Тот вдруг открыл глаза, в затуманенном вином взгляде застыли боль и ужас. Рот открыт, губы растянуты, обнажив десны и язык. Но он не издал ни звука.
   – Это мазь, Луций Корнелий, – прошептал Варрон. – Я приготовил ее по тому рецепту. Ты выдержишь, если я попытаюсь нанести ее тебе на лицо?
   Слезы скопились в глазницах, потому что Сулла лежал на спине. Прежде чем они вылились из уголков глаз на кожу лица, Варрон промокнул их кусочком очень мягкой ткани. Но слезы не убывали. А Варрон все промокал их.
   – Ты не должен плакать, Луций Корнелий. Мазь необходимо накладывать на сухую кожу. А теперь лежи спокойно и закрой глаза.
   Сулла лежал спокойно, глаза его были закрыты. После нескольких непроизвольных рывков при прикосновениях к его лицу он уже не протестовал, и постепенно напряжение покинуло его.
   Варрон закончил процедуру, взял пятисвечовую лампу и высоко поднял ее, чтобы посмотреть на результат своего труда. Чистая водянистая жидкость горошинами выступила там, где кожа потрескалась, но слой мази, казалось, остановил кровотечение.
   – Ты должен постараться не расчесывать. Чешется? – спросил Варрон.
   – Да, чешется, – ответил Сулла, не открывая глаз. – Но бывало и хуже. Привяжи мне руки.
   Варрон выполнил просьбу.
   – Я вернусь к рассвету и повторю еще. Кто знает, Луций Корнелий? Может быть, к рассвету зуд пройдет.
   И он тихо вышел из комнаты.
   К рассвету зуд не прошел, но беспристрастный взгляд Варрона зафиксировал, что кожа Суллы выглядела – как бы это выразиться? – спокойнее. Варрон снова наложил мазь. Сулла попросил не развязывать ему руки. Но в полночь, после троекратного наложения мази, он объявил, что, как ему кажется, он сможет сдержаться, если Варрон освободит его. А через четыре дня он сказал Варрону, что зуд прошел.
   – Мазь подействовала! – сообщил Варрон Помпею и Поросенку, испытывая удовлетворение врача, хотя врачом он вовсе не был и быть не хотел.
   – Он сможет весной командовать армией? – осведомился Помпей.
   – При условии, что мазь будет эффективной, сможет еще до наступления весны, – ответил Варрон и поспешил наружу с кувшином мази, чтобы зарыть его в снег. В холоде она дольше не испортится, хотя руки Варрона уже воняли тухлятиной. – Воистину он felix, счастливчик! – вслух подумал Варрон.
 
   Когда ранняя и морозная зима покрыла Рим снегом, многие из его жителей увидели в этом плохой знак. Ни Норбан, ни Сципион Азиаген не возвратились после своих поражений. Не приходило никаких хороших вестей об их последующих действиях. Норбан теперь находился в осажденной Капуе, а Сципион бродил по Этрурии, вербуя солдат.
   К концу года Сенат задумал провести дебаты о том, что ждет впереди и Сенат, и Рим. Число сторонников Суллы снизилось на треть. Часть ушли к Сулле в Грецию раньше, а часть соединились с Суллой, когда он вернулся в Италию. Ибо, несмотря на протесты группы сенаторов, называвших себя нейтралами, все в Риме, от высших до низших, очень хорошо знали, что подведена роковая черта. Вся Италия и Италийская Галлия не были достаточно просторными для мирного сосуществования Суллы и Карбона. У них были прямо противоположные цели, разные взгляды на систему правления, разные идеи относительно того, по какому пути должен идти Рим. Сулла стоял за mos maiorum, вековые обычаи и традиции, которые воплощали собой аристократы-землевладельцы – главные действующие лица и на войне, и во время мира. Карбон же ратовал за лидерство коммерсантов – за сословие всадников и tribuni aerarii. Поскольку ни одна группа не соглашалась на равные права, то кто-то должен был победить, получить преимущество, развязав еще одну гражданскую войну.
   Узаконив статус римского города за Капуей, плебейский трибун Марк Юний Брут вызвал из Аримина Карбона. Именно возвращение Карбона из Италийской Галлии и навело Сенат на мысль собраться и обсудить положение.
   Карбон и Брут встретились в доме Брута на Палатине, хорошо знакомом Гнею Помпею Карбону. Уже много лет Карбон и Брут оставались друзьями. Кроме того, крайне неосмотрительно было бы сходиться для серьезного разговора в доме самого Карбона, где (судя по слухам) даже мальчик, приставленный к ночным горшкам, брал взятки у любого, кого интересовали планы Карбона.
   То, что в доме Брута не водилось слуг-взяточников, являлось исключительно заслугой жены Брута, Сервилии, которая управляла хозяйством строже, чем Сципион Азиаген своей армией. Она не допускала проступков. Казалось, глаз у нее, как у стоокого великана Аргуса, и ушей, как у целой колонии летучих мышей. Слуги, который мог бы перехитрить ее, просто не существовало. А слуга, который ее не боялся, покидал ее дом уже через несколько дней.
   Поэтому-то Брут и Карбон могли приступить к конфиденциальной беседе, полагая себя в полной безопасности. Если не считать, конечно, саму Сервилию. Ничто не происходило и не говорилось в ее доме такого, что минуло бы ее чуткий слух. И этот очень личный разговор тоже не прошел мимо ее ушей, уж она постаралась об этом. Мужчины сидели в кабинете Брута, за закрытой дверью, а Сервилия устроилась у колоннады под открытым окном. Холодное место для подслушивания, но Сервилия считала, что бытовые неудобства – ничто по сравнению с тем, что может прозвучать в той уютной комнате.
   Разговор начался с обычных вежливых фраз.
   – Как мой отец? – спросил Брут.
   – У него все хорошо. Посылает тебе привет.
   – Удивляюсь, как ты можешь его терпеть! – взорвался вдруг Брут и замолчал, видимо сам шокированный тем, что только что сказал. – Извини. Я не хотел сердиться. Я действительно не сержусь.
   – Ты просто слегка удивлен, что я в состоянии его выносить?
   – Да.
   – Он твой отец, – спокойно ответил Карбон, – и он старый человек. Я понимаю, почему ты считаешь его источником неприятностей. Однако я его таковым не считаю. После того как Веррес сбежал с тем, что оставалось от моего губернаторского содержания, мне пришлось подыскать себе другого квестора. Твой отец и я были друзьями с тех самых пор, как он с Марием вернулся из ссылки.
   Карбон помолчал – очевидно, похлопал Брута по руке, подумала Сервилия. Она знала, как Карбон обращался с ее мужем.
   Затем Карбон продолжал:
   – Когда ты женился, он купил тебе этот дом, чтобы самому не путаться у вас под ногами. Но чего он не предвидел, так это одиночества – как он будет жить один после стольких лет, проведенных бок о бок с тобой. Два неразлучных холостяка! Могу представить, как он надоедал тебе и твоей жене. Так что когда я написал и попросил его быть моим проквестором, он с готовностью согласился. Не понимаю, почему ты должен чувствовать себя виноватым, Брут. Он счастлив на своем месте.
   – Спасибо, – вздохнул Брут.
   – А теперь – к делу. Что такого случилось? Почему я должен был явиться сюда?
   – Выборы. С дезертирством всеобщего друга Филиппа моральный дух в Риме упал. Никто не поведет их за собой, ни у кого не хватит смелости стать лидером. Вот почему я подумал, что ты должен возвратиться в Рим, по крайней мере до конца выборов. Я не нахожу никого достаточно квалифицированного, кто захотел бы стать консулом. Фактически никто не хочет занимать никакого важного поста, – нервно заключил Брут; он вообще был беспокойным человеком.
   – А как же Серторий?
   – Ты ведь знаешь, он наш противник. Я написал ему в Синуессу и просил выставить свою кандидатуру в консулы, но он отказался. По двум причинам, хотя я ожидал лишь одной: он все еще претор и должен ждать обычных два года, прежде чем баллотироваться в консулы. Я надеялся уговорить его. И сумел бы, будь то единственная причина. Вторую же я считаю невозможной.
   – И какая же вторая причина?
   – Он сказал, что с Римом покончено, что он отказывается быть консулом в городе, полном трусов и оппортунистов.
   – Изящно сформулировано.
   – Он заявил, что станет губернатором Ближней Испании и уедет немедленно.
   – Fellator! – прорычал Карбон.
   Брут, не переносивший сквернословия, промолчал. Очевидно, ему больше нечего было сказать. Некоторое время они молчали.
   Выведенная из себя Сервилия приложила глаз к затейливой решетке ставни и увидела Карбона и своего мужа сидящими за столом друг против друга. Она подумала, что они могли бы быть братьями: оба темноволосые, у обоих простые черты лица, оба невысокого роста, и у обоих фигуры не идеальные.
   Сервилия часто спрашивала себя, почему Фортуна не наградила ее мужем с более выразительной внешностью, мужем, относительно которого она могла бы быть уверена, что он засияет на политической арене. Она давно уже отказалась от мысли о военной карьере для Брута. Значит, это должна быть политика. Но лучшее, на что Брут оказался способен, – это дать Капуе статус римского города. Неплохая идея – определенно она спасла его трибунат от банальности! – но о Бруте никогда не будут помнить как об одном из великих плебейских трибунов, как о его дяде Друзе.
 
   Брута для Сервилии выбрал дядя Мамерк, хотя сам дядя Мамерк был душой и телом предан Сулле и находился в Греции с Суллой, когда назрела необходимость найти мужа для старшей из шести его подопечных, Сервилии. Они все еще жили в Риме под присмотром бедной родственницы, Гнеи, и ее матери Порции Лицинианы – ужасной женщины! Любой опекун, неважно насколько он удален от своих подопечных, не должен беспокоиться о достоинствах и моральном состоянии ребенка, воспитывающегося под рукой Порции Лицинианы! Даже ее дочь Гнея с течением лет стала еще некрасивее и еще более похожей на старую деву.
   Таким образом, именно Порция Лициниана нашла претендентов на руку Сервилии, когда той стукнуло восемнадцать. Порция Лициниана послала соответствующую информацию дяде Мамерку на восток. Она сообщила о достоинствах, моральном состоянии, скромности, трезвости и прочих качествах, которые она сама хотела бы видеть в супруге. И хотя Порция Лициниана ни разу не совершила ошибки, открыто выразив предпочтение одного жениха другим, ее замечания засели в голове дяди Мамерка. В конце концов, у Сервилии было огромное приданое и она имела счастье носить имя великолепного старинного патрицианского рода, да и сама, по уверению Порции Лицинианы, была недурна собой.
   И дядя Мамерк пошел по пути наименьшего сопротивления. Он выбрал человека, на которого сильнее всего намекала Порция Лициниана. Марк Юний Брут. Поскольку он был сенатором тридцати с небольшим лет, то считалось, что он уже миновал трудный период юношеских глупостей и неблагоразумных поступков. Он будет главой семейства, когда старый Брут умрет (что уже не за горами, как намекала Порция Лициниана). Брут богат, с безупречной (пусть даже плебейской) родословной.
   Сама Сервилия не была знакома с суженым. И даже после того, как Порция Лициниана сообщила ей о предстоящем браке, до свадьбы ей не разрешили встретиться с Брутом. В том, что этот древний обычай применили к Сервилии, страшная Порция Лициниана была не виновата. Скорее, это стало прямым следствием детского наказания. Поскольку в доме ее дяди Друза еще ребенком Сервилия являлась шпионом своего отца, живущего отдельно от детей, дядя Друз приговорил ее к домашнему аресту. Сервилии запрещалось иметь свою комнату, она должна была всегда находиться на виду у всех, ей не дозволялось покидать дом без сопровождения верных людей, которые следили за каждым ее шагом, даже за выражением лица. И все это продолжалось годы, пока она не достигла того возраста, когда можно было выходить замуж. К тому времени все взрослые в ее семье умерли – мать, отец, тетя, дядя, бабушка, отчим. Но наказание все еще оставалось в силе.
   Поэтому не будет преувеличением сказать: Сервилия так стремилась выйти замуж и уйти из дома дяди Друза, что ее едва ли интересовало, кто станет ее мужем. Для нее супруг означал освобождение от ненавистного режима. И тем не менее, узнав его имя, она закрыла глаза, ощутив огромное облегчение. Человек ее класса и происхождения, а не какой-то мелкий сельский землевладелец, которого она ожидала, – дядя Друз все грозил дать ей в мужья арендатора средней руки, когда она вырастет. К счастью, дядя Мамерк не видел никакого преимущества в том, чтобы его племянница вышла замуж за человека ниже ее по происхождению. Такого же мнения держалась и Порция Лициниана.
   И Сервилия ушла в дом Марка Юния Брута, молодая и очень благодарная жена, а с нею и ее огромное приданое в двести талантов – пять миллионов сестерциев. Более того, приданое должно было остаться за ней. Дядя Мамерк достаточно хорошо инвестировал ее деньги, обеспечив ей приличный доход. Он распорядился, чтобы после ее смерти деньги перешли ее дочерям. Поскольку ее муж имел достаточно своих денег, то Брут согласился с условиями брачного договора. А это означало, что он приобрел жену из высшего общества аристократов-патрициев, которая всегда сможет оплатить собственное содержание, будь то рабы, одежда, драгоценности, дома или другие траты. Она должна будет платить за все сама. Его деньги – это его деньги.
   Сервилия обрела свободу ходить туда, куда захочет, и видеть тех, кого захочет. Во всем остальном брак Сервилии оказался безрадостным. Ее муж слишком долго был холостяком. Не было в его доме ни матери, ни какой-то другой женщины. Уклад его жизни был давно определен, жене там места не было. Он ничего с ней не делил – даже своего тела, как она чувствовала. Если он звал друзей на обед, ей говорили, чтобы она не входила в столовую. Его кабинет был всегда закрыт для нее. Брут никогда не искал ее, чтобы что-нибудь обсудить. Он никогда не показывал ей покупок. Он никогда не брал ее с собой, уезжая на одну из своих сельских вилл. Что касается его тела, это было нечто, что иногда посещало ее комнату, но совсем не возбуждало. Сервилия вдруг поняла, что сейчас у нее намного больше уединения, чем в те долгие годы, когда ей не позволяли побыть одной. И теперь чужое общество показалось ей желанным. Так как Брут предпочитал спать один, в ее маленькой спальне не было никого, и тишина приводила ее в ужас.
   Получилось, что брак превратился в простую вариацию на тему, которая преследовала ее с раннего детства: всем она была безразлична, ни для кого не имела никакого значения. Единственный способ, которым ей удавалось обратить на себя внимание, – это быть злобной, злопамятной, жестокой. И эту ее сторону каждый слуга испытал на себе. Но мужу она никогда не демонстрировала подобные качества, ибо знала: он ее не любит и поэтому в любую минуту может поднять вопрос о разводе. С Брутом Сервилия была всегда мила. Со слугами – сурова.
   Однако Брут выполнил свой супружеский долг. После двух лет замужества Сервилия наконец забеременела. Как и ее мать, она хорошо перенесла беременность. Даже роды не стали тем кошмаром, о котором ей все твердили. Она родила сына холодной мартовской ночью, роды длились семь часов. Когда младенца помыли и принесли Сервилии, она могла полюбоваться им, таким милым и хорошим.
   И ничего удивительного, что Брут-младший заполонил всю жизнь матери, лишенной любви. Ни одной женщине она не позволяла давать ему молока, сама ухаживала за ним, поставила его кроватку в свою спальню, и со дня его появления на свет для нее существовал только он.
 
   Почему же Сервилия подслушивала у кабинета в тот холодный ноябрьский день в том году, когда Сулла высадился в Италии? Конечно, не политические занятия мужа интересовали ее. Она слушала, потому что он был отцом ее ненаглядного сыночка, а она поклялась, что будет охранять его наследство, репутацию, будущее благополучие. Это значило, что она должна знать обо всем. Ничто не должно пройти мимо ее ушей, и особенно политическая деятельность ее мужа!
   Карбон Сервилию не интересовал, хотя она признавала, что он – серьезная фигура. Но она правильно оценила его как человека, который будет думать сначала о своих собственных интересах, а уж потом об интересах Рима. И она не была уверена, что Брут обладает трезвомыслием в достаточной мере, чтобы видеть недостатки Карбона. Присутствие Суллы в Италии очень ее тревожило, ибо у нее был истинно политический склад ума. Сервилия умела провидеть будущие события яснее, чем большинство мужчин, которые полжизни провели в Сенате. В одном она была уверена: у Карбона недостаточно сил, чтобы сплотить Рим. Государство треснет в зубах такого человека, как Сулла.
   Все, что надо, она увидела, теперь требовалось послушать. Она опустилась на колени на твердый холодный пол и приложила ухо к решетке. Опять пошел снег – благо! Белая пелена скрывала ее от дальнего конца сада в перистиле, где помещались кухни и сновали слуги. Ее беспокоило не то, что ее могут увидеть подслушивающей. Домашние Брута никогда не посмеют сомневаться в ее праве находиться там, где она хочет, и принимать любую позу. Дело в том, что ей очень нравилось появляться перед домашними как высшее существо, а высшие существа не стоят на коленях, подслушивая под окном кабинета мужа.
   Вдруг она вся напряглась и ближе поднесла ухо к решетке. Карбон и ее муж снова о чем-то заговорили!
   – Среди имеющих право быть выбранными имеются хорошие кандидатуры на пост претора, – сказал Брут, – например, Карринат и Дамасипп, оба способные и популярные.
   Карбон хмыкнул:
   – Как и я, они позволят безбородому юнцу побить их в сражении, но в отличие от меня они, по крайней мере, предупреждены, что Помпей так же жесток, как и его отец, и в десять раз одареннее Мясника. Если Помпей выдвинет свою кандидатуру на претора, он получит больше голосов, чем Карринат и Дамасипп, вместе взятые.
   – Это ветераны Помпея одержали победу, – логично заметил Брут. – А не юнец.
   – Может быть. Но если так, то Помпей предоставит им полную свободу действий. – Карбону явно не терпелось заглянуть в будущее, и он сменил тему. – Не преторы беспокоят меня, Брут. Я беспокоюсь о консулах – из-за твоих мрачных предсказаний! Если необходимо, я сам буду баллотироваться. Но кого мне взять в коллеги? Кто в этом жалком городе способен поддержать меня, кто не постарается свалить? Весной начнется война, я больше чем уверен. Сулла болен, но моя разведка сообщает, что к следующей кампании он будет в прекрасной форме.
   – Болезнь – не единственная причина, по которой он воздержался от военных действий в прошедшем году, – сказал Брут. – Ходят слухи, что этим он давал шанс Риму капитулировать без боя.
   – Тогда он это сделал напрасно! – в ярости воскликнул Карбон. – Ну, хватит рассуждений! Кого я могу взять вторым консулом?
   – Разве у тебя нет идей на этот счет? – спросил Брут.
   – Ни одной. Мне нужен человек, способный поднимать дух людей, кто-то, кто заставит молодежь записываться в армию, а стариков – сожалеть, что их не записали. Такой человек, как Серторий. Но ты же прямо сказал, что он не согласится.
   – А если Марк Марий Гратидиан?
   – Он – Марий не по родству, а это нехорошо. Я хотел бы Сертория, потому что он – Марий по крови.
   Молчание. Но не потому, что им нечего было сказать. Услышав, как ее муж набрал в легкие воздуха, словно решался произнести что-то важное, жена замерла под окном с намерением не пропустить ни единого слова.
   – Если ты хочешь именно Мария, – медленно проговорил Брут, – тогда почему не Мария-младшего?
   Опять молчание, но уже от неожиданности услышанного. Затем голос Карбона:
   – Невозможно! Edepol, Брут, ему ведь совсем недавно исполнилось двадцать лет!
   – Двадцать шесть, если точнее.
   – Ему недостает еще четырех лет, чтобы войти в Сенат!
   – Конституция не устанавливает возрастного ценза, несмотря на lex Villia annalis. Это просто традиция. Поэтому я советую тебе добиться, чтобы Перперна немедленно ввел его в Сенат.
   – Да он не стоит ремня от сандалии своего отца! – в сердцах воскликнул Карбон.
   – Какое это имеет значение? А? Гней Папирий, действительно! Я признаю, что в Сертории ты нашел бы идеального члена семьи Мариев: никто в Риме не командует солдатами лучше, в армии никого не уважают так, как его. Но он не согласился. Так кто же еще, кроме Мария-младшего?
   – К нему, конечно, валом повалят записываться, – тихо проговорил Карбон.
   – И будут драться за него, как спартанцы за Леонида.
   – Ты думаешь, он справится?
   – Думаю, он захочет попытаться.
   – Ты хочешь сказать, что он уже выражал желание быть консулом?
   – Нет, Карбон, конечно, нет! Хотя он и тщеславен, но не слишком амбициозен. Я просто хочу сказать, что если ты предложишь ему этот шанс, он ухватится за него. До сих пор ничто в его жизни не давало ему возможности последовать примеру своего отца. И по крайней мере в одном отношении это даст ему возможность превзойти отца. Гай Марий приступил к выполнению служебных обязанностей уже в довольно зрелом возрасте. Марий-младший станет консулом даже будучи моложе Сципиона Африканского. Неважно, как у него пойдут дела, но для него уже это – определенная слава.
   – Если он хотя бы вполовину окажется равен Сципиону Африканскому, то Сулла Риму не страшен.
   – Не надейся обрести Сципиона Африканского в Марии-младшем, – предупредил Брут. – Единственный способ, которым тот уберег консула Катона от поражения, – всадил ему нож в спину.
   Карбон засмеялся – он был смешливым человеком.
   – По крайней мере, для Цинны это была удача! Старый Марий заплатил ему целое состояние за то, чтобы не возбуждать дело об убийстве.
   – Да, – согласился Брут, оставаясь серьезным, – но тот эпизод должен показать тебе, с какими трудностями ты встретишься, если Марий-младший будет у тебя вторым консулом.
   – Не поворачиваться к нему спиной?
   – Не отдавай ему свои лучшие войска сразу. Пусть он докажет сначала, что он может командовать солдатами.
   Послышался скрип отодвигаемых кресел. Сервилия поднялась с колен и скрылась в своей рабочей комнате, где молодая девушка, которая отвечала за чистые пеленки малыша, пользовалась редким случаем подержать на руках маленького Брута.
   Дикая ревность вспыхнула в Сервилии. Прежде чем она успела овладеть своей яростью, рука ее взметнулась и с таким треском хлестнула девушку по щеке, что та упала на кроватку, выронив при этом ребенка. Но малыш не долетел до пола – мать рванулась к нему и поймала. Потом, крепко прижав его к груди, Сервилия пинками вытолкала служанку из комнаты.
   – Завтра же ты будешь продана! – дико заорала она на всю колоннаду, опоясывающую сад перистиля. Затем позвала: – Дит! Дит!
   Управляющий, чье имя на самом деле было Эпафродит, вбежал в комнату.
   – Да, госпожа?
   – Эта девчонка, та, что из Галлии, которую ты дал мне, чтобы стирала пеленки ребенка, – высеки ее и продай как никуда не годную рабыню.
   Управляющий так и ахнул:
   – Но, госпожа, она отличная служанка! Она не только хорошо стирает, она полностью предана ребенку!
   Сервилия наградила управляющего такой же звонкой пощечиной, как и рабыню, а затем продемонстрировала свое умение пользоваться грязными ругательствами.
   – Теперь слушай меня, изнеженный, разжиревший греческий fellator! Когда я приказываю тебе, ты должен подчиняться молча, без возражений. Мне наплевать, чья ты собственность, поэтому не беги жаловаться хозяину, или пожалеешь об этом! Уведи девку к себе и подожди меня. Она тебе нравится, поэтому ты не станешь пороть ее так, как надо, если я не буду присутствовать при этом.
   Ладонь хозяйки отпечаталась на щеке управляющего, но пощечина не привела его в такой ужас, как слова. Эпафродит бросился вон.
   Сервилия не стала звать другую служанку. Она сама завернула маленького Брута в тонкую шерстяную шаль и пошла с ним в комнаты управляющего. Девушку привязали, и плачущий Эпафродит вынужден был под гипнотическим взглядом госпожи сечь ее до тех пор, пока ее спина не превратилась в ярко-красную массу. Куски мяса разлетались во все стороны. Непрерывные крики вырывались из комнаты на морозный воздух. Падающий снег не мог заглушить воплей. Но хозяин не появился потребовать объяснений, что происходит, потому что, как догадывалась Сервилия, ушел с Карбоном к Марию-младшему.
   Наконец Сервилия кивнула. Рука управляющего устало опустилась. Хозяйка подошла поближе, чтобы проверить качество работы, и была удовлетворена.
   – Хорошо! У нее на спине никогда больше не вырастет новая кожа. Нет смысла выставлять ее на продажу, за нее не дадут ни сестерция. Распни ее. Там, в перистиле. Она послужит предупреждением для вас всех. И не ломай ей ноги! Пусть она умрет медленно.
   Сервилия вернулась в свою комнату. Там она развернула сына, поменяла пеленки, а затем усадила ребенка к себе на колени, придерживая вытянутыми руками, и стала любоваться им, иногда наклоняясь, чтобы нежно поцеловать и поговорить с ним тихим, немного ворчливым голосом.
   Вместе они представляли довольно приятную картину: маленький смуглый малыш на коленях у своей маленькой смуглой матери. Сервилия была привлекательной женщиной с пышной фигурой. У нее было маленькое лицо с заостренными чертами, которое хранило немало секретов за плотно сжатым ртом и прикрытыми припухшими веками. Но ребенок был красив исключительно младенческой невинностью, потому что на самом деле он был неказистый и довольно вялый – в народе таких называют «хороший ребенок», в том смысле, что он почти никогда не плакал и не капризничал.