Страница:
После нескольких минут молчания он сказал:
– Послушай. Подари мне этот сюжет.
– В каком смысле?
– Подари!
Я не понимал.
Он повернулся ко мне (мы шли по левой, по теневой стороне их улицы) и, глядя глаза в глаза, заговорил:
– Отдай. Отдай мне это время, этот комбинат, этот их забор, стену высокую с «добро пожаловать»… Отдай мне этого парня, его неведение и затем его прозрение. Отдай мне это навсегда. Отдай степь, крупные звезды, запахи!
Не забывая, что Илья, Илья Иванович, приятель моей юности, подвержен неизлечимой душевной болезни, я тихо ответил: «Бери».
И вот тут, и уже надолго, он замолчал, возможно, не ожидавший, что получит свое так просто.
«Там».
Да, да, он пробрался к тому степному полигону (мысленно, разумеется) и у самой ограды, под стеной, лежал в густой дикой конопле, одуревая от запаха. Когда стемнело, он стену перелез. Перемахнул, как в молодые годы. Да, стена мало охраняема. Илья Иванович без труда прошел по внутренней территории, один раз его окликнул патруль. Но только окликнул.
Была лунная ночь. Была хорошая видимость. Недалеко от стены ограждения светился огонек гостевого домика (второй домик так и пустует), где молодой командированный даже в поздний час работал, не отрывал глаз от дисплея, подсчитывая утраченные или, напротив, приобретенные секунды конвейера. Конвейера, который он обнаружил в первой же своей командировке (и к которому прикипел). Каждый из нас находит такой конвейер рано или поздно. И свой узел. Да, да, именно так, и Рафаэль занимался этим – искусство припудривает и облегчает страдания, искусство – узел высокого дизайна, разве нет?..
Илья Иванович подошел к домику ближе, с некоторой осторожностью заглянул в окно – командированный работал. Дисплей ярко светился. Представь себе, этот молодой технарь, чтобы подсчитывать секунды без волнения, крутил видеоленту разделки коров в обратном порядке. Конвейер, но наоборот. (Илья забыл, что я рассказал ему эту подробность, – он был уверен, что он видел. Возможно, он тоже видел.) Представь себе, никаких сопереживаний – а секунды тикают, только успевай считать.
Да, из кусков мяса, из хребта и кожи получается обратным ходом живая корова. Вот она смотрит. Огромные карие ее глаза моргают. Помнят ли эти (то есть восстановленные обратным ходом видеоленты) глаза своего теленка, луг и пять ромашек по траве вразброс?.. Корова стоит, обмахиваясь хвостом. И солнечный луч лежит на ее боку и на спине. (Тот ли самый луч? – вот вопрос.) И кружится случайно залетевший в кадр шмель, пьяный солнцем.
– Он просто валял дурака. Сидит и балуется видеолентой туда-сюда, – сказал я, слегка взревновав. (Неужели кто-то уже знает моего командированного лучше, чем я.)
Я пояснил:
– Сначала убивал (участвовал в убийстве), а вот теперь воскрешает. Возможно, так рождается искусство. Хочется переиграть, хотя жизнь кончилась.
Илья Иванович засмеялся:
– Балуется?.. Ну уж нет! Поверь: он считал секунды. Просто и с холодком подсчитывал, соревнуясь с компьютером.
Илья Иванович не сомневался, что жизнь комбината-полигона теперь уже его жизнь, если уж я ему «это» отдал.
Возможно, так оно и было. Быстро и уверенно и со знанием подробностей говорил он об их жизни. Он рассказывал о мойщицах коров. Он видел их за работой, молодых женщин в косынках. Они шли, когда струйки били в бока коров. Омовение. Не так просто узнать там женщину, ты ведь знаешь, косынка очень меняет лицо…
Он познакомился ближе с этими женщинами, он пошел в гости к кому-то, чистенький дом, цветы в палисаде. Нет, никаких подсолнухов. Добровольцы? – да, видел. Крепкие мужики, выпивают, но в меру. У них бугристые старые руки. Вечером они пели. Они угостили Илью Ивановича. Сидели при луне…
– Люблю луну ночью, – закончил Илья Иванович с улыбкой и уже отчасти с иронией. (Как бы возвращая собеседника в реальность после рассказа о причудливом путешествии.)
И уже с интонацией нынешнего дня (с какой иногда говорят о сюжете кино) предположил:
– А ты не думал о том, что они его теперь, пожалуй, оттуда не выпустят? Нет-нет – не те, кто на комбинате. А как раз те, кто живет во внешнем мире (и кто о бойнях как бы совсем ничего не знает). Они его к себе не пустят. Они за ним никого не пришлют. Именно они. Зачем пускать в мир еще одного человека, узнавшего про зло?
И усмехнулся:
– Что хорошего он принесет в мир?
Это ведь и есть мы. В нашу этику, как и в наше сознание, не вмещается наше же собственное. Ударить кошку ногой или пнуть собаку нельзя, а сто тридцать две тысячи двести семьдесят кошек уничтожить включением рубильника (статистика одного города за год) можно. В этом – мы.
Спросила, но с добротой, потому что Илья улыбнулся. У него даже глаза сверкнули, мол, юмор. Мол, я да ты. Денисьевский цикл. Вот тот мир, где жили мы с тобою. И еще – ангел мой, как ангелмой. Однозвучие. Нравился ли Тютчев Толстому? Смерть Ивана Ильича.
6
7
– Послушай. Подари мне этот сюжет.
– В каком смысле?
– Подари!
Я не понимал.
Он повернулся ко мне (мы шли по левой, по теневой стороне их улицы) и, глядя глаза в глаза, заговорил:
– Отдай. Отдай мне это время, этот комбинат, этот их забор, стену высокую с «добро пожаловать»… Отдай мне этого парня, его неведение и затем его прозрение. Отдай мне это навсегда. Отдай степь, крупные звезды, запахи!
Не забывая, что Илья, Илья Иванович, приятель моей юности, подвержен неизлечимой душевной болезни, я тихо ответил: «Бери».
И вот тут, и уже надолго, он замолчал, возможно, не ожидавший, что получит свое так просто.
* * *
Спустя, кажется, неделю Илья Иванович сказал мне, что он был там. «Где?» – спросил я.«Там».
Да, да, он пробрался к тому степному полигону (мысленно, разумеется) и у самой ограды, под стеной, лежал в густой дикой конопле, одуревая от запаха. Когда стемнело, он стену перелез. Перемахнул, как в молодые годы. Да, стена мало охраняема. Илья Иванович без труда прошел по внутренней территории, один раз его окликнул патруль. Но только окликнул.
Была лунная ночь. Была хорошая видимость. Недалеко от стены ограждения светился огонек гостевого домика (второй домик так и пустует), где молодой командированный даже в поздний час работал, не отрывал глаз от дисплея, подсчитывая утраченные или, напротив, приобретенные секунды конвейера. Конвейера, который он обнаружил в первой же своей командировке (и к которому прикипел). Каждый из нас находит такой конвейер рано или поздно. И свой узел. Да, да, именно так, и Рафаэль занимался этим – искусство припудривает и облегчает страдания, искусство – узел высокого дизайна, разве нет?..
Илья Иванович подошел к домику ближе, с некоторой осторожностью заглянул в окно – командированный работал. Дисплей ярко светился. Представь себе, этот молодой технарь, чтобы подсчитывать секунды без волнения, крутил видеоленту разделки коров в обратном порядке. Конвейер, но наоборот. (Илья забыл, что я рассказал ему эту подробность, – он был уверен, что он видел. Возможно, он тоже видел.) Представь себе, никаких сопереживаний – а секунды тикают, только успевай считать.
Да, из кусков мяса, из хребта и кожи получается обратным ходом живая корова. Вот она смотрит. Огромные карие ее глаза моргают. Помнят ли эти (то есть восстановленные обратным ходом видеоленты) глаза своего теленка, луг и пять ромашек по траве вразброс?.. Корова стоит, обмахиваясь хвостом. И солнечный луч лежит на ее боку и на спине. (Тот ли самый луч? – вот вопрос.) И кружится случайно залетевший в кадр шмель, пьяный солнцем.
– Он просто валял дурака. Сидит и балуется видеолентой туда-сюда, – сказал я, слегка взревновав. (Неужели кто-то уже знает моего командированного лучше, чем я.)
Я пояснил:
– Сначала убивал (участвовал в убийстве), а вот теперь воскрешает. Возможно, так рождается искусство. Хочется переиграть, хотя жизнь кончилась.
Илья Иванович засмеялся:
– Балуется?.. Ну уж нет! Поверь: он считал секунды. Просто и с холодком подсчитывал, соревнуясь с компьютером.
Илья Иванович не сомневался, что жизнь комбината-полигона теперь уже его жизнь, если уж я ему «это» отдал.
Возможно, так оно и было. Быстро и уверенно и со знанием подробностей говорил он об их жизни. Он рассказывал о мойщицах коров. Он видел их за работой, молодых женщин в косынках. Они шли, когда струйки били в бока коров. Омовение. Не так просто узнать там женщину, ты ведь знаешь, косынка очень меняет лицо…
Он познакомился ближе с этими женщинами, он пошел в гости к кому-то, чистенький дом, цветы в палисаде. Нет, никаких подсолнухов. Добровольцы? – да, видел. Крепкие мужики, выпивают, но в меру. У них бугристые старые руки. Вечером они пели. Они угостили Илью Ивановича. Сидели при луне…
– Люблю луну ночью, – закончил Илья Иванович с улыбкой и уже отчасти с иронией. (Как бы возвращая собеседника в реальность после рассказа о причудливом путешествии.)
И уже с интонацией нынешнего дня (с какой иногда говорят о сюжете кино) предположил:
– А ты не думал о том, что они его теперь, пожалуй, оттуда не выпустят? Нет-нет – не те, кто на комбинате. А как раз те, кто живет во внешнем мире (и кто о бойнях как бы совсем ничего не знает). Они его к себе не пустят. Они за ним никого не пришлют. Именно они. Зачем пускать в мир еще одного человека, узнавшего про зло?
И усмехнулся:
– Что хорошего он принесет в мир?
* * *
Лунная ночь. И ограда. И то, как Илья Иванович легко ее перемахнул. Возможно, он хотел вернуться в пору нашей юности. (Когда он еще был здоров, хотя и раним. Ранимость прежде болезни.) Бывало, что мы забывали взять с собой свои студенческие билеты и по возвращении в общежитие, чтобы не лаяться со стариком вахтером, попросту перемахивали забор. Да, днем. При ярком солнце.* * *
Убийство бездомных собак тоже входит в человека, то есть входит в Человека. (Даже если он об этом ни разу в жизни не вспомнит.)Это ведь и есть мы. В нашу этику, как и в наше сознание, не вмещается наше же собственное. Ударить кошку ногой или пнуть собаку нельзя, а сто тридцать две тысячи двести семьдесят кошек уничтожить включением рубильника (статистика одного города за год) можно. В этом – мы.
* * *
Жена Ильи Ивановича. Сказала так коротко: «Оля» – и руку вперед; без имени-отчества. Это чтобы наперед суметь стать жесткой, вдруг я узнаю или услышу (или, может быть, знаю уже сейчас) про ее врача, с которым затяжной роман. Напрямик. И что-то с Ильей про еду. И тоже с затаенной твердостью в голосе, хотя и негромко. Про овощной, кажется, бульон. Тоже ведь не небесная манна. Спросила: а капусте не больно?..Спросила, но с добротой, потому что Илья улыбнулся. У него даже глаза сверкнули, мол, юмор. Мол, я да ты. Денисьевский цикл. Вот тот мир, где жили мы с тобою. И еще – ангел мой, как ангелмой. Однозвучие. Нравился ли Тютчев Толстому? Смерть Ивана Ильича.
6
Едва только завидится угловая башня психбольницы, мы оба меняемся – оба уже другие. Мне становится легче, потому что, считай, пришли, и ничего (с точки зрения сопровождающего), что могло бы Илью раздражить, по дороге не случилось. Илье Ивановичу тоже легче – эти стены и эти башни как та таблетка, которую принял, которая уже в желудке, уже запита водицей, вот-вот и подействует. Так приятно переложить свои тяжести на плечи таблетки. Таблетка-башня. Ближайшая к нам башня в верхней своей части порушена.
– Замечаешь, какая эта башня странная? – спрашиваю я, показывая рукой (в другой руке большая сумка).
– Старинная, – ответил он.
– Спасибо. Нет, не хочется…
Утомившись от поисков, я все-таки отправился на кухню и выпил чаю, а его жена вместо меня ходила по узкой комнате и тоже искала – и тоже бесплодно. Когда Оля подавала чай, мы разговаривали с ней, как всегда, сдержанно и не касаясь никаких тем – она только улыбнулась, показав письмо, которое прислал сын-танкист.
Звонил телефон, и она говорила с тем самым врачом, близким ей уже больше года, – говорила тем голосом, который почти сразу выдает интимные отношения человека с человеком.
А я допивал чашку чая. После чая, как бы с новым зарядом энергии, я вернулся в его комнату и искал. Заглядывал в книги. Залез под диван. Чуть приотодвинул шкафы, шарил рукой в паутине, перебрал конверты пластинок и… нашел.
Уходя, я выключил, как и положено, в его комнате свет и увидел тотчас в окне луну. Зажав тетрадку в руке, я вперился в льющийся свет. В больнице он вверился таблеткам и врачам и крепким стенам ограды, а ему в его окно в это время – серебристый свет. Ласковое свечение, адресованное Илье Ивановичу, поглощалось сейчас мной. Это был его свет, ему принадлежавший, быть может, несший его выздоровление.
– Разве тебе полегчало, Илья? – спросила его встревожившаяся жена. (Она лучше других слышала его здоровье и нездоровье.)
– Нет, – ответил он ей (уже дома). – Но я хочу быть здесь. Я хочу быть с тобой. Я хочу пойти на улицу. Я попытаюсь сходить на работу…
– Не опасно ли?
– Мне так хочется, – ответил он даже несколько воинственно. Жена, пересказывая мне, так именно и определила это слово – «воинственно».
И на вторую или на третью, кажется, ночь, вернувшийся, он умер.
Он даже со сломанной веткой на обочине не желал примириться. И в его снах не было бы сломанных веток. Не примирился. Зло осталось в стороне.
Завороженный злом (бойней? узлом АТм-241? своим участием?), он остался на комбинате и там работает.
Я повернулся в постели на другой бок и закрыл глаза: все равно луна была здесь. Я замотал лицо мягким полотенцем и лег – то же самое. Луна стояла в глазах.
Тогда, сдавшись, я подошел к окну: луна источала свет с какой-то решимостью. Лучи давили на глаза, на стекла окон, словно некое поручение было в их светоносности.
Спустя время после его смерти жена Ильи Ивановича попросила моей помощи.
Она сначала позвонила, зазвала в дом, «нет, нет, поверьте, мне необходимо поговорить с вами здесь, у нас дома. Я вас очень прошу», – и, когда я пришел, показала мне в шкафу одежду Ильи, попросив сдать ее в комиссионку. Она открыла створки одного и второго шкафа – я и был зван, чтобы видеть, а не только слышать.
Одежды было не слишком много, но все же немало: один костюм, две куртки, отдельные две пары брюк, джинсы, несколько белоснежных сорочек – все, что имеет наш инженер. Илья Иванович большую часть времени последних четырех лет провел либо в больничном халате, либо дома, в теплом домашнем свитере: он не выносил своей одежды, она была в отличном состоянии. И, конечно, я понимал, что за оставшееся надо выручить хоть какие-то деньги, ибо кормилец заглавный, как говорили в старину, помер.
Мне не хотелось идти к продавцам. Я вполне мог понять, что сын, куда более плечистый, чем Илья, ни носить, ни сдавать на перепродажу «барахло» не станет. Оставив свой танк, он приехал и был на похоронах десять дней. Забот у него было достаточно. Тоже понятно. Но сын уже уехал, и жена, на мой взгляд, спустя время, могла бы сделать дело сама.
Если жена, или даже бывшая жена, решила вещи умершего снести в магазин, она снести их сумеет, лишний раз дотронувшись до его одежды, до гладкой изнанки карманов теплой рукой. Так подумалось – ведь правил нет, и только внутреннее чувство нам в каждом таком случае что-то глухо нашептывает.
Но едва я заикнулся, мол, мне, как и вам, к продавцам идти не хочется, она вскрикнула:
– Как вы можете?! – И выскочила за дверь его комнаты, вся полная гневом и болью.
Возможно, я сделал какой-то промах. Возможно, тут тоже была ранимость, которой я не угадал. Бывает.
Я согласился. Точнее сказать, уже после ее вскрика я знал, что я соглашусь. Я остался сидеть один на один с его шкафом, распахнутым на одну дверцу, нет-нет и поглядывая на свисавшие параллельно рукава пиджака и рубашек. Посидел, вздохнул и помимо воли подошел ближе, был рядом еще и маленький шкаф, где его брюки и джинсы.
Я вынул в один прием, ворохом, и хотел кинуть на диван. Но передумал, надо быть спокойнее. Повесил вновь. И стал вынимать на тремпелях, на «плечиках», как говорили у нас когда-то, – вынимал, вертел на тремпеле туда-сюда перед глазами, оценивал и, если считал, что годится для комиссионщиков – приблизительно, разумеется, как я еще мог оценить! – складывал на диван.
Там, на их кухне, я услышал ее шаги и льющуюся воду: быть может, в чайник для чая, но, быть может, в стакан для успокоения. Я догадался, что она сюда уже не войдет – это я должен пойти извиниться и сказать, что я согласен.
Я знал, что извинюсь, что ходов мне тут больше нет, но какое-то время я что-то в себе преодолевал. Перебирая его вещи, я старался его видеть. Ведь в последний раз. Вспомнил, как в этом костюме и с этим галстуком он обычно собирался в школу, озабоченный уроками сына. А в этой куртке где я его видел? ага! у них дома, за шахматами! В этой (или в такой же) сорочке он выходил на балкон покурить. Прокручивая видеоленту назад, я неспешно собирал его живого, воссоздавая, насколько возможно, с помощью пиджаков, и брюк, и сорочек, кусок за куском, его жизнь. На какое-то время в комнате, в которой жил, Илья Иванович задвигался, прошел близко, усмехнулся. Сверкнули его глаза.
Обратным ходом проскочив распил, туша из разделенных кусков воссоединялась. Миг – и единая. Целая. И тут же стремительно ее начинали набивать ловкие человечьи руки – вталкивались легкие, пара почек, желудок, связки кишок, огромная печень, – влетало еще более стремительно на свое место сердце. Все органы размещались удивительнейшим образом точно, плотно, без малейшей подгонки и без ощущения тесноты – все на местах. Теперь, начиненная полностью, туша ныряла в станок и была там довольно быстро одеваема.
Словно бы лежа, юнец натягивал на себя тесные брюки, точнее, комбинезон с рукавами, так или почти так на голую тушу натягивалась ее собственная, прилетевшая откуда-то с верха видеоэкрана шкура. И в строгом соответствии с законом (с обратностью закона) учетное клеймо с туши вмиг испарилось, исчезло, а пар, теплый, живой пар туши, стоявший облаком, втянулся прямо на глазах весь под шкуру.
– Минус две секунды. Верно? – сказал-спросил голос Батяни.
Сейчас проверим. Да, две. Две, но почти три… Появилась коровья голова – ее подбросили снизу, как мяч, лови! – успевшая в конце полета обрасти щеками и губами, успевшая вновь начиниться сгустками мозгов коровья голова, безлико смотря, вдруг замерла: тут в нее разом вклеилась пара глаз. Взлетела следующая голова – еще пара глаз. Происходило тотальное награждение зрением: они прозревали.
А первая голова доползла по ленте конвейера уже до самого края и вдруг снялась и полетела к туше – человек в комбинезоне успел сделать там надрез, показывая, как ей в полете нырнуть и куда пристать. И коровья голова точно выполнила маневр. Срослась.
– Плюс секунда, – голос Батяни.
И голос инженера-техника, который корректировал на своем компьютере:
– Плюс полторы.
У корыт началось обратное вливание крови, тело коровы накачивалось кровью до предела. Нельзя было оставить в корыте ни капли. Последняя струя, втягивая красные брызги и кляксы, вползла в вену, и тут же обратным, но тоже резким движением надрезальщика ткань соединилась: сшилась без шва. И вот на цепях – задним ходом – висящие вниз головой, целехонькие, одна за другой отходили коровы: отраженное стадо уходило в неведомый им пока путь.
Началось их вознесение на второй этаж (это когда под ними подломился пол) – они возносились, взлетали по наклоненным половицам, пока половицы под ними не сомкнулись, пол стал горизонтален. И на строго горизонтальной поверхности все коровы улеглись, да, легли до единой; и только тут началась электропляска их воскрешения. Как вихрь. Скачки, буйство тел, судорожный перепляс воскрешенных, взлетанье на метр-два над полом, вправленье передних и задних сломанных ног, преодоленье раскоряки убиваемого тела, мотанье рогами – и рев, рев!.. а затем тишина.
Тишина.
Медленное шевеленье, и вот расстановка рядами, бок о бок – коровы стояли, почти не задевая друг друга. В какой-то промельк секунды они обрели жизнь, и с жизнью – сразу порядок. На земле живут только так. Жизнь возвращена. И человек в желтом комбинезоне, с одной помочью через плечо, медленно отходит от рубильника. Человек отводит от рукояти рубильника свою руку. Рука еще протянута, словно бы устремлена вверх – человек-вождь приветствует их новую начавшуюся жизнь.
И сразу же уползает в сторону створчатая стенка бокса, и изо всех боксов одновременно ожившие коровы медленно выходят задом, пятясь и пятясь назад, с тем же смирением в круглых глазах, с каким они шли вперед, на убой.
Омовение, но, разумеется, с обратным эффектом: чем более пузырилась вода, чем более радужны и чисты были мелкие струйки, упирающиеся в бока и ребра, взлетающие поверх рогов и фонтанирующие, тем более возвращался на бока коров их помет с бетонного пола. Возвращалась дорожная пыль и грязь, тем более приставала, прилипала к бокам и к вымени ломкая солома, листки травы. Молодые женщины в косынках оглаживали коров обратным движением рук, словно бы против шерсти, но мягко и по-доброму, по-человечески.
И вот, пятясь задами, сталкиваясь крупами, они стали подыматься бетонными коридорами и выходить на скотопригонный двор. Искаженные, обратно произносимые, зазвучали забытые матерные ругательства. Потом «Тьег! Тье-е-э-г!» («Геть! Геть!» – фонограмма тоже прокручивалась теперь в обратном порядке) – и под стихающие крики и мат ожившие коровы расставлялись там и тут: они с хрустом жевали брошенную им траву, солнечные лучи лежали на их боках, шмель летел, это была сама жизнь, и великая ложь того, что человек может живое создать, как и разрушить, ложь источалась видеоэкраном. Качество изображения было прекрасным, и бегущая строка сообщила о начале отсчета секунд: о сотворении мира.
– Замечаешь, какая эта башня странная? – спрашиваю я, показывая рукой (в другой руке большая сумка).
– Старинная, – ответил он.
* * *
По просьбе Ильи Ивановича я должен был найти у него дома некую его тетрадку с графиком приема лекарств: он сказал, что ему необходимо сделать сравнение и что это важно. Думаю, что его ум инженера попросту требовал какой-то пищи для анализа. Был поздний вечер. Я пришел с его просьбой к его жене, и она, сразу понимая (уже привыкнув понимать его просьбы) и проведя в его комнату, сказала – да, да, пожалуйста, поищите. Я искал, но не нашел. Илья дал мне несколько противоречивых указаний – искать «там», а если нет, то «там», а быть может, еще и «там». Я перетрогал руками все эти «там», смотрел туда и смотрел сюда, вяло топчась в его узкой комнате. Когда заглядывала его жена (Оля дважды предлагала мне выпить чашку чая), отвечал ей:– Спасибо. Нет, не хочется…
Утомившись от поисков, я все-таки отправился на кухню и выпил чаю, а его жена вместо меня ходила по узкой комнате и тоже искала – и тоже бесплодно. Когда Оля подавала чай, мы разговаривали с ней, как всегда, сдержанно и не касаясь никаких тем – она только улыбнулась, показав письмо, которое прислал сын-танкист.
Звонил телефон, и она говорила с тем самым врачом, близким ей уже больше года, – говорила тем голосом, который почти сразу выдает интимные отношения человека с человеком.
А я допивал чашку чая. После чая, как бы с новым зарядом энергии, я вернулся в его комнату и искал. Заглядывал в книги. Залез под диван. Чуть приотодвинул шкафы, шарил рукой в паутине, перебрал конверты пластинок и… нашел.
Уходя, я выключил, как и положено, в его комнате свет и увидел тотчас в окне луну. Зажав тетрадку в руке, я вперился в льющийся свет. В больнице он вверился таблеткам и врачам и крепким стенам ограды, а ему в его окно в это время – серебристый свет. Ласковое свечение, адресованное Илье Ивановичу, поглощалось сейчас мной. Это был его свет, ему принадлежавший, быть может, несший его выздоровление.
* * *
Илья Иванович отпросился у врачей домой на несколько дней.– Разве тебе полегчало, Илья? – спросила его встревожившаяся жена. (Она лучше других слышала его здоровье и нездоровье.)
– Нет, – ответил он ей (уже дома). – Но я хочу быть здесь. Я хочу быть с тобой. Я хочу пойти на улицу. Я попытаюсь сходить на работу…
– Не опасно ли?
– Мне так хочется, – ответил он даже несколько воинственно. Жена, пересказывая мне, так именно и определила это слово – «воинственно».
И на вторую или на третью, кажется, ночь, вернувшийся, он умер.
* * *
В больнице бы он умер вне зла, потому что врачи его ограждали, накачивая самыми счастливыми препаратами. И даже, если бы он в своей палате умер во сне, там тоже не было зла – препараты бы контролировали даже и саму легкость, окрыленность его последних сновидений.Он даже со сломанной веткой на обочине не желал примириться. И в его снах не было бы сломанных веток. Не примирился. Зло осталось в стороне.
* * *
Для меня возвращение Ильи домой неясным (неясно – каким? но сомнений нет) образом связано с невозвращением того молодого человека, создавшего АТм-241, в мир, в котором он жил прежде.Завороженный злом (бойней? узлом АТм-241? своим участием?), он остался на комбинате и там работает.
* * *
…Или же зло настигло Илью Ивановича и там, за стенами, когда здоровенный медбрат дубасил какого-нибудь буйного, бросавшегося своим калом, – ворвавшегося на этаж к ним, к «тихим», открытая дверь, не уследили. «Да хватайте же его!» – мгновенная сценка, много ли Илье нужно!Я повернулся в постели на другой бок и закрыл глаза: все равно луна была здесь. Я замотал лицо мягким полотенцем и лег – то же самое. Луна стояла в глазах.
Тогда, сдавшись, я подошел к окну: луна источала свет с какой-то решимостью. Лучи давили на глаза, на стекла окон, словно некое поручение было в их светоносности.
Спустя время после его смерти жена Ильи Ивановича попросила моей помощи.
Она сначала позвонила, зазвала в дом, «нет, нет, поверьте, мне необходимо поговорить с вами здесь, у нас дома. Я вас очень прошу», – и, когда я пришел, показала мне в шкафу одежду Ильи, попросив сдать ее в комиссионку. Она открыла створки одного и второго шкафа – я и был зван, чтобы видеть, а не только слышать.
Одежды было не слишком много, но все же немало: один костюм, две куртки, отдельные две пары брюк, джинсы, несколько белоснежных сорочек – все, что имеет наш инженер. Илья Иванович большую часть времени последних четырех лет провел либо в больничном халате, либо дома, в теплом домашнем свитере: он не выносил своей одежды, она была в отличном состоянии. И, конечно, я понимал, что за оставшееся надо выручить хоть какие-то деньги, ибо кормилец заглавный, как говорили в старину, помер.
Мне не хотелось идти к продавцам. Я вполне мог понять, что сын, куда более плечистый, чем Илья, ни носить, ни сдавать на перепродажу «барахло» не станет. Оставив свой танк, он приехал и был на похоронах десять дней. Забот у него было достаточно. Тоже понятно. Но сын уже уехал, и жена, на мой взгляд, спустя время, могла бы сделать дело сама.
Если жена, или даже бывшая жена, решила вещи умершего снести в магазин, она снести их сумеет, лишний раз дотронувшись до его одежды, до гладкой изнанки карманов теплой рукой. Так подумалось – ведь правил нет, и только внутреннее чувство нам в каждом таком случае что-то глухо нашептывает.
Но едва я заикнулся, мол, мне, как и вам, к продавцам идти не хочется, она вскрикнула:
– Как вы можете?! – И выскочила за дверь его комнаты, вся полная гневом и болью.
Возможно, я сделал какой-то промах. Возможно, тут тоже была ранимость, которой я не угадал. Бывает.
Я согласился. Точнее сказать, уже после ее вскрика я знал, что я соглашусь. Я остался сидеть один на один с его шкафом, распахнутым на одну дверцу, нет-нет и поглядывая на свисавшие параллельно рукава пиджака и рубашек. Посидел, вздохнул и помимо воли подошел ближе, был рядом еще и маленький шкаф, где его брюки и джинсы.
Я вынул в один прием, ворохом, и хотел кинуть на диван. Но передумал, надо быть спокойнее. Повесил вновь. И стал вынимать на тремпелях, на «плечиках», как говорили у нас когда-то, – вынимал, вертел на тремпеле туда-сюда перед глазами, оценивал и, если считал, что годится для комиссионщиков – приблизительно, разумеется, как я еще мог оценить! – складывал на диван.
Там, на их кухне, я услышал ее шаги и льющуюся воду: быть может, в чайник для чая, но, быть может, в стакан для успокоения. Я догадался, что она сюда уже не войдет – это я должен пойти извиниться и сказать, что я согласен.
Я знал, что извинюсь, что ходов мне тут больше нет, но какое-то время я что-то в себе преодолевал. Перебирая его вещи, я старался его видеть. Ведь в последний раз. Вспомнил, как в этом костюме и с этим галстуком он обычно собирался в школу, озабоченный уроками сына. А в этой куртке где я его видел? ага! у них дома, за шахматами! В этой (или в такой же) сорочке он выходил на балкон покурить. Прокручивая видеоленту назад, я неспешно собирал его живого, воссоздавая, насколько возможно, с помощью пиджаков, и брюк, и сорочек, кусок за куском, его жизнь. На какое-то время в комнате, в которой жил, Илья Иванович задвигался, прошел близко, усмехнулся. Сверкнули его глаза.
* * *
Теряя темно-золотой цвет копчения и становясь все белее, возвращались из небытия (из коптильни) очищенные полутуши.Обратным ходом проскочив распил, туша из разделенных кусков воссоединялась. Миг – и единая. Целая. И тут же стремительно ее начинали набивать ловкие человечьи руки – вталкивались легкие, пара почек, желудок, связки кишок, огромная печень, – влетало еще более стремительно на свое место сердце. Все органы размещались удивительнейшим образом точно, плотно, без малейшей подгонки и без ощущения тесноты – все на местах. Теперь, начиненная полностью, туша ныряла в станок и была там довольно быстро одеваема.
Словно бы лежа, юнец натягивал на себя тесные брюки, точнее, комбинезон с рукавами, так или почти так на голую тушу натягивалась ее собственная, прилетевшая откуда-то с верха видеоэкрана шкура. И в строгом соответствии с законом (с обратностью закона) учетное клеймо с туши вмиг испарилось, исчезло, а пар, теплый, живой пар туши, стоявший облаком, втянулся прямо на глазах весь под шкуру.
– Минус две секунды. Верно? – сказал-спросил голос Батяни.
Сейчас проверим. Да, две. Две, но почти три… Появилась коровья голова – ее подбросили снизу, как мяч, лови! – успевшая в конце полета обрасти щеками и губами, успевшая вновь начиниться сгустками мозгов коровья голова, безлико смотря, вдруг замерла: тут в нее разом вклеилась пара глаз. Взлетела следующая голова – еще пара глаз. Происходило тотальное награждение зрением: они прозревали.
А первая голова доползла по ленте конвейера уже до самого края и вдруг снялась и полетела к туше – человек в комбинезоне успел сделать там надрез, показывая, как ей в полете нырнуть и куда пристать. И коровья голова точно выполнила маневр. Срослась.
– Плюс секунда, – голос Батяни.
И голос инженера-техника, который корректировал на своем компьютере:
– Плюс полторы.
У корыт началось обратное вливание крови, тело коровы накачивалось кровью до предела. Нельзя было оставить в корыте ни капли. Последняя струя, втягивая красные брызги и кляксы, вползла в вену, и тут же обратным, но тоже резким движением надрезальщика ткань соединилась: сшилась без шва. И вот на цепях – задним ходом – висящие вниз головой, целехонькие, одна за другой отходили коровы: отраженное стадо уходило в неведомый им пока путь.
Началось их вознесение на второй этаж (это когда под ними подломился пол) – они возносились, взлетали по наклоненным половицам, пока половицы под ними не сомкнулись, пол стал горизонтален. И на строго горизонтальной поверхности все коровы улеглись, да, легли до единой; и только тут началась электропляска их воскрешения. Как вихрь. Скачки, буйство тел, судорожный перепляс воскрешенных, взлетанье на метр-два над полом, вправленье передних и задних сломанных ног, преодоленье раскоряки убиваемого тела, мотанье рогами – и рев, рев!.. а затем тишина.
Тишина.
Медленное шевеленье, и вот расстановка рядами, бок о бок – коровы стояли, почти не задевая друг друга. В какой-то промельк секунды они обрели жизнь, и с жизнью – сразу порядок. На земле живут только так. Жизнь возвращена. И человек в желтом комбинезоне, с одной помочью через плечо, медленно отходит от рубильника. Человек отводит от рукояти рубильника свою руку. Рука еще протянута, словно бы устремлена вверх – человек-вождь приветствует их новую начавшуюся жизнь.
И сразу же уползает в сторону створчатая стенка бокса, и изо всех боксов одновременно ожившие коровы медленно выходят задом, пятясь и пятясь назад, с тем же смирением в круглых глазах, с каким они шли вперед, на убой.
* * *
Эта партия буренок где-то успела обрасти рогами. И ушами. Ускользнуло, – думал командированный. Надо выгнать на левый экран дисплея боковой конвейер и проследить. Особенно важны (и плохо контролируемы) потерянные секунды на стыке конвейеров. Итак, омовение…Омовение, но, разумеется, с обратным эффектом: чем более пузырилась вода, чем более радужны и чисты были мелкие струйки, упирающиеся в бока и ребра, взлетающие поверх рогов и фонтанирующие, тем более возвращался на бока коров их помет с бетонного пола. Возвращалась дорожная пыль и грязь, тем более приставала, прилипала к бокам и к вымени ломкая солома, листки травы. Молодые женщины в косынках оглаживали коров обратным движением рук, словно бы против шерсти, но мягко и по-доброму, по-человечески.
И вот, пятясь задами, сталкиваясь крупами, они стали подыматься бетонными коридорами и выходить на скотопригонный двор. Искаженные, обратно произносимые, зазвучали забытые матерные ругательства. Потом «Тьег! Тье-е-э-г!» («Геть! Геть!» – фонограмма тоже прокручивалась теперь в обратном порядке) – и под стихающие крики и мат ожившие коровы расставлялись там и тут: они с хрустом жевали брошенную им траву, солнечные лучи лежали на их боках, шмель летел, это была сама жизнь, и великая ложь того, что человек может живое создать, как и разрушить, ложь источалась видеоэкраном. Качество изображения было прекрасным, и бегущая строка сообщила о начале отсчета секунд: о сотворении мира.
7
Человек может считаться оставшимся, только когда он пробовал уйти.
Старый, хотя и редкорастущий, кустарник – большое в степи подспорье. Стена ограждения была уже далеко позади, а командированный все более углублялся в степь. Ночь как ночь.
Он отыскал сухой куст, безлистный, крепкий, вырубил его (прихваченным топориком), затем порубил мелко. Костер занялся. Костер потрескивал. Командированный отошел от его жара и смотрел в темное небо, ища меж застывших огней звезд движущуюся огневую точечку пролетающего вертолета. Красно-желтый шмель, – подумал он, вспомнив оживших на экране коровенок на скотопригонном дворе.
Теперь следовало запастись терпением. Нет смысла вскидывать глаза к небу каждую минуту. Отойдя в сторону и томительно расхаживая взад-вперед, командированный случайно перевел взгляд и за кустарником, левее, увидел огонь, такой же недвижный, как и его собственный. Несомненно, огонь еще одного костра.
Он вздрогнул, ведь костер горел совсем недалеко, быть может, там сотоварищ (но, быть может, какая-то патрульно-охранная служба?). Секунду он размышлял. Разумеется, его костер уже тоже замечен. Так что стоит рискнуть и пойти туда самому… Он пошел. Он сделал по степи крюк и приблизился, сначала осторожно, потом смелее – у костра был один человек; стало быть, не патруль.
Командированный поздоровался, назвал себя. Человек у костра также назвался: да, он тоже сюда командирован, да, тоже живет в гостевом домике за стеной, на территории комбината, но только с восточной стороны. Почти ровесники, они оба прибыли сюда из столичного города – такие вот схожие судьбы, существенная разница была лишь в том, что сотоварищ жил здесь давно, около полугода…
– Тоже надеетесь, что кто-то прилетит? – спросил молодой командированный.
– Да. Разумеется. А на что еще надеяться? – ответил тот.
Молодой командированный спросил: неужели за полгода ни один вертолет не пролетал мимо?.. Тот только пожал плечами, мол, как это узнать. Какие-то огоньки по ночному небу двигались. Но редко. Потом он сказал:
– Есть и дольше меня ждут. Уже год ждут и больше года.
Он показал рукой:
– Вон. Посмотрите туда…
Вдалеке были видны еще два костра.
Говорил он с ними о том же – о надежде. С напором, свойственным новеньким (новые люди всегда настаивают на объединении усилий), молодой командированный пытался их объединить – не проще ли всем вместе, если все они, спеленутые судьбой, столь схожи своей целью и своей надеждой, не проще ли разжечь огромный большой костер?.. Но нет, оказалось, не проще. Его убедили. Именно россыпь огней может побудить вертолетчика насторожиться и заинтересовать спецслужбы, что тут за ночные огни и почему. А один огонь – всего лишь один огонь. Мол, кто-то в степи забрел далеко и греется. Нет уж – каждый должен развести свой огонь, и поддерживать, и надеяться. Здесь были те, кто многое перепробовал и ждал уже не первый год. Им можно было верить.
Он уже привык видеть другие костерки, то близко, то поодаль. Он привык слышать среди ночи редкие крики степных птиц.
– Приятно вам кушать, – говорил он, проходя мимо костра, где сидел тучный мужчина; это и был разочаровавшийся доброволец из второго цеха.
– Спасибо. Садитесь тоже. У меня вкусно запеклась сегодня картошка.
Присев рядом, командированный разговаривал:
– Не скучаете один?
– Скучаю?.. Пожалуй, нет. На огонь смотреть приятно.
Молодой командированный присматривался, но видел он все то же: люди, обычные люди. Они просто ждут.
По сути, у всех было одно – они не могли разорвать сложившийся механизм своей привычной работы на комбинате, не могли себя переустроить. Неплодородный слой. И пуститься в степь наугад они тоже не могли. Но ведь надеяться они могли.
Некоторые у костров спали. Их можно понять, днем они работали, так что среди ночи, если человек устал, у костра долго не посидишь – сомлеешь, уснешь. Но он узнал ее и спящую – она дремала, завернувшись в платок.
Он тихо разбудил Олю:
– Вот-вот костер погаснет, а ты спишь!..
Она обрадовалась. Сказала, что у нее есть с собой молоко – не хочет ли он выпить?
– Тоже ходишь жечь ночью костер? – спросил он.
– Редко. Иногда…
– А зачем?
– Не знаю. Все ходят. Значит, надо и мне иногда пойти и жечь огонь.
– Мне казалось, тебе нравится твоя работа, – сказал он глушильщику.
Тот плотнее завернулся в тулуп. Бросил в костер ветку. Зевнул.
– Временами нравится, – ответил.
– А потом хочется отсюда уйти?
Тот опять зевнул:
– Разве здесь уйдешь! Степь да степь…
Командированный присел у его огня. Да, зевает. Да, устал. Но ведь тоже ждет.
– Подбросьте несколько веток, пока я прокашляюсь! – с трудом выкрикнул человек и, вновь скорчившись, мучился, отхаркивал сукровицу.
Командированный узнал его уже по голосу, а когда тот прокашлялся и, наконец распрямившись, сел напротив, командированный убедился вполне, увидев морщинистое волевое лицо: Батяня.
Конечно, можно было ни о чем не спрашивать. Можно было поговорить о ночной сырости, справиться, давно ли такой кашель. Но ведь Батяня радел за производство: он так боялся, что информация расползется или утечет случайно, – и он тоже жег костер.
Старый, хотя и редкорастущий, кустарник – большое в степи подспорье. Стена ограждения была уже далеко позади, а командированный все более углублялся в степь. Ночь как ночь.
Он отыскал сухой куст, безлистный, крепкий, вырубил его (прихваченным топориком), затем порубил мелко. Костер занялся. Костер потрескивал. Командированный отошел от его жара и смотрел в темное небо, ища меж застывших огней звезд движущуюся огневую точечку пролетающего вертолета. Красно-желтый шмель, – подумал он, вспомнив оживших на экране коровенок на скотопригонном дворе.
Теперь следовало запастись терпением. Нет смысла вскидывать глаза к небу каждую минуту. Отойдя в сторону и томительно расхаживая взад-вперед, командированный случайно перевел взгляд и за кустарником, левее, увидел огонь, такой же недвижный, как и его собственный. Несомненно, огонь еще одного костра.
Он вздрогнул, ведь костер горел совсем недалеко, быть может, там сотоварищ (но, быть может, какая-то патрульно-охранная служба?). Секунду он размышлял. Разумеется, его костер уже тоже замечен. Так что стоит рискнуть и пойти туда самому… Он пошел. Он сделал по степи крюк и приблизился, сначала осторожно, потом смелее – у костра был один человек; стало быть, не патруль.
Командированный поздоровался, назвал себя. Человек у костра также назвался: да, он тоже сюда командирован, да, тоже живет в гостевом домике за стеной, на территории комбината, но только с восточной стороны. Почти ровесники, они оба прибыли сюда из столичного города – такие вот схожие судьбы, существенная разница была лишь в том, что сотоварищ жил здесь давно, около полугода…
– Тоже надеетесь, что кто-то прилетит? – спросил молодой командированный.
– Да. Разумеется. А на что еще надеяться? – ответил тот.
Молодой командированный спросил: неужели за полгода ни один вертолет не пролетал мимо?.. Тот только пожал плечами, мол, как это узнать. Какие-то огоньки по ночному небу двигались. Но редко. Потом он сказал:
– Есть и дольше меня ждут. Уже год ждут и больше года.
Он показал рукой:
– Вон. Посмотрите туда…
Вдалеке были видны еще два костра.
* * *
На следующую ночь, разжегши свой костер и добившись на время стабильного горения, он пошел к другим кострам – костры жгли, как выяснилось, не только командированные, жгли и работающие на комбинате, уже отчасти тяготившиеся своей работой. Среди жегших костер был даже один доброволец.Говорил он с ними о том же – о надежде. С напором, свойственным новеньким (новые люди всегда настаивают на объединении усилий), молодой командированный пытался их объединить – не проще ли всем вместе, если все они, спеленутые судьбой, столь схожи своей целью и своей надеждой, не проще ли разжечь огромный большой костер?.. Но нет, оказалось, не проще. Его убедили. Именно россыпь огней может побудить вертолетчика насторожиться и заинтересовать спецслужбы, что тут за ночные огни и почему. А один огонь – всего лишь один огонь. Мол, кто-то в степи забрел далеко и греется. Нет уж – каждый должен развести свой огонь, и поддерживать, и надеяться. Здесь были те, кто многое перепробовал и ждал уже не первый год. Им можно было верить.
Он уже привык видеть другие костерки, то близко, то поодаль. Он привык слышать среди ночи редкие крики степных птиц.
– Приятно вам кушать, – говорил он, проходя мимо костра, где сидел тучный мужчина; это и был разочаровавшийся доброволец из второго цеха.
– Спасибо. Садитесь тоже. У меня вкусно запеклась сегодня картошка.
Присев рядом, командированный разговаривал:
– Не скучаете один?
– Скучаю?.. Пожалуй, нет. На огонь смотреть приятно.
* * *
Часто попадался ему среди ночи семейный человек, суетливый, с охапкой хвороста в руках. Семейный человек шел зажигать свой костер – обычно он всегда опаздывал и вслух бранил жену, которая заспалась и не разбудила среди ночи вовремя. Он ведь просил разбудить его пораньше!.. У него больные ноги (он один из загонщиков в боксы, он загоняет быков, а это вам не коровы! ноги оттоптаны на десятилетия вперед!), но и с больными ногами он идет зажигать.Молодой командированный присматривался, но видел он все то же: люди, обычные люди. Они просто ждут.
По сути, у всех было одно – они не могли разорвать сложившийся механизм своей привычной работы на комбинате, не могли себя переустроить. Неплодородный слой. И пуститься в степь наугад они тоже не могли. Но ведь надеяться они могли.
Некоторые у костров спали. Их можно понять, днем они работали, так что среди ночи, если человек устал, у костра долго не посидишь – сомлеешь, уснешь. Но он узнал ее и спящую – она дремала, завернувшись в платок.
Он тихо разбудил Олю:
– Вот-вот костер погаснет, а ты спишь!..
Она обрадовалась. Сказала, что у нее есть с собой молоко – не хочет ли он выпить?
– Тоже ходишь жечь ночью костер? – спросил он.
– Редко. Иногда…
– А зачем?
– Не знаю. Все ходят. Значит, надо и мне иногда пойти и жечь огонь.
* * *
Один из глушильщиков как раз собирался у своего костра поспать. Лицо его было знакомо по видеоленте, где он тыкал пикой-электродом в языки агонизирующих коров, отчего сыпались пучки искр. Нам воздается. Сновать весь день меж дергающихся огромных туш – дело тяжелое.– Мне казалось, тебе нравится твоя работа, – сказал он глушильщику.
Тот плотнее завернулся в тулуп. Бросил в костер ветку. Зевнул.
– Временами нравится, – ответил.
– А потом хочется отсюда уйти?
Тот опять зевнул:
– Разве здесь уйдешь! Степь да степь…
Командированный присел у его огня. Да, зевает. Да, устал. Но ведь тоже ждет.
* * *
Так что следующая встреча (после глушильщика; в ту же ночь) не была слишком неожиданной. Подходя, он увидел, что человек, согнувшийся возле своего костра, дергается. Человека рвало.– Подбросьте несколько веток, пока я прокашляюсь! – с трудом выкрикнул человек и, вновь скорчившись, мучился, отхаркивал сукровицу.
Командированный узнал его уже по голосу, а когда тот прокашлялся и, наконец распрямившись, сел напротив, командированный убедился вполне, увидев морщинистое волевое лицо: Батяня.
Конечно, можно было ни о чем не спрашивать. Можно было поговорить о ночной сырости, справиться, давно ли такой кашель. Но ведь Батяня радел за производство: он так боялся, что информация расползется или утечет случайно, – и он тоже жег костер.