном применении искусственных синтезируемых белков, об успехах передовых технологий, о миллионах тонн мяса (неотличимого от натурального), о набитых битком холодильниках.
* * *
   И только затем – так же как и с лагерями – круг знающих и лгущих постепенно сужается, засекречивается и (важно!) локализуется в специальные территории за оградами. Они, знающие, все больше и больше не соприкасаются с остальными людьми. Так что процесс сам собой приведет к тому, что уже никто не будет знать. Ну, разумеется, будут какое-то время раздаваться шепотки, будут намеки, анекдоты даже. Но постепенно и молва оттеснится. Два-три поколения еще, и… Тишина.
   Уже и упоминания не будет, мол, этого просто не существует. Нет этого. И вот уже люди привыкли и точно знают, что этого – нет. Скотобойни (независимо от того, старомодны они или современно технологичны) все далее и далее будут отодвигаться куда-нибудь в степи. И сам процесс, и участвующие люди, и конвейеры, и привозимый в закрытых вагонах скот окунутся в тайну и сокрытие, как все, что отрицается.
   Так рассуждали мы с моим приятелем Ильей Ивановичем по пути в лечебницу. Корпуса больницы, с их кирпичной оградой, по мере приближения шаг за шагом надвигались на нас. Примерно так же на того молодого человека (который из будущего и который так талантливо придумал свой АТм-241) надвигалось из ковыльно-полынной степи кирпичное ограждение комбината-полигона, с надписью по полукругу «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ».
   В XXII веке широко и повсюду будет считаться, что коров только доят, получают от их щедрот молоко и сыры, а когда коровы стареют, их оставляют на пастбищах, где они умирают своей смертью. Как люди. Почти как люди. Где-то далеко в степях. А сотни сотен НИИ будут трудиться, чтобы на далеких скотобойнях все более и более уметь отбивать запах живого адреналина в мясе и в крови мяса. Ибо все более и более растет нравственность людей, и, в параллель ей, от века к веку растет их обостренный нюх на убиение.
   И однажды наступит та степень всеобщей нравственности, когда уже просто немыслимо сказать друг другу в глаза, как устроен человек на самом-то деле.
   Они уже не могут слышать или читать про бойню, им саднит и кровенит, им нехорошо, они могут умереть, их психика не выдерживает.
* * *
   И придет тот особенный момент, когда убийство нами животных в пищу будет скрываться, как скрываемая в наши дни ракетная воинская часть или как последний потаенный лагерь инакомыслящих-зеков. Что поделать – несовместимость. Тайной станет обычная бойня, которая есть сейчас при каждом городском мясокомбинате… Золотой будет век! Люди не воюют. Люди уверены, что они едят мясо только из синтезированных и частично растительных белков – мясо, сделанное из травы, или мясо, созданное из водорослей моря.
   Открытиями новейших заменителей мяса (одно открытие обгоняет другое) полны газеты. Это обсуждается и в правительствах, и просто на улицах. А телевидение в программе новостей каждый вечер демонстрирует целые бассейны, наполненные искусственными белками, штаммами, из которых талантливые мастера (плюс успех технологических процессов) прямо на глазах телезрителей делают, лучше сказать, создают подлинное мясо кусками. (А какая гигиена труда! а дизайн от Миро!)
   Да, кусочками. Да, как бы нарезанными. Да, вовсе не отличишь.
* * *
   И тут уже сам собой возникает (не может он не возникнуть) молодой человек, придумавший АТм-241, – вступивший в жизнь, веселый, светлый, энергичный, который в первой же своей командировке, полюбопытствовав чуть более, чем любопытствуют обычно, настоял на том, чтобы следить за возникновением белка с нулевого цикла (никогда и нигде не интересуйтесь нулевыми циклами, начинайте с первого; для того и дадена нам гордая и прямая цифра «1»), – полюбопытствовав, обнаружил воочию, что здесь убивают.
   Более того: убивают и здесь, и в другом, и в третьем месте, – и убивать никогда не переставали, и что все дело лишь в степени тайны.
   Разумеется, он был потрясен. Но нет: он не покончил с собой, что было бы слишком простым, – он вернулся в свой гостевой домик, на свою дачу, как он шутливо говорил, и продолжал работу. Анализатор-компьютер, а также рабочий компьютер, приданные гостевому домику, функционировали отменно. На три дисплея молодой командированный мог тотчас вывести любую минуту своего прохода вдоль конвейера. (Включая и свое любопытство. Вот он у боксов. Вот он в разделочном цехе. Ах, не надо было ему высовываться и знать. Жил бы себе и жил.) Так и бывает, весь твой пройденный путь – с тобой.
   Лужайки, залитые солнцем. С них он и начал – последние лужайки на огромном бетонированном скотопригонном дворе, где буренки и зорьки щиплют последнюю свою траву (ощипанную уже прежде другими коровами, невысокую, а все же настоящую траву – при повторе на видеоэкране командированный замечает, что им сколько-то подброшено скошенной травы, лежит пучками). И последний раз луч солнца, прежде чем всюду засветится электрический свет коридоров.
   – Время – ноль, – говорит сам себе молодой командированный, сделав отметку на индексе видео, а также загнав на ноль секундомер, который он положил перед собой на стол.
   Теперь следует найти зафиксированную финишную отметку. Важно – от и до. А далее раз за разом прогонять видеопленку, собирая секунды и полусекунды, потерянные конвейером (но не за счет ввода его узла).
   «Здесь? – думает командированный (на видеоэкране возня глушильщиков: добивают). – Нет, рановато».
   Он прогоняет пленку дальше. Ага. Едут кары. Один кар ведущий, остальные с приводами. Тянется этакий поездок из каров, управляемый одним человеком в комбинезоне, который восседает на первом каре. Так. Посмотрим, что везем. Маленький поворотливый поездок полон белых и пестрых, подернутых парком, влажных еще шкур. Шкура – как плоский набросок коровы, передает все очертания, вплоть до индивидуальных, скажем чулочки на ногах. Окончательность насилия. Но если переключить на параллельный конвейер, мясо, вероятно, уже обрабатывается… Он переключает: вот оно. По прозрачному проводу проталкивается кашица. И одиннадцатый узел уже позади. То, что надо. Фиксируем. Дальнейшее не интересует.
   Утомленный (напряжение для глаз) командированный медленно пил вишневый сок со льдом, а затем позвонил Батяне – да, он учтет утерянные узлом секунды, но учтет и те, что утеряны на конвейере.
   – Замечательно! Мы будем только благодарны! – закричал Батяня. – Кто, как не вы, сможет заинтересованно сравнить наши потери.
   И спросил молодого командированного, хороша ли фонограмма. Да, хороша.
   – Может быть, вечером вам что-то нужно? Немножко выпивки? Или хотите пойти на прогулку?
   – Нет, спасибо. Буду отдыхать.
   Молодой командированный похвалил их анализатор. Он старался не подать и виду. Никакого лишнего общения. Не надо давать им возможность прицепиться к чему-либо и счесть его безумным или нервным. Он будет прост, но будет осторожен. И как только закончит анализ, доложит – вот, мол, и вся ваша работа. Что дальше?..