Надо ли говорить, каким ликованием встретила компания ряженых появление на верхней палубе группы вождей – Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Вожди, перевесившись через фальшборт, выкрикивали лозунги и грозили толпе кулаками. То были: Аркаша Ситный, обряженный Карлом Марксом, в приклеенной косматой бороде; Леня Голенищев в облике Энгельса, то есть с бородой-лопатой; Ричард Рейли в ленинской кепочке и с ленинской бородкой; Герман Басманов, изображающий Сталина и пыхтящий трубкой.
   – Товагищи! – смешно картавил Рейли, дергал бородкой и щурился.
   – Дарагие братья и сестры! – медленно цедил Басманов.
   – Геноссе комарадос! – непонятно на каком языке восклицали Ситный с Голенищевым.
   Вожди салютовали толпе бокалами – и внизу под ними бушевало веселье.
   – Дедушка Ленин, – кричали снизу сестры Плевако, – прикажи, чтоб революционная матросня подавала горячее!
   – Уважаемый основоположник! – надрывался Яков Шайзенштейн. Водка-то вся вышла!
   – Водка, товагищи, дело агхиважное! – каркал Ильич. – Уважаемый товагищ Магкс, огганизуйте агхисгочно бутылочек тгидцать для голодающего кгестьянства!
   – Ихь организирен аллес по потребностям! – отвечал Маркс по-немецки.
   Роза Кранц и Голда Стерн отдавали пионерский салют, Петя Труффальдино застыл по стойке смирно, работники Минкульта взяли под козырек. Веселье достигло своего апогея, когда революционные матросы вынесли ящики с водкой, а на ящиках вдоль и поперек были написаны лозунги: Вся власть мировой буржуазии! Ешь ананасы! Рябчиков жуй! Да здравствует капитализм, победивший социализм в мирном соревновании! Даешь теневую экономику! Дави красную гидру! Отец Николай Павлинов корчился от смеха, Шайзенштейн согнулся дугой, Потрошилов тряс всеми четырьмя подбородками. Да, это вам не времена брежневского застоя, когда приходилось отсиживаться по кухням и острить вполголоса.
   Так корабль «Аврора» плыл по Беломорканалу, и далеко над водой разносились задорный смех и молодецкое гиканье. И слышны были проклятья в адрес придурков-большевиков и улюлюканье над постылой Советской властью. И весело, отчаянно смешно было пародировать старых маразматиков, давно законопаченных в кремлевские стены. Поделом законопаченных, накрепко, навсегда! И было понятно всем, что так и надо прощаться со старьем, беззаботно и с шуткой. И они, красивые отважные весельчаки, в голос хохотали, вспоминая лагеря и расстрелы, они свободным смехом своим выносили приговор отжившей системе. И выкидывали антраша, и плясали, притопывая, опрокидывали стаканчики, обсасывали куриные ножки, подмигивали девушкам, смеялись над нестрашной уже тюрьмой народов. Так палата сифилитиков смеется над чумным бараком.
VI
   Корабль плыл по Беломорканалу, а тем временем дела поворачивались так, что этот канал делался уже почти бесполезен для иной навигации; разве что прогулочным пароходам с развеселыми отдыхающими и осталось бороздить его воды – прямое же его назначение (столь волновавшее державные умы) более никогда и никому уже не потребуется. Некогда мужеубийца Сталин, продолжая дело кровавого Петра, задумал прорыть путь прямо из Ледовитого океана к Европе – в Балтику, и тысячи заключенных вымостили своими костями русло этой дерзкой мечте. Теперь их страшная смерть сделалась к тому же и бессмысленной: при развале империи Россия лишилась морей, портов, осталась со слабым флотом – и для чего теперь канал, по которому предполагалось выходить из Белого моря в Балтику, догадаться было трудно. Потеряли единым разом черноморские, каспийские, балтийские порты. Мурманска и Новороссийска на такую огромную страну недостаточно, а Петербург – какой он порт? Черноморский флот поделили с Украиной, торговые суда Балтфлота забирали эстонские и литовские предприниматели, над каспийскими волнами гордо реяли флаги азиатских стран – былых республик Советского Союза. С гуманистической точки зрения это, конечно же, было отрадно: знать, что народы Востока и прибалтийские соседи обрели независимость, – это, конечно же, недурно, эта мысль ласкает просвещенный ум; но иным, недалеким русским гражданам, закостнелым в своем патриотизме, делалось обидно. По балтическим волнам (отвоеванным Петром и воспетым Пушкиным) более возить товаров в Россию не будут, напротив: будут драть втридорога за пользование волнами, и не с кого-нибудь, а с русских граждан, которые, собственно говоря, эти волны и освоили, и порты по этому морю построили. Как же так? – говорили обидчивые. – Мы работали, горбатились, а прибалты поживились. Это с какой такой радости? Или, скажем, Крым взять. Мы Крым завоевали, триста лет возделывали, деревья сажали, водопровод тянули, дома и порты строили – а теперь все досталось хохлам. Это как понять? Справедливо, да? По-честному?
   Носильщик Кузнецов, например, высказался в беседе с коллегами по работе крайне резко. Он сказал так: «Я если хохла еще какого увижу, харю эту сальную с усами, я ему все грызло разворочу. Усы вырву. Паскуды». Товарищи возразили ему: «Ну, Саня, так тоже нельзя. Ты что? А Тарас Ященко? Он ведь хохол. А парень-то наш». «Ященко ваш – падаль, – сказал Кузнецов, – дрянь человек». И товарищи, подумав, согласились с ним.
   Тарас Ященко по прозвищу Сникерс (он любил сладкое) уже некоторое время не исполнял своих прямых обязанностей носильщика, поскольку сделался на вокзале фигурой особенной, с привилегиями. Его должность теперь называлась сток-брокер, а что это слово обозначает, объяснить было весьма трудно. Он обычно стоял около вагонов, когда его товарищи выгружали из них мешки и ящики, и делал пометки в блокноте, а на ящиках иногда проводил полоски. – Помоги, сука, Сникерс! – кричали ему, а Сникерс супился и отвечал сдержанно: я теперь сток-брокер, мне носить не положено. – А что ж ты такое важное, пидорас, делаешь? – кричали ему товарищи, но Сникерс затруднялся с ответом.
   Ответить Сникерсу действительно было непросто. Никакой конкретной деятельности он не осуществлял: поездов не водил, не носил тяжестей – а так: ходил туда-сюда, слово скажет там, слово здесь, тут покурит, там чайку попьет, – но постепенно весь вокзал стал каким-то образом зависеть от него. Случалось ему теперь и на директора повысить голос, а былых коллег своих он и за людей-то не держал. И то сказать, весь мир за последние годы сделался зависим от профессий, не производящих никакой конкретной деятельности, но осуществляющих промежуточные, посреднические функции. Мир, а вслед за ним и Россия, наполнился цветущими молодыми людьми в галстуках и запонках менеджерами, брокерами, дистрибьюторами, консультантами, медиаторами, кураторами, риелторами, девелоперами, посредниками, промоутерами, пиарагентами. Постепенно их деятельность, их мнение, их решение сделались важнее, чем деятельность, мнение или решение тех, кто непосредственно работал. Иными словами, марксистская теория капитализации общества, то есть схема «товар-деньги-товар» и ее модификация «деньги-товар-деньги», перестала описывать процесс эксплуатации труда. Теперь труд уже не эксплуатировали он попросту перестал быть ценностью, и его эксплуатация более не требовалась. Продавали отныне не труд, не продукт и даже не деньги, а некую систему отношений, которая стала воплощать товар и деньги так, как некогда бумажная купюра стала воплощать золото. Система отношений, образ жизни, который представляли собой эти бойкие люди в галстуках и запонках, сделались ценностью, превосходящей продукт, который они рекламировали. Собственно говоря, удачная реализация продукта могла привести только к увеличению класса менеджеров. Прежде, гуляя по переулкам столицы, зевака мог наблюдать странные скопления молодых людей у подъездов учреждений. Праздные балбесы, они растягивали свой обеденный перерыв на три часа, стояли, подпирая стены, плевали на мостовую, курили. То были инженеры – советская страна выпускала избыток этих никчемных существ с высшим образованием, но без определенных занятий. Теперь жалкие соцслужащие сменились на процветающих капслужащих – подвижных, энергичных. И целью общественного развития стало преумножение этого племени – ибо что же может быть лучше. Искомым результатом рыночной деятельности стало процветание класса менеджеров, который и воплощал идеал развитою общества. Теперь целью не было заработать трудом или обманом денег, чтобы на эти деньги поехать отдыхать, – целью стало поддерживать образ жизни менеджера, в котором работа и отдых переплетены неразрывно. Теперь схема рыночного обмена выглядела так: менеджмент – деньги – менеджмент – товар – менеджмент – деньги – менеджмент, и роль конкретного производителя, которая уже утратила былое значение и во времена Маркса, нынче свелась к минимуму. В принципе, можно было бы обойтись и без него, без этого нелепого рудимента романтических эпох – без этого пахаря и сеятеля. Молодые люди повсеместно стремились получить в качестве образования так называемый сертификат МВА – то есть свидетельство, что они освоили менеджмент, бизнес и администрирование, а совсем не знание какого-то дела, того, что в старину именовали делом. И однажды Сникерс сказал Кузнецову: «Ты, Кузнецов, дурак. Человечество вперед ушло, а ты так всю историю на ящиках просидел». И это было правдой.
   Разумеется, в той сфере человеческой активности, которую именовали по привычке искусством, случилось то же самое. Роль художника, то есть человека, непосредственно производящего продукт, сделалась не столь нужна, как роль того, кто этот продукт обществу предъявлял. Да и продукт как таковой сделался не столь уж значим. Некогда художник Курбе говорил: дайте мне грязь, и я напишу ею солнце. Теперешний культур-брокер мог сказать: дайте мне грязь, и я заставлю покупателя видеть в ней солнце. Подлинным творцом сделался агент-посредник, интерпретатор деятельности.
   Менеджмент в культуре следует понимать широко: от представления культурного товара зрителю и до представления самого мастера – истории. В самом деле, кто-то ведь должен заниматься и этим делом, важнее ничего и не придумаешь. Так, например, знаменитый «список Первачева», определивший главные имена творцов нового мышления, был опубликован, сделался известен, и имена этих славных людей стали символом всего передового и новаторского, что творилось с нашей Родиной. Однако история – процесс живой, и неудивительно, что список регулярно автором пересматривался, дополнялся и редактировался. Нередко гордец, еще вчера задиравший нос перед соседями и мнивший, что причислен к отряду классиков, подвиду мучеников и семейству борцов, – нередко такой самонадеянный человек просыпался, брал газету и на тебе! Нет его имени в истории! Ведь вчера же было! Ан нет, нету! И метался он, бедный, по улицам, заглядывал в киоски, покупал другие экземпляры газет: а вдруг опечатка? Нет, не опечатка – вычеркнули тебя из будущего, баста! И ломал он руки, несчастный, и смотрел опустошенным взором вокруг себя. Конечно, люди, выброшенные из истории, так просто не опускали руки. Существовала т. н. первая редакция списка, которая иными буквоедами почиталась за подлинную, но существовали дополненные и исправленные редакции, что появлялись с регулярностью во всех печатных органах, и люди, попавшие в эти списки, считали подлинными только их. Многие авторы искали общества Первачева в надежде, что их имена появятся в новом варианте «списка». И действительно, если первый список включал в себя всего двадцать семь имен, то второй – уже девяносто, а третий – сто семьдесят шесть. Впрочем, четвертый список оказался урезанным едва ли не втрое, и имен стало всего шестьдесят пять – и примерно это же количество держалось уже года полтора. Некоторые мастера едва не получили инфаркт – так их пошвыряло по истории перо Первачева. Скажем, Дутова, не включенного в первый список, Первачев все же счел возможным внести во второй, однако в третьем пометил специальной звездочкой кандидата. Дутов перестал здороваться с Первачевым. Сам Первачев, переживающий свою миссию болезненно, старался ни с кем особенно не сближаться и не давать пустых обещаний. Протягивая руку при знакомстве, он обычно говорил: «Можете не представляться, у меня крайне плохая память на имена». Он опубликовал последний, пересмотренный и наново выверенный список, предварив его краткой и безжалостной заметкой под названием «В будущее возьмут не всех», и кое-кому солоно пришлось от этой заметки. И если считать этот вклад в культурное самосознание нации – менеджментом, то здесь налицо менеджмент весьма высокого уровня. Возможен, разумеется, менеджмент и наивысшего уровня – уровня исторического. Если подумать и разобраться, то не это ли самое и случилось с нашей бессмысленной Родиной, то есть не стала ли она просто-напросто жертвой исторического менеджмента? В некотором смысле она оказалась в один прекрасный день вычеркнутой из наиболее авторитетного списка – из истории. Если представить себе, что некий небесный Первачев сидит на облаке и корректирует свои записки, то отчего же не вообразить, что однажды, посмотрев вниз, он не пришел к выводу, что Россию пора вычеркивать? Довольно, решил этот небесный Первачев, довольно терпел мир это странное никчемное образование. В будущее возьмут не всех, это очевидно, и уж во всяком случае Россию в будущее, то есть туда, где встретятся люди почтенные, владельцы солидных акций, – в такое будущее никто брать Россию не собирался.
   Возможна, впрочем, иная, более прикладная трактовка менеджмента.
VII
   Скажем, художник Сыч продолжал с неумолимой регулярностью устраивать перформансы с хорьком, то есть публично насиловать животное. Но самый акт насилия над животным значил бы крайне мало без его интерпретации, толкования, без того, чтобы кто-то занимался организацией представлений, общением с прессой и т. п. Роза Кранц сумела употребить свое влияние и внедрить творчество Сыча в культурную жизнь столицы. Акт совершался теперь на сцене Политехнического музея, там, где некогда читал стихи молодой Маяковский, и представление неизменно собирало полный зал. Билеты продавались в театральных кассах по цене хорошей оперы в Большом, а перекупщики перед началом представления требовали аж тройную цену. Словом, дела шли, и недурно, надо сказать, шли.
   Удручало одно: постепенно хорек привык к регулярному насилию и даже, судя по некоторым признакам, стал получать удовольствие. Во всяком случае, он, не дожидаясь приказа, сам охотно нырял в сапог, выставив заднюю часть туловища напоказ артисту, и даже призывно вилял задом. Это бы не беда, и, в конце концов, согласие хорька лишь облегчало представление, но распутный зверь перестал выть и царапаться в сапоге и лишь удовлетворенно урчал. Проведя перформанс с таким похотливо похрюкивающим животным, Сыч не мог не отметить, что вместо бурного романтического насилия над природой у него вышел акт обыкновенного скотоложества, да еще с какой-то малосимпатичной тварью. В довершение всего удовлетворенный хорек выскользнул после акта из сапога и лениво улегся у ног художника, вылизывая ему пятки. Яша Шайзенштейн в резкой статье, помещенной в его всегдашней колонке «Ум за разум», буквально разгромил перформанс и даже употребил два раза слово «буржуазность». Сыч, после некоторых раздумий, нашел выход и стал совокупляться с хорьком под фонограмму – при начале акта ассистент включал за сценой запись дикого звериного воя, что придавало представлению драматизма. Критика была положительной, и перформанс доказал свою жизнеспособность.
   Роза Кранц, сделавшаяся к тому времени не только критикессой, но и куратором выставок современного искусства, предложила показать этот перформанс в Касселе, на знаменитом форуме художественных инициатив. Надо заметить, что перформанс был встречен на «ура», и прогнозы скептиков, уверявших, что немцы-де не поймут, не подтвердились. Поняли, еще как поняли! Сыч получил главный приз форума и в устроенном по сему случаю бенефисе перформанса решился на некоторое идеологическое заявление. В фонограмму, включавшуюся сразу же после того, как он овладевал хорьком, он добавил фрагменты советского гимна. Отчаянные хрипы, завывания зверя и бодрящая музыка гимна сливались в непереносимую какофонию. Успех превзошел все ожидания. Критик «Frankfurter Allgemeine Zeitung», знаменитый Питер Клауке, тот самый, что издал альбом, посвященный второму авангарду, посвятил «подвал» газеты перформансу с хорьком и назвав свою статью «Звуки Апокалипсиса», сравнил Сыча с ангелом, трубящим в Судный день. Роза Кранц, вышедшая на сцену немедленно после того, как вой зверя стих и ассистенты вынесли сапог с хорьком за кулисы, произнесла речь о современности и радикальности в искусстве и сорвала свою долю оваций. Красные чулки выгодно обрисовывали ее полные ляжки, говорила она по-немецки чисто, почти без акцента, убеждения ее были достойны похвал. «И если вы скажете, – завершила она свою речь, – что перед вами дикари и варвары, – что ж, вы будете недалеки от истины: мы затем и приехали сюда, чтобы вы это узнали. Если же вы скажете, что варварство и дикарство не могут соединиться с культурой и цивилизацией, – что ж, мы сегодня показали вам, что это возможно». Питер Клауке назвал ее валькирией современного художественного процесса и недвусмысленно дал понять, что Кранц входит в десятку наиболее радикальных культуртрегеров мира. «То, что привезла сегодня в Кассель Роза, – писал Клауке, – напоминает нам, что миссия западного мира не закончена. О нет, далеко не закончена! Граница, отделяющая варварство от цивилизации, прозрачна. Граница проходит в самых неожиданных местах – например, между вами и вашим любовным партнером. Возможен ли брак Запада с Востоком? Не станет ли итогом его дикий звериный вой? Или это звук трубы архангела? Вот об этом и спрашивают нас очаровательная валькирия Роза Кранц и отчаянный новатор Анатолий Сыч». Российский «Европейский вестник», перепечатывая статью, добавил от себя и еще ряд комплиментов: Яша Шайзенштейн назвал Розу Жанной д'Арк современного искусства, а Сыча именовал замысловатым термином «культурный разводящий эпохи»; словом, успех был полным. В ресторане «Ностальжи» (а именно там собирались теперь демократические и просвещенные сливки столичного общества) знаменитый Борис Кузин расцеловался с Розой Кранц, весь вечер от нее не отходил, и, по слухам, они и уехали из ресторана вместе. А признание Кузина дорогого стоит.
   Нечего и говорить, что Люся Свистоплясова и выбранный ею (в качестве патронируемого художника) гомельский мастер дефекаций сразу отошли на второй план. Тем более что в отличие от перформанса Сыча представление гомельца все время нуждалось в доработках и уточнениях. В самом деле, произвести акт дефекации – это и смело, и злободневно, и хорошо, пусть так. Но где его производить, вот вопрос. Многое зависит от выбора места. Как говорят лондонские риелторы, «location, location и еще раз location». Скажем, соверши художник этот акт в туалете (выражаясь попросту, испражнись он в унитаз), и это будет уже не искусство, а банальное отправление естественной потребности. Если же, напротив, помянутое действие будет произведено публично (Яша Шайзенштейн называл это «правильным позиционированием перформанса»), испражнение немедленно превращается в высказывание, в жестко артикулированную радикальную концепцию. Так что, где мастеру присесть? – это был далеко не праздный вопрос. В музее – уже было. На Красной площади – да, смело; попробовали и едва не попали в милицию. На вышке бассейна, на сцене театра, на обеденном столе – было опробовано много вариантов. Свистоплясова путем невероятных интриг и усилий добилась выступления своего протеже в Амстердаме, но, как выяснилось, площадка для перформанса была выбрана неудачно – третьеразрядное варьете на окраине города, народу собралось крайне мало, пресса вообще не пришла, а в довершение конфуза художник, объевшийся какой-то дряни накануне, вместо аккуратной кучки экскрементов навалил преогромную отвратительную кучу и наполнил маленький зал зловонием. Представление можно было считать сорванным, и Люся даже демонстративно удалилась за кулисы, но художник, чувствуя провал и видя недовольные гримасы зрителей, повел себя с отчаянностью и упорством провинциала. Случается, что именно упорство человека из глубинки спасает там, где лень столичного жителя заставила бы отступить. Так, непостижимым подвижничеством своим торил пути в науке Циолковский. Как и был, со спущенными штанами, мастер дефекаций выпрямился во весь рост на сцене и принялся швырять в зрительный зал пригоршни кала. Зачерпывая жидкие экскременты прямо из огромной зловонной кучи, наваленной на полу, он с гиканьем метал их в ошалевших голландцев. Менеджер варьете кинулся было остановить художника и получил полную горсть жидкого кала в лицо. Русский мастер выкрикивал ругательства и неостановимо метал испражнения в зал. Буквально в считанные секунды ему удалось загадить весь партер. Подоспевшая полиция скрутила художника, и его судили, и мгновенно дело из заурядного перформанса переросло в процесс над искусством. Судилище филистеров приговорило художника к трем месяцам тюрьмы за хулиганство и оскорбление морали, и он уже было отправился в узилище, готовый, подобно Чернышевскому, Бакунину, Сахарову, нести наказание за идею, но за него вовремя вступился премьер-министр Голландии. В яркой речи, перепечатанной всеми газетами мира, прогрессивный министр сказал, что ему стыдно за полицейских своей страны, которые хотели заткнуть рот свободному творчеству. Подумать только, говорил министр, что человеку, прошедшему весь ужас тоталитарного режима у себя на родине, едва не пришлось разочароваться в свободном мире! Благодарение Богу, заключил свой спич премьер-министр, у нас в Голландии мы никогда не выдавали ханжество и косность – за мораль. То было как раз время предвыборной кампании, и моложавый министр по случаю произнесения этой достопамятной речи сфотографировался в обнимку со стриптизершами, что сразу же повысило его рейтинг на 1,7 процента. Люся Свистоплясова не упустила момент, собрала конференцию; она вспомнила стихотворение Маяковского «Нате», некоторые пассажи из Бодлера, офорт Рембрандта с какающей крестьянкой и даже прочла иностранным журналистам знаменитый ахматовский «Реквием»: «И если заткнуть мой измученный рот, которым орет стомильонный народ…». Когда она дошла до этих слов, пожилая дама, участница Сопротивления в годы войны, потерявшая ногу в Аушвице, встала на свое единственное колено и поцеловала гомельскому мастеру руку. Тот хотел было повернуться и подставить задницу, но Свистоплясова удержала его. Довольно – и так уже поражение обернулось победой.
   Впрочем, справедливости ради надо отметить, что гомельскому мастеру (читай: самой Люсе Свистоплясовой) все же не удавалось достичь по-настоящему престижных выставочных площадок – Музея современного искусства в Нью-Йорке, франкфуртского Штеделя, Центра Помпиду. Если Сыча уже звали во все упомянутые места и Роза Кранц вступала в кабинеты директоров самых изысканных музеев, то гомельца все-таки старались отжать к периферии. Что было тому причиной? Связи ли Розы Кранц, влияние ли Яши Шайзенштейна, недолюбливавшего гомельского умельца, – кто знает? Свистоплясова поняла, что работы впереди много, действовать надо продуманно, укреплять позиции в обществе, в среде знакомых. А как же иначе?
   Художники старались не отстать ни в чем от западных коллег: Осип Стремовский наклеивал на холст веревочки и бумажные фантики, а Олег Дутов стелил негрунтованные холсты на пол, лил на них краску из банок, ходил по краске ногами и все пачкал. Его небрежно намалеванные холсты называли дискурсом свободы.
   – Вы знаете, – сдавленным голосом рассказывал Рихтер Татарникову, ну – наляпано. Просто наляпано. Он даже не старается, он, по-моему, просто дегенерат. Даун. Просто клинический даун.
   – Знаете, как из дерьма делать сливочное масло? – отвечал Татарников. Во-первых, надо добиться, чтобы оно стало мазаться на хлеб. А дальше чепуха – только изменить цвет и запах. Так и ваш Дутов. Ведь суть живописи в чем? Со смыслом намазанная краска, не так ли? Краска у него на холст уже мажется. Осталось добавить смысл и форму.
   – Но это невозможно, Сережа: если вы сегодня заговорите про смысл и форму, вас перестанут пускать в приличный дом.
   – Ох, Господи! Меня всю жизнь в приличные дома не пускают. Хорошо хоть из собственного пока не гонят. Я вот думаю, приличный ли он?
   Впрочем, вечером того же дня, пересказывая этот разговор жене, Татарников едва не получил подтверждение статуса своего жилища.
   – Алина мне рассказывала, будто выставка Дутова на «ура» прошла в Париже. Хотелось бы, чтобы вас, Сергей Ильич, когда-нибудь позвали в Париж. Сколько лет герр профессор все грозится мне привезти туалеты из Парижа.
   – Я, Зоюшка? – ахнул Татарников. – Я и не заикался.
   – Успокойся, шучу. Разве можно вас заподозрить, Сергей Ильич? Вы у нас человек кабинетный, что вам по заграницам мотаться. У нас ведь здесь дела: пока всей водки не выпьем – ни за что не уедем. Только зачем Дутову завидовать?
   – Кто же завидует? Я?
   – Он, по крайней мере, не сидит в кресле и не говорит «если». Работает, зарабатывает, возможно, даже привозит жене туалеты из Парижа. Знаете, Сергей Ильич, есть ведь и такие женщины, которым привозят наряды. А что Дутов работает по-новому (говорят, у него совсем новый стиль) – так ведь старье, герр профессор, никому и не нужно, – и Зоя Тарасовна повела плечами и тряхнула волосами, уходя в свою комнату.