Страница:
Правилен ли этот вывод?
Проделайте нехитрое усилие: подумайте, кто вообще на войне кричит? В частности – кто может кричать: «За Родину!». Шофер генеральской машины? Нет. Повар в обозе? Вряд ли. Танкист в танке? Оглушит криком водителя. Штурман в самолете? Это безумие. Штабист? Ординарец? Денщик? Врач в лазарете? Матрос на подлодке? Да нет, конечно. Зачем им кричать?
Кричать может только солдат-пехотинец, идущий в штыковую атаку. Когда поднимаешься из окопа и бежишь на верную смерть, надо что-то кричать, чтобы перекричать страх, подстегнуть отвагу, чтобы орать в лицо врагу, который тоже орет.
Они кричали: «За Германию! За фюрера!» А наши кричали, идя в штыковую: «За родину! За Сталина!» А что еще могли кричать? За папу с мамой? За интеллигенцию? За свободу печати?
Разумеется, те, кто шел в штыковую атаку, не могут участвовать в опросах и рейтингах. Они погибли первыми, пехота на передовой – смертники. Те, что уцелели, вскоре умерли от ран. Отец моего друга, Андрея Добрынина, полный кавалер солдатского ордена Славы, пехотинец, – мог бы рассказать. Но Владимир Андреевич уже умер – и подтвердить, что именно так он и кричал на передовой, не сможет.
Еще так кричали те, кого расстреливали, – людей ставили к стенке, завязывали им глаза, и они орали «За Родину!» – но и расстрелянные, по понятным причинам, не подтвердят. Зато денщики и шоферы вам сегодня расскажут, что так они никогда не кричали. И ведь не лгут – действительно, не кричали!
Так и формируется историческое суждение: мы склонны доверять воспоминаниям штабистов, тыловиков и редких уцелевших танкистов (а больше никто и не дожил до сегодняшнего дня) – о том, как вели себя пехотинцы, идя в атаку. Прошу понять: в моих словах нет упрека тем, кто оказался в штабе. Каждый был на своем месте. Мой отец был летчиком, и он не кричал: в кабине самолета не кричат «За Родину!». А вот его друг Александр Зиновьев успел повоевать в пехоте – и вот он кричал. Скульптор Эрнст Неизвестный, известный тем, что поднял в атаку бойцов, был изрешечен пулями, объявлен мертвым и воскрес из мертвых – вот он кричал. А как было не кричать «За Родину!»? Вы бы что кричали, поднимая взвод под огнем?
Корректно ли такое исследование, которое не учитывает предмет исследования? Так же точно, мы легко выносим суждение о коммунизме по речениям партийных аппаратчиков 70-х годов – и кто утрудит себя чтением первоисточников, к чему это? Мы судим о России и о судьбе нашей страны по речениям западных политологов, гарвардских говорунов и оксфордских наблюдателей – вот их мнение нам кажется критичным в отношении нашей собственной истории. Ну, так давайте поинтересуемся у повара полевой кухни – кричал ли он «За Родину! За Сталина!», когда разливал по котелкам щи. Не кричал повар? Вот и славно: исследование, стало быть, показало, что роль идеологии преувеличена. Спросим у плотно отобедавшего оксфордского профессора, что он думает о сталинском произволе – и вычертим правильный вектор русской судьбы. Где же и узнать о судьбе русского народа, как не за high table в Оксфорде?
Пройдет короткое время, и история нам сполна отомстит: оценка российской демократии будет вынесена исходя из личности вора в законе Япончика как наиболее адекватной процессу. И это совершенно справедливо. Не стоит сетовать, что нас плохо поняли. А мы сами – что старались понять?
У России есть история, это ее история, ни на что не похожая – и эта история будет прожита и пройдена до конца, так же, как прошли некогда свой путь греческие гоплиты через Месопотамию, как прошли чешские легионеры через Сибирь. История не может быть права или не права – она просто есть, и ее требуется уважать. Хотя бы за то, что она была наполнена живыми людьми, которые любили, дышали, рожали, смеялись. Сегодня приятно читать о похождениях бравого солдата Швейка в трактире «У чаши» (а до мясорубки под Казанью, где выкосили полкорпуса, Гашек не дописал). Мы читаем о похождениях Швейка и прятках Чонкина, и задуматься, кого бы из них мы хотели увидеть рядом, случись беда, – задуматься об этом как-то лень. Вдруг обойдется: финансовый кризис рассосется, вертикаль власти никого не зашибет, сытые наедятся, голодные развеселятся, войны не будет? Но знаете, я бы предпочел, если что случится, чтобы спину мне прикрывал Швейк, а от дезертира Чонкина лучше держаться подальше.
Думаю, Швейк знал самое главное: не бывает чужой истории, не бывает чужой боли, не бывает чужой войны. И чужой смерти тоже не бывает. Всякая смерть – есть убийство чего-то в тебе самом.
– А я нашу Родину люблю. И умру за нее.
Прозвучало это неубедительно. Умирать я не собирался. Сосед мне не поверил.
– Может, ты еще и дедушку Ленина любишь? И портретик на стенку повесишь?
– Может, и повешу.
– Ага! Портретик повесишь! Может, и в Афганистан служить пойдешь?
– Может, и пойду.
– А чего же ты не идешь? Иди! Не прячься!
– Ну и пойду.
– Иди, иди. Колонизатор.
Наш разговор прервала сестра – она вошла в палату, чтобы ставить больным градусники. Мы откинулись на подушки, изображая из себя тяжелобольных. А третьему пациенту и притворяться не надо было – он всегда был бледен и дышал с трудом. Сестра проверила градусники, записала температуру, раздала таблетки, которые мы с толстым юношей, разумеется, выбросили в окно. А третий пациент, не рассуждая, таблетки проглотил, ему все равно было – таблеткой больше, таблеткой меньше.
Мы продолжили спор вечером, а потом и на следующий день.
Толстый юноша рисовал в тетрадке схемы и диаграммы, показывал мне. У него был набор цветных фломастеров (прислали вместе с сардельками), и рисунки получались очень красивыми.
– Видишь? – говорил он. – Все совпадает. Вот лагерь Майданек (он нарисовал на бумаге кружочек) – а вот СибЛАГ (напротив он изобразил еще один кружочек), вот Бухенвальд – а вот Колыма! Между Сталиным и Гитлером никакой разницы нет. Сталин даже хуже, он свой собственный народ убивал. А Гитлер – только чужих. Значит, нельзя было воевать за Сталина. Генерал Власов прав, понимаешь! У него выбора не было! И Чонкин прав, что спрятался!
– Как это: Гитлер только чужих убивал? Ты его что, оправдываешь? Это что, хорошо разве?
– Я тебе объясняю, что политика большевиков – людоедская! Нельзя было эту страну защищать!
Я разглядывал его диаграммы. Получалось, что, если воюешь против Гитлера, значит, воюешь за Сталина. А за Сталина воевать нехорошо – стало быть, надо спрятаться. И сегодня идти в армию – нехорошо. Ну, вот мы и спрятались в 57-й больнице. А солдат Чонкин – на сеновале отсиделся. А папа толстого юноши спрятался в заброшенной квартире и прожил там четыре года.
Через пару дней толстый юноша выписался. Позавтракал, потом скушал обед, выпил компот и уехал домой. Так мы с ним и не доспорили.
В армию я тогда не пошел, отвертелся от службы, и в Афганистан попал только спустя двадцать пять лет – когда там шла уже другая война. Перед тем как я выписался из больницы, нашего третьего соседа перевели в реанимацию, ему стало хуже. Я не знаю, выжил он или нет.
Скучный мужчина
В ожидании протокола
Девушка по вызову
Проделайте нехитрое усилие: подумайте, кто вообще на войне кричит? В частности – кто может кричать: «За Родину!». Шофер генеральской машины? Нет. Повар в обозе? Вряд ли. Танкист в танке? Оглушит криком водителя. Штурман в самолете? Это безумие. Штабист? Ординарец? Денщик? Врач в лазарете? Матрос на подлодке? Да нет, конечно. Зачем им кричать?
Кричать может только солдат-пехотинец, идущий в штыковую атаку. Когда поднимаешься из окопа и бежишь на верную смерть, надо что-то кричать, чтобы перекричать страх, подстегнуть отвагу, чтобы орать в лицо врагу, который тоже орет.
Они кричали: «За Германию! За фюрера!» А наши кричали, идя в штыковую: «За родину! За Сталина!» А что еще могли кричать? За папу с мамой? За интеллигенцию? За свободу печати?
Разумеется, те, кто шел в штыковую атаку, не могут участвовать в опросах и рейтингах. Они погибли первыми, пехота на передовой – смертники. Те, что уцелели, вскоре умерли от ран. Отец моего друга, Андрея Добрынина, полный кавалер солдатского ордена Славы, пехотинец, – мог бы рассказать. Но Владимир Андреевич уже умер – и подтвердить, что именно так он и кричал на передовой, не сможет.
Еще так кричали те, кого расстреливали, – людей ставили к стенке, завязывали им глаза, и они орали «За Родину!» – но и расстрелянные, по понятным причинам, не подтвердят. Зато денщики и шоферы вам сегодня расскажут, что так они никогда не кричали. И ведь не лгут – действительно, не кричали!
Так и формируется историческое суждение: мы склонны доверять воспоминаниям штабистов, тыловиков и редких уцелевших танкистов (а больше никто и не дожил до сегодняшнего дня) – о том, как вели себя пехотинцы, идя в атаку. Прошу понять: в моих словах нет упрека тем, кто оказался в штабе. Каждый был на своем месте. Мой отец был летчиком, и он не кричал: в кабине самолета не кричат «За Родину!». А вот его друг Александр Зиновьев успел повоевать в пехоте – и вот он кричал. Скульптор Эрнст Неизвестный, известный тем, что поднял в атаку бойцов, был изрешечен пулями, объявлен мертвым и воскрес из мертвых – вот он кричал. А как было не кричать «За Родину!»? Вы бы что кричали, поднимая взвод под огнем?
Корректно ли такое исследование, которое не учитывает предмет исследования? Так же точно, мы легко выносим суждение о коммунизме по речениям партийных аппаратчиков 70-х годов – и кто утрудит себя чтением первоисточников, к чему это? Мы судим о России и о судьбе нашей страны по речениям западных политологов, гарвардских говорунов и оксфордских наблюдателей – вот их мнение нам кажется критичным в отношении нашей собственной истории. Ну, так давайте поинтересуемся у повара полевой кухни – кричал ли он «За Родину! За Сталина!», когда разливал по котелкам щи. Не кричал повар? Вот и славно: исследование, стало быть, показало, что роль идеологии преувеличена. Спросим у плотно отобедавшего оксфордского профессора, что он думает о сталинском произволе – и вычертим правильный вектор русской судьбы. Где же и узнать о судьбе русского народа, как не за high table в Оксфорде?
Пройдет короткое время, и история нам сполна отомстит: оценка российской демократии будет вынесена исходя из личности вора в законе Япончика как наиболее адекватной процессу. И это совершенно справедливо. Не стоит сетовать, что нас плохо поняли. А мы сами – что старались понять?
У России есть история, это ее история, ни на что не похожая – и эта история будет прожита и пройдена до конца, так же, как прошли некогда свой путь греческие гоплиты через Месопотамию, как прошли чешские легионеры через Сибирь. История не может быть права или не права – она просто есть, и ее требуется уважать. Хотя бы за то, что она была наполнена живыми людьми, которые любили, дышали, рожали, смеялись. Сегодня приятно читать о похождениях бравого солдата Швейка в трактире «У чаши» (а до мясорубки под Казанью, где выкосили полкорпуса, Гашек не дописал). Мы читаем о похождениях Швейка и прятках Чонкина, и задуматься, кого бы из них мы хотели увидеть рядом, случись беда, – задуматься об этом как-то лень. Вдруг обойдется: финансовый кризис рассосется, вертикаль власти никого не зашибет, сытые наедятся, голодные развеселятся, войны не будет? Но знаете, я бы предпочел, если что случится, чтобы спину мне прикрывал Швейк, а от дезертира Чонкина лучше держаться подальше.
Думаю, Швейк знал самое главное: не бывает чужой истории, не бывает чужой боли, не бывает чужой войны. И чужой смерти тоже не бывает. Всякая смерть – есть убийство чего-то в тебе самом.
3.
Тогда, в урологическом отделении, я сказал иначе:– А я нашу Родину люблю. И умру за нее.
Прозвучало это неубедительно. Умирать я не собирался. Сосед мне не поверил.
– Может, ты еще и дедушку Ленина любишь? И портретик на стенку повесишь?
– Может, и повешу.
– Ага! Портретик повесишь! Может, и в Афганистан служить пойдешь?
– Может, и пойду.
– А чего же ты не идешь? Иди! Не прячься!
– Ну и пойду.
– Иди, иди. Колонизатор.
Наш разговор прервала сестра – она вошла в палату, чтобы ставить больным градусники. Мы откинулись на подушки, изображая из себя тяжелобольных. А третьему пациенту и притворяться не надо было – он всегда был бледен и дышал с трудом. Сестра проверила градусники, записала температуру, раздала таблетки, которые мы с толстым юношей, разумеется, выбросили в окно. А третий пациент, не рассуждая, таблетки проглотил, ему все равно было – таблеткой больше, таблеткой меньше.
Мы продолжили спор вечером, а потом и на следующий день.
Толстый юноша рисовал в тетрадке схемы и диаграммы, показывал мне. У него был набор цветных фломастеров (прислали вместе с сардельками), и рисунки получались очень красивыми.
– Видишь? – говорил он. – Все совпадает. Вот лагерь Майданек (он нарисовал на бумаге кружочек) – а вот СибЛАГ (напротив он изобразил еще один кружочек), вот Бухенвальд – а вот Колыма! Между Сталиным и Гитлером никакой разницы нет. Сталин даже хуже, он свой собственный народ убивал. А Гитлер – только чужих. Значит, нельзя было воевать за Сталина. Генерал Власов прав, понимаешь! У него выбора не было! И Чонкин прав, что спрятался!
– Как это: Гитлер только чужих убивал? Ты его что, оправдываешь? Это что, хорошо разве?
– Я тебе объясняю, что политика большевиков – людоедская! Нельзя было эту страну защищать!
Я разглядывал его диаграммы. Получалось, что, если воюешь против Гитлера, значит, воюешь за Сталина. А за Сталина воевать нехорошо – стало быть, надо спрятаться. И сегодня идти в армию – нехорошо. Ну, вот мы и спрятались в 57-й больнице. А солдат Чонкин – на сеновале отсиделся. А папа толстого юноши спрятался в заброшенной квартире и прожил там четыре года.
Через пару дней толстый юноша выписался. Позавтракал, потом скушал обед, выпил компот и уехал домой. Так мы с ним и не доспорили.
В армию я тогда не пошел, отвертелся от службы, и в Афганистан попал только спустя двадцать пять лет – когда там шла уже другая война. Перед тем как я выписался из больницы, нашего третьего соседа перевели в реанимацию, ему стало хуже. Я не знаю, выжил он или нет.
Скучный мужчина
Мой дядя Алеша всегда говорил негромко и с улыбкой. Он принадлежал к тому типу мужчин, которым не обязательно произвести впечатление. Возможно, он знал, что произведет впечатление в любом случае.
Он был невысокий, худой, одевался как-то скучно. Пиджак скучный, рубашки скучные. В то время москвичи уже научились себя выражать через грубые свитера и небритость, а вот дядя Алеша не умел себя подать. У отца собиралась пестрая, вольнолюбивая публика, что ни лицо – поэма, что ни человек – биография. Опальный философ, непризнанный поэт, этого уволили из газеты, того не печатают. Яркие все люди. На их фоне дядя Алеша не очень-то смотрелся: чисто выбритый, коротко стриженный, в галстуке. И даже галстук у него был скучный.
Меня поражало, что наши выдающиеся гости оказывают дяде Алеше внимание, причем внимание подчеркнутое. И я не понимал, отчего так. Рассказывал дядя Алеша про себя немного, хотя, впрочем, иногда мои родители говорили, что у дяди Алеши интересная биография. Воевал. Ну, тогда все воевали.
Подробности я узнавал постепенно. Например, подслушал однажды фразу, сказанную другим своим дядей – дядей Витей. Сестра моей мамы была замужем за военным моряком, капитаном первого ранга дядей Витей Петровым, человеком далеким от интеллектуальных запросов, сумрачным и пьющим. Бывал он у нас редко, работал где-то в адмиралтействе или министерстве – этих слов я тогда не различал. Помню лишь, когда дядя Витя все же приходил в гости, то норовил сесть подле дяди Алеши – и о чем-то мои дяди вполголоса беседовали.
Однажды я услышал, как дядя Витя сказал моей маме:
– Да пойми ты, Танечка, Алексей сделал для страны больше, чем Зорге!
Вот тогда я впервые узнал, что мой дядя Алеша – разведчик.
Имя, данное при рождении, Алехо Оскар Кантор, родной язык – испанский. Он старше папы на двенадцать лет. Родился, как и отец, в Аргентине, в городе Ла Риоха, в 1910 году.
Взял себе имя Алексей Павлович Коробицын, хотя реальное отчество – Моисеевич, а фамилия – Кантор. Перед смертью он себе реальные отчество и фамилию вернул.
В 1936 году (после того как семья переехала жить в Россию) дядя Алеша уехал воевать в Испанию. Испанский был родным, объясняться было просто. Он стал советником адмирала Кузнецова, обеспечивал проход транспорта, участвовал в Северном походе, знаменитом прорыве через Гибралтар, а впоследствии стал командиром базы торпедных катеров. Потом, после поражения Испании, поступил в распоряжение РУ РККА, и его направили в Мексику, где Алексей Коробицын некоторое время жил, сделавшись мексиканским бизнесменом, даже (как я узнал недавно из публикации в российской прессе) приобрел рудник. Укрепил связи с МИД Мексики, стал почетным консулом этой страны в Кливленде, США, оттуда – уже в качестве мексиканского дипломата – был послан в Берлин. Работал в мексиканском посольстве заместителем консула до самого начала войны. Периодически возвращался и в Мексику, и в Кливленд, обеспечил функционирование разведсети под кодовым названием «Турбан».
В 1942 году он был переведен в Россию. Возглавил разведывательно-диверсионную группу, выброшенную в тыл врага в леса под городом Чечерском Гомельской области. Группа состояла из антифашистов австрийской и немецкой национальности, мой дядя-аргентинец возглавлял отряд (его псевдоним был «Лео»). Задание было конкретным: по возможности нейтрализовать транспортное сообщение на линии Гомель-Брянск, для чего следовало вступить в контакт с партизанскими соединениями Федорова.
К Федорову прямиком они и попали, после того как группа, отстегнув парашюты, собралась в лесу. И Федоров, разумеется, приказал их расстрелять, поскольку группа сплошь состояла из немцев. Алексей Коробицын сумел его убедить согласиться на проверку: по коду, известному Лео, в Ставку было передано сообщение о том, что гомельские партизаны заняли 103 населенных пункта. Условие, поставленное Федоровым, было следующим: если Совинформбюро вечером передаст эту новость – значит Лео свой, если не передаст – расстрел. Совинформбюро сведения о гомельских партизанах передало.
До марта 1943-го, пока диверсионная группа Лео действовала под Гомелем, ими были уничтожены 11 воинских эшелонов и 1485 гитлеровских солдат, ранено 300, взят в плен генерал СС (сведения даны по архивам ГРУ).
В 1944 году группа была переброшена в Румынию, а затем Алексей Коробицын переправился во Францию. Насколько понимаю, последнее дело было связано с немецкими военными кораблями, полученными Францией после капитуляции Третьего рейха. Это были корабли, участвовавшие во вторжении в Южную Францию. Большинство из них, как известно, были перекрашены и снабжены новыми французскими названиями – дабы не было оснований делить трофеи с союзниками. Дядя Алеша, в качестве марсельского капитана, объехал соответствующие порты и передал в Ставку реальные имена кораблей.
Когда война закончилась (ему было всего тридцать шесть), Алексею Коробицыну предложили перейти в ведомство ГБ. Отказываться от таких предложений было не принято – поэтому он просто сказал: «Разрешите доложить о вашем предложении моему непосредственному начальству».
Поскольку подразумевалось, что следить надо будет именно за этим начальством, к Коробицыну больше не обращались. Но и карьера его стремительно закатилась. Тем более что началась кампания по борьбе с космополитизмом, во время которой дядя Алеша демонстративно вернул себе отчество Моисеевич и неудобную фамилию Кантор.
Его уволили в запас довольно рано – неполных сорока лет, при иконостасе орденов и медалей.
Он стал приключенческим писателем. В детстве мне нравилась написанная им книжка про мексиканскую революцию «Хуан Маркадо – мститель из Техаса». Еще он написал детектив «Тайна Музея восковых фигур». Потом про него стали немного писать. Вице-адмирал Ващенко, замначальника ГРУ, назвал его своим учителем, посвятил ему две главы в воспоминаниях. Впоследствии именем Алексея Коробицына назвали корабль. Но он к тому времени уже умер.
К чему я это рассказал, даже затрудняюсь сформулировать.
Человек он был необычайно добрый, мягкий, не пафосный. В те годы в нашей квартире собирались невероятно харизматичные пафосные люди, борцы за демократию, ненавистники режима. Так вот, ни один из них, никогда не обратился к дяде Алеше иначе, как с подчеркнутым, преувеличенным уважением. Меня, помню, это даже изумляло.
Такие вот вольнодумцы, ниспровергатели авторитетов, а ломают шапку перед военным.
У них там – ух! Дела! Решения! Резолюции! Демонстрации! А что дядя Алеша? Но то поколение еще помнило, что такое война. И что такое мужчина, они тоже себе представляли. И никого не смущали скучный пиджак и галстук. Люди того поколения были несколько взрослее, чем мы сегодня. И друзья нашего дома – даром что либералы – все отлично понимали.
Он был невысокий, худой, одевался как-то скучно. Пиджак скучный, рубашки скучные. В то время москвичи уже научились себя выражать через грубые свитера и небритость, а вот дядя Алеша не умел себя подать. У отца собиралась пестрая, вольнолюбивая публика, что ни лицо – поэма, что ни человек – биография. Опальный философ, непризнанный поэт, этого уволили из газеты, того не печатают. Яркие все люди. На их фоне дядя Алеша не очень-то смотрелся: чисто выбритый, коротко стриженный, в галстуке. И даже галстук у него был скучный.
Меня поражало, что наши выдающиеся гости оказывают дяде Алеше внимание, причем внимание подчеркнутое. И я не понимал, отчего так. Рассказывал дядя Алеша про себя немного, хотя, впрочем, иногда мои родители говорили, что у дяди Алеши интересная биография. Воевал. Ну, тогда все воевали.
Подробности я узнавал постепенно. Например, подслушал однажды фразу, сказанную другим своим дядей – дядей Витей. Сестра моей мамы была замужем за военным моряком, капитаном первого ранга дядей Витей Петровым, человеком далеким от интеллектуальных запросов, сумрачным и пьющим. Бывал он у нас редко, работал где-то в адмиралтействе или министерстве – этих слов я тогда не различал. Помню лишь, когда дядя Витя все же приходил в гости, то норовил сесть подле дяди Алеши – и о чем-то мои дяди вполголоса беседовали.
Однажды я услышал, как дядя Витя сказал моей маме:
– Да пойми ты, Танечка, Алексей сделал для страны больше, чем Зорге!
Вот тогда я впервые узнал, что мой дядя Алеша – разведчик.
Имя, данное при рождении, Алехо Оскар Кантор, родной язык – испанский. Он старше папы на двенадцать лет. Родился, как и отец, в Аргентине, в городе Ла Риоха, в 1910 году.
Взял себе имя Алексей Павлович Коробицын, хотя реальное отчество – Моисеевич, а фамилия – Кантор. Перед смертью он себе реальные отчество и фамилию вернул.
В 1936 году (после того как семья переехала жить в Россию) дядя Алеша уехал воевать в Испанию. Испанский был родным, объясняться было просто. Он стал советником адмирала Кузнецова, обеспечивал проход транспорта, участвовал в Северном походе, знаменитом прорыве через Гибралтар, а впоследствии стал командиром базы торпедных катеров. Потом, после поражения Испании, поступил в распоряжение РУ РККА, и его направили в Мексику, где Алексей Коробицын некоторое время жил, сделавшись мексиканским бизнесменом, даже (как я узнал недавно из публикации в российской прессе) приобрел рудник. Укрепил связи с МИД Мексики, стал почетным консулом этой страны в Кливленде, США, оттуда – уже в качестве мексиканского дипломата – был послан в Берлин. Работал в мексиканском посольстве заместителем консула до самого начала войны. Периодически возвращался и в Мексику, и в Кливленд, обеспечил функционирование разведсети под кодовым названием «Турбан».
В 1942 году он был переведен в Россию. Возглавил разведывательно-диверсионную группу, выброшенную в тыл врага в леса под городом Чечерском Гомельской области. Группа состояла из антифашистов австрийской и немецкой национальности, мой дядя-аргентинец возглавлял отряд (его псевдоним был «Лео»). Задание было конкретным: по возможности нейтрализовать транспортное сообщение на линии Гомель-Брянск, для чего следовало вступить в контакт с партизанскими соединениями Федорова.
К Федорову прямиком они и попали, после того как группа, отстегнув парашюты, собралась в лесу. И Федоров, разумеется, приказал их расстрелять, поскольку группа сплошь состояла из немцев. Алексей Коробицын сумел его убедить согласиться на проверку: по коду, известному Лео, в Ставку было передано сообщение о том, что гомельские партизаны заняли 103 населенных пункта. Условие, поставленное Федоровым, было следующим: если Совинформбюро вечером передаст эту новость – значит Лео свой, если не передаст – расстрел. Совинформбюро сведения о гомельских партизанах передало.
До марта 1943-го, пока диверсионная группа Лео действовала под Гомелем, ими были уничтожены 11 воинских эшелонов и 1485 гитлеровских солдат, ранено 300, взят в плен генерал СС (сведения даны по архивам ГРУ).
В 1944 году группа была переброшена в Румынию, а затем Алексей Коробицын переправился во Францию. Насколько понимаю, последнее дело было связано с немецкими военными кораблями, полученными Францией после капитуляции Третьего рейха. Это были корабли, участвовавшие во вторжении в Южную Францию. Большинство из них, как известно, были перекрашены и снабжены новыми французскими названиями – дабы не было оснований делить трофеи с союзниками. Дядя Алеша, в качестве марсельского капитана, объехал соответствующие порты и передал в Ставку реальные имена кораблей.
Когда война закончилась (ему было всего тридцать шесть), Алексею Коробицыну предложили перейти в ведомство ГБ. Отказываться от таких предложений было не принято – поэтому он просто сказал: «Разрешите доложить о вашем предложении моему непосредственному начальству».
Поскольку подразумевалось, что следить надо будет именно за этим начальством, к Коробицыну больше не обращались. Но и карьера его стремительно закатилась. Тем более что началась кампания по борьбе с космополитизмом, во время которой дядя Алеша демонстративно вернул себе отчество Моисеевич и неудобную фамилию Кантор.
Его уволили в запас довольно рано – неполных сорока лет, при иконостасе орденов и медалей.
Он стал приключенческим писателем. В детстве мне нравилась написанная им книжка про мексиканскую революцию «Хуан Маркадо – мститель из Техаса». Еще он написал детектив «Тайна Музея восковых фигур». Потом про него стали немного писать. Вице-адмирал Ващенко, замначальника ГРУ, назвал его своим учителем, посвятил ему две главы в воспоминаниях. Впоследствии именем Алексея Коробицына назвали корабль. Но он к тому времени уже умер.
К чему я это рассказал, даже затрудняюсь сформулировать.
Человек он был необычайно добрый, мягкий, не пафосный. В те годы в нашей квартире собирались невероятно харизматичные пафосные люди, борцы за демократию, ненавистники режима. Так вот, ни один из них, никогда не обратился к дяде Алеше иначе, как с подчеркнутым, преувеличенным уважением. Меня, помню, это даже изумляло.
Такие вот вольнодумцы, ниспровергатели авторитетов, а ломают шапку перед военным.
У них там – ух! Дела! Решения! Резолюции! Демонстрации! А что дядя Алеша? Но то поколение еще помнило, что такое война. И что такое мужчина, они тоже себе представляли. И никого не смущали скучный пиджак и галстук. Люди того поколения были несколько взрослее, чем мы сегодня. И друзья нашего дома – даром что либералы – все отлично понимали.
В ожидании протокола
Однажды меня задержали и отвели в отделение милиции. Я шел из гостей и был нетрезв, а тут как раз очередная борьба с пьянством. Андроповские это, что ли, меры были, или еще брежневские потуги на сохранение порядка – даже и не упомню, кто царствовал. Видимо, я вел себя несколько, как бы это сказать поделикатнее, рассеянно. И привлек к себе взгляды милиции.
Милиционер откозырял, предложил пройти. Тогда говорили: «Пройдемте». Дело было в метро – прямо в метро находилось и отделение милиции. Я говорю про то, что на Маяковке, возле выхода на Садовую. Провели, усадили на лавку, сказали, чтобы ждал, пока составят протокол.
– И долго ждать?
– Пока не освобожусь.
– А вы заняты сейчас?
– Не твое дело!
Сидел и ждал протокола. Вся жизнь так проходит: вечно чего-то ждешь – то одной бумажки, то другой. То от советской власти требуется бумажка, то от антисоветской – разницы никакой: сиди и жди. И вот, пока ждал, я наблюдал такую сцену.
Задержали несколько безобидных ярыжек – то ли рейд у милиционеров специальный был, то ли план за неделю вырабатывали. Все задержанные были людьми неопасными, даже милыми – ну выпили, и что? Мы сидели на лавке, бок о бок, смотрели затравленно на ментов. Ждали, пока о нас вспомнят. Вот когда вспомнят, тогда составят протокол, напечатают на бланке рапорт о задержании в нетрезвом виде – и придет на работу такая вот казенная бумага с милицейской печатью, тебе на работе выговор и влепят, за пьянство. А как, скажите, в России не выпить? Жизнь такая, что выпить очень хочется. Нехорошо, по-моему, за это привлекать.
Среди задержанных один дяденька был особенно симпатичный, он даже и пьяным-то не был. Так, слегка нетрезв. Правда, он громко икал – и тем самым обращал на себя внимание.
Очень разумный дяденька, в приличном пальто, в кепке, с портфелем. Он икал, а икнув, всякий раз немедленно извинялся.
Помахивал ладонью перед носом, разгоняя винные пары, мило улыбался и говорил окружающим:
– Ик! Пардон! Это – шампанское!
Ну как на такого человека сердиться?
Однако его привели в отделение, усадили по ту сторону перегородки: с внешней стороны находятся работники правопорядка, в глубине комнаты – нарушители. И перегородочка-то так себе, невысокая, но действие свое производит: сразу тебя отделяют от привычного мира. Отняли у дяденьки портфель, вывалили содержимое портфеля на стол.
В портфеле обнаружилась плоская коробка шоколадно-вафельного торта. Ничего криминального, на первый взгляд.
Начальник отделения осмотрел коробку с тортом, попытался вскрыть.
Задержанный его остановил, подал голос:
– Товарищ милиционер, не трогайте, пожалуйста, торт! Прошу вас, товарищ старший лейтенант, не надо! Жене везу!
– Рот закрой! Жене он везет! А выпил зачем? Для храбрости?
– Ик! Пардон – шампанское!
– Шампанское, как же! Водяры нажрался, урод, среди бела дня.
– Шампанское, товарищ милиционер! Сын родился! Торт жене везу!
– Ага, торт везешь!
– В командировке был, товарищ милиционер. На самолет спешу! – Тут дяденька посмотрел на часы, озаботился. – Правда ведь спешу, товарищи милиционеры. Ик! Пардон, шампанское! Остались всего два с половиной часа, граждане дорогие. Я могу и опоздать! Ик! Пардон…
– Сиди, не выступай. Сивухой за километр разит!
– Шампанское! Ик! Пардон!
– Сиди!
Задержанный сел на лавку. Некоторое время он молчал, боролся с икотой – это было видно по мимике. Потом напомнил о своем присутствии.
– Граждане милиционеры! Голубчики! Войдите, прошу вас, в мое положение. Ик! Жена родила. Ик! Радостное событие! Согласитесь! У меня билеты на самолет. Вот они! Вылет через два часа. Ик! Убедительная просьба отпустить меня, чтобы я успел на рейс! Ик! Пардон, шампанское!
Никто не шелохнулся, бровью не повел.
– Товарищи, это исключительно важно, чтобы я успел на самолет!
Ответа нет. В тишине прошло еще пять минут. Видно было, что задержанный дяденька уверен в том, что его аргументы убедительны. Важно только, чтобы его услышали. А уж если услышат – обязательно поймут.
Он терпеливо выждал некоторое время и сказал так:
– Уважаемые сотрудники милиции! Обращаюсь к вам с просьбой. В связи с тем, что у меня родился сын, я должен успеть на самолет. Мне необходимо прилететь к жене, товарищи! Понимаете меня? Уверен, что да!
Никакой реакции.
– Дело в том, – терпеливо объяснил задержанный всем в комнате, – дело все в том, что жена сегодня родила. Такой случай. Нечасто бывает, товарищи. И вот я к ней лечу.
Вылет самолета состоится через один час пятьдесят пять минут. Я могу не успеть на рейс, товарищи! Ик! Пардон…
Тишина, тикают настенные часы. Лейтенант зевает, помешивает чай в стакане.
Задержанный сидит, ждет реакции милиционеров. Реакции нет.
Пять минут ждет, десять минут, пятнадцать. А реакции никакой вообще. Мы отчего-то убеждены, что наше слово обязательно должно отозваться в собеседнике. А это вовсе даже не так.
Один милиционер достал газету, стал кроссворд разгадывать. Другой просто сидит. Они часами могут сидеть неподвижно, как коты. Работа такая.
Задержанный решил напомнить о себе. Он заговорил мягко, интеллигентно, рассудительно.
– Товарищ лейтенант, граждане милиционеры! Голубчики! Ик! Пардон… Прошло уже сорок пять минут с тех пор, как меня сюда привели. Это немало, согласитесь. В связи с тем, что до аэропорта путь неблизкий, мне хотелось бы уже выехать. Ик! Пардон – шампанское! Да, вы правы, я выпил. Выпил немного шампанского, граждане! Сын родился. Настоятельно прошу разрешить мне отправиться в аэропорт!
Он высказал все эти соображения весьма здравым образом, икнул всего два раза.
Никто не ответил. Дяденька опечалился, присел на краешек скамьи, подождал еще пятнадцать минут. Поглядывал на часы, нервничал, ждал. Затем подал голос.
– Уважаемые граждане! Дорогие защитники правопорядка! Хочу напомнить вам, что до вылета моего самолета осталось ровно – ик! Пардон, шампанское! – ровно один час двадцать минут! Времени становится все меньше! – помолчал, потом добавил: – Это не шутки! – Опять помолчал. Потом сказал как-то очень печально: – Если вы думаете, что это шутки…
Тишина. Никто головы не повернул. Мало они видели таких дяденек, что ли? И каждому что-нибудь надо. Тикают часы, муха жужжит. Дяденька ждет. Потом снова говорит:
– Уважаемые милиционеры! Товарищ лейтенант! Товарищ ефрейтор! Граждане! Самолеты в нашей стране летают строго по расписанию. Опоздавших не ждут! Если я не выйду отсюда немедленно, могу опоздать на самолет!
Тишина.
Далее реплики следовали с частотой одна в минуту. Дяденька произносил реплику. Ждал, смотрел на часы. Шевелил губами, считая секунды. Потом говорил новую реплику. И все это в полной тишине.
– Внимание! До вылета самолета осталось пять минут! Ровно пять минут!.. Прошу вас, граждане милиционеры! Поймите, я не успеваю на рейс!.. Граждане! Товарищи милиционеры! Голубчики! Самолет улетит через три минуты! Смилуйтесь!.. Товарищи! Милиционеры! Вы же люди! К вам обращаюсь я, друзья мои! Прошу о снисхождении! Две минуты осталось!.. Дорогие товарищи милиционеры! Миленькие! Голубчики!.. Дорогие работники министерства внутренней безопасности!.. Осталась одна минута! Прошу меня выпустить!
Тишина. Лейтенант зевает. Зевает во весь рот, долго, с оттяжкой. Так зевает, что все коронки и пломбы можно рассмотреть.
– Осталась последняя минута!
Тишина.
– Всего одна минута, уважаемые товарищи милиционеры!
Тишина, только часики на стене тикают. Тик-так, тиктак.
Дяденька смотрел на стенные часы, потом на свои собственные, те, что на руке. Минута тянулась долго. Но истекла и эта минута. Лицо дяденьки исказилось, черты налились бешенством.
Он вышел на середину комнаты. Протянул руку, взял из-под носа у лейтенанта свой шокаладно-вафельный торт. Взял властным движением, дескать, мое – и все тут! И лейтенант собрался нечто сказать, а сказать ничего не сумел.
Растерялся лейтенант. Фигура затравленного дяденьки распрямилась, плечи развернулись. И голос его загудел в тесном помещении милицейского отделения.
– Все! Пиздец! Улетел самолет. Дождались! Улетел, понимаете, бляди?! Совсем на хуй улетел! Думали, суки, самолет будет ждать! Хуй вам! Улетел! Суки ебаные. Пидоры гнойные! Менты поганые! Сдохните все, собаки! Улетел самолет! Ты вот, жирный! Засранец жирный. Что уставился, сука? Ты самый главный здесь пидор! Блядюга позорная! У-у-у-у, гандон штопаный! Сдохни, гад! Улетел самолет из-за тебя, пидор! Ненавижу ваше племя ментов поганых! Всех бы вас на хуй передавил!
И страх объял отделение милиции. Словно дыхание вечности – а это страшное, ледяное дыхание, смертельное – заморозило милицейские лица. Будто изморозь покрыла их полные розовые физиономии. Новыми глазами смотрели милиционеры на задержанного. Они-то думали, что это простой пьянчуга. Но обыватель преобразился, и новый облик его сделался ужасен. Страсть, всегда дремлющая в народе, вырвалась вдруг наружу неожиданно, пенно, яростно – так струя шампанского бьет из перегретой бутылки. И кажется: нет в бутылке ничего, вся пена уже вышла, пустая она давно! – ан нет, бьет и бьет струя. И еще надолго этой ярости хватит.
– Давить вас, пидоров, пора! Каждого пидора ментовского к ногтю!
Он кричал, и страшно разносился в мерзлой тишине милицейского отделения его пророческий голос. И глядя на этого несчастного интеллигентного человека с шоколадно-вафельным тортом в руке, я подумал, что Россия еще не потеряна. Некоторые шансы у народа остались. Бутылка точно давно пустая, но, может, на дне что-то еще пенится.
Милиционер откозырял, предложил пройти. Тогда говорили: «Пройдемте». Дело было в метро – прямо в метро находилось и отделение милиции. Я говорю про то, что на Маяковке, возле выхода на Садовую. Провели, усадили на лавку, сказали, чтобы ждал, пока составят протокол.
– И долго ждать?
– Пока не освобожусь.
– А вы заняты сейчас?
– Не твое дело!
Сидел и ждал протокола. Вся жизнь так проходит: вечно чего-то ждешь – то одной бумажки, то другой. То от советской власти требуется бумажка, то от антисоветской – разницы никакой: сиди и жди. И вот, пока ждал, я наблюдал такую сцену.
Задержали несколько безобидных ярыжек – то ли рейд у милиционеров специальный был, то ли план за неделю вырабатывали. Все задержанные были людьми неопасными, даже милыми – ну выпили, и что? Мы сидели на лавке, бок о бок, смотрели затравленно на ментов. Ждали, пока о нас вспомнят. Вот когда вспомнят, тогда составят протокол, напечатают на бланке рапорт о задержании в нетрезвом виде – и придет на работу такая вот казенная бумага с милицейской печатью, тебе на работе выговор и влепят, за пьянство. А как, скажите, в России не выпить? Жизнь такая, что выпить очень хочется. Нехорошо, по-моему, за это привлекать.
Среди задержанных один дяденька был особенно симпатичный, он даже и пьяным-то не был. Так, слегка нетрезв. Правда, он громко икал – и тем самым обращал на себя внимание.
Очень разумный дяденька, в приличном пальто, в кепке, с портфелем. Он икал, а икнув, всякий раз немедленно извинялся.
Помахивал ладонью перед носом, разгоняя винные пары, мило улыбался и говорил окружающим:
– Ик! Пардон! Это – шампанское!
Ну как на такого человека сердиться?
Однако его привели в отделение, усадили по ту сторону перегородки: с внешней стороны находятся работники правопорядка, в глубине комнаты – нарушители. И перегородочка-то так себе, невысокая, но действие свое производит: сразу тебя отделяют от привычного мира. Отняли у дяденьки портфель, вывалили содержимое портфеля на стол.
В портфеле обнаружилась плоская коробка шоколадно-вафельного торта. Ничего криминального, на первый взгляд.
Начальник отделения осмотрел коробку с тортом, попытался вскрыть.
Задержанный его остановил, подал голос:
– Товарищ милиционер, не трогайте, пожалуйста, торт! Прошу вас, товарищ старший лейтенант, не надо! Жене везу!
– Рот закрой! Жене он везет! А выпил зачем? Для храбрости?
– Ик! Пардон – шампанское!
– Шампанское, как же! Водяры нажрался, урод, среди бела дня.
– Шампанское, товарищ милиционер! Сын родился! Торт жене везу!
– Ага, торт везешь!
– В командировке был, товарищ милиционер. На самолет спешу! – Тут дяденька посмотрел на часы, озаботился. – Правда ведь спешу, товарищи милиционеры. Ик! Пардон, шампанское! Остались всего два с половиной часа, граждане дорогие. Я могу и опоздать! Ик! Пардон…
– Сиди, не выступай. Сивухой за километр разит!
– Шампанское! Ик! Пардон!
– Сиди!
Задержанный сел на лавку. Некоторое время он молчал, боролся с икотой – это было видно по мимике. Потом напомнил о своем присутствии.
– Граждане милиционеры! Голубчики! Войдите, прошу вас, в мое положение. Ик! Жена родила. Ик! Радостное событие! Согласитесь! У меня билеты на самолет. Вот они! Вылет через два часа. Ик! Убедительная просьба отпустить меня, чтобы я успел на рейс! Ик! Пардон, шампанское!
Никто не шелохнулся, бровью не повел.
– Товарищи, это исключительно важно, чтобы я успел на самолет!
Ответа нет. В тишине прошло еще пять минут. Видно было, что задержанный дяденька уверен в том, что его аргументы убедительны. Важно только, чтобы его услышали. А уж если услышат – обязательно поймут.
Он терпеливо выждал некоторое время и сказал так:
– Уважаемые сотрудники милиции! Обращаюсь к вам с просьбой. В связи с тем, что у меня родился сын, я должен успеть на самолет. Мне необходимо прилететь к жене, товарищи! Понимаете меня? Уверен, что да!
Никакой реакции.
– Дело в том, – терпеливо объяснил задержанный всем в комнате, – дело все в том, что жена сегодня родила. Такой случай. Нечасто бывает, товарищи. И вот я к ней лечу.
Вылет самолета состоится через один час пятьдесят пять минут. Я могу не успеть на рейс, товарищи! Ик! Пардон…
Тишина, тикают настенные часы. Лейтенант зевает, помешивает чай в стакане.
Задержанный сидит, ждет реакции милиционеров. Реакции нет.
Пять минут ждет, десять минут, пятнадцать. А реакции никакой вообще. Мы отчего-то убеждены, что наше слово обязательно должно отозваться в собеседнике. А это вовсе даже не так.
Один милиционер достал газету, стал кроссворд разгадывать. Другой просто сидит. Они часами могут сидеть неподвижно, как коты. Работа такая.
Задержанный решил напомнить о себе. Он заговорил мягко, интеллигентно, рассудительно.
– Товарищ лейтенант, граждане милиционеры! Голубчики! Ик! Пардон… Прошло уже сорок пять минут с тех пор, как меня сюда привели. Это немало, согласитесь. В связи с тем, что до аэропорта путь неблизкий, мне хотелось бы уже выехать. Ик! Пардон – шампанское! Да, вы правы, я выпил. Выпил немного шампанского, граждане! Сын родился. Настоятельно прошу разрешить мне отправиться в аэропорт!
Он высказал все эти соображения весьма здравым образом, икнул всего два раза.
Никто не ответил. Дяденька опечалился, присел на краешек скамьи, подождал еще пятнадцать минут. Поглядывал на часы, нервничал, ждал. Затем подал голос.
– Уважаемые граждане! Дорогие защитники правопорядка! Хочу напомнить вам, что до вылета моего самолета осталось ровно – ик! Пардон, шампанское! – ровно один час двадцать минут! Времени становится все меньше! – помолчал, потом добавил: – Это не шутки! – Опять помолчал. Потом сказал как-то очень печально: – Если вы думаете, что это шутки…
Тишина. Никто головы не повернул. Мало они видели таких дяденек, что ли? И каждому что-нибудь надо. Тикают часы, муха жужжит. Дяденька ждет. Потом снова говорит:
– Уважаемые милиционеры! Товарищ лейтенант! Товарищ ефрейтор! Граждане! Самолеты в нашей стране летают строго по расписанию. Опоздавших не ждут! Если я не выйду отсюда немедленно, могу опоздать на самолет!
Тишина.
Далее реплики следовали с частотой одна в минуту. Дяденька произносил реплику. Ждал, смотрел на часы. Шевелил губами, считая секунды. Потом говорил новую реплику. И все это в полной тишине.
– Внимание! До вылета самолета осталось пять минут! Ровно пять минут!.. Прошу вас, граждане милиционеры! Поймите, я не успеваю на рейс!.. Граждане! Товарищи милиционеры! Голубчики! Самолет улетит через три минуты! Смилуйтесь!.. Товарищи! Милиционеры! Вы же люди! К вам обращаюсь я, друзья мои! Прошу о снисхождении! Две минуты осталось!.. Дорогие товарищи милиционеры! Миленькие! Голубчики!.. Дорогие работники министерства внутренней безопасности!.. Осталась одна минута! Прошу меня выпустить!
Тишина. Лейтенант зевает. Зевает во весь рот, долго, с оттяжкой. Так зевает, что все коронки и пломбы можно рассмотреть.
– Осталась последняя минута!
Тишина.
– Всего одна минута, уважаемые товарищи милиционеры!
Тишина, только часики на стене тикают. Тик-так, тиктак.
Дяденька смотрел на стенные часы, потом на свои собственные, те, что на руке. Минута тянулась долго. Но истекла и эта минута. Лицо дяденьки исказилось, черты налились бешенством.
Он вышел на середину комнаты. Протянул руку, взял из-под носа у лейтенанта свой шокаладно-вафельный торт. Взял властным движением, дескать, мое – и все тут! И лейтенант собрался нечто сказать, а сказать ничего не сумел.
Растерялся лейтенант. Фигура затравленного дяденьки распрямилась, плечи развернулись. И голос его загудел в тесном помещении милицейского отделения.
– Все! Пиздец! Улетел самолет. Дождались! Улетел, понимаете, бляди?! Совсем на хуй улетел! Думали, суки, самолет будет ждать! Хуй вам! Улетел! Суки ебаные. Пидоры гнойные! Менты поганые! Сдохните все, собаки! Улетел самолет! Ты вот, жирный! Засранец жирный. Что уставился, сука? Ты самый главный здесь пидор! Блядюга позорная! У-у-у-у, гандон штопаный! Сдохни, гад! Улетел самолет из-за тебя, пидор! Ненавижу ваше племя ментов поганых! Всех бы вас на хуй передавил!
И страх объял отделение милиции. Словно дыхание вечности – а это страшное, ледяное дыхание, смертельное – заморозило милицейские лица. Будто изморозь покрыла их полные розовые физиономии. Новыми глазами смотрели милиционеры на задержанного. Они-то думали, что это простой пьянчуга. Но обыватель преобразился, и новый облик его сделался ужасен. Страсть, всегда дремлющая в народе, вырвалась вдруг наружу неожиданно, пенно, яростно – так струя шампанского бьет из перегретой бутылки. И кажется: нет в бутылке ничего, вся пена уже вышла, пустая она давно! – ан нет, бьет и бьет струя. И еще надолго этой ярости хватит.
– Давить вас, пидоров, пора! Каждого пидора ментовского к ногтю!
Он кричал, и страшно разносился в мерзлой тишине милицейского отделения его пророческий голос. И глядя на этого несчастного интеллигентного человека с шоколадно-вафельным тортом в руке, я подумал, что Россия еще не потеряна. Некоторые шансы у народа остались. Бутылка точно давно пустая, но, может, на дне что-то еще пенится.
Девушка по вызову
Познакомились двенадцать лет назад. Она работала проституткой, и я пригласил ее к себе. Прежде не обращался к проституткам, потом тоже не обращался. А тот год был странный; не оправдываюсь, случилось так, вот и все. Купил газету, тогда почти в каждой газете была реклама массажных салонов и девушек по вызову. Позвонил, позвал, она приехала.
Крупная девушка с огромной грудью. В глаза не смотрит, отворачивается. Сказала, что зовут Анжеликой, да я не поверил. Все следователи представляются Иван Иванычами, а все девушки по вызову – Анжеликами. Я где-то читал, что Анжелика – рабочий псевдоним.
Девушка как девушка. Слишком много духов, и духи приторные. А так все обыкновенное, только чулки белые в сеточку. Не так часто девушки носят белые чулки.
Надо было предложить ей выпить: кажется, с проститутками принято пить коктейли. Но у меня не было никакого алкоголя, а чай предлагать несолидно. Все-таки не с бабушкой вечер коротаешь.
– Хотите чаю? – спросил я.
Она отказалась. Хорошо еще, я баранок не предложил, совсем бы осрамился.
То, что она проститутка, стало понятно по тому, как ловко у нее все получалось с мужской одеждой. Почти всякий мужчина умеет расстегивать женский лифчик, а женщина, работающая проституткой, так же легко управляется с пуговицами в мужском гардеробе. Она расстегнула мне рубашку и штаны так быстро, как пианист гаммы пробегает.
Разделась сама, на ней остались только белые чулки.
– Тебе мои чулочки не мешают?
Мы легли, но у меня ничего не получилось.
Крупная девушка с огромной грудью. В глаза не смотрит, отворачивается. Сказала, что зовут Анжеликой, да я не поверил. Все следователи представляются Иван Иванычами, а все девушки по вызову – Анжеликами. Я где-то читал, что Анжелика – рабочий псевдоним.
Девушка как девушка. Слишком много духов, и духи приторные. А так все обыкновенное, только чулки белые в сеточку. Не так часто девушки носят белые чулки.
Надо было предложить ей выпить: кажется, с проститутками принято пить коктейли. Но у меня не было никакого алкоголя, а чай предлагать несолидно. Все-таки не с бабушкой вечер коротаешь.
– Хотите чаю? – спросил я.
Она отказалась. Хорошо еще, я баранок не предложил, совсем бы осрамился.
То, что она проститутка, стало понятно по тому, как ловко у нее все получалось с мужской одеждой. Почти всякий мужчина умеет расстегивать женский лифчик, а женщина, работающая проституткой, так же легко управляется с пуговицами в мужском гардеробе. Она расстегнула мне рубашку и штаны так быстро, как пианист гаммы пробегает.
Разделась сама, на ней остались только белые чулки.
– Тебе мои чулочки не мешают?
Мы легли, но у меня ничего не получилось.