Страница:
2
Затем, в колготне встреч, заседаний, разъездов, Золотарев снова забылся, войдя в обычный азарт деловой круговерти, но в редкие минуты полного одиночества, в особенности по ночам, химеры прошлого опять принимались душить его, и он, охваченный смятением, искал хоть какого-нибудь дела, чтобы занять себя. Так или иначе, темные предчувствия не оставляли Золотарева, и, сам того не сознавая, он всеми способами оттягивал свой отъезд на острова. Временами ему мерещилось одно и то же навязчивое видение: вода, много воды и он в ней, в этой воде, как в аквариуме. Золотарев гнал от себя это бредовое наваждение, но оно, пробиваясь сквозь царившую вокруг него суету, вновь и вновь наваливалось на него, порою доводя его до тихой ярости.
Время шло, дни складывались в недели, матерело, набирало разгон душное лето, а Золотарев все еще торчал в области, петляя вокруг Байкала по самым захудалым хозяйствам. Москва не подгоняла, министр, видно, был доволен таким оборотом дела: чем меньше шума от возможного преемника, тем спокойнее. Тревожились, правда, Курилы - на его имя в Иркутск шел запрос за запросом, но это было не в счет: подождут!
Когда же откладывать отъезд долее стало невозможно: его задержка сделалась слишком заметной для окружающих, - он напоследок попросил Шилова отвезти его куда-нибудь, наобум, без цели и направления.
Выехав ранним утром, они почти до полудня кружили по приозерным дорогам: Байкал то исчезал из вида, то появлялся снова, будто звал, будто приманивал к своему прохладному берегу.
- Время заправляться, Илья Никанорыч, - определил Шилов, кивнув в сторону часов на щитке. - Тут поблизости рыбнадзор живет, мужик правильный, дело понимает, если не возражаете?
- Смотри сам. - За несколько недель круговых поездок Золотарев свыкся с прозрачно потребительским лексиконом своего временного водителя: на языке Шилова "правильный мужик", который "понимает дело", означало лишь степень очередного гостеприимства, не более того. - Только в меру.
- Кувшин меру знает, Илья Никанорыч, - сразу же оживился тот, сворачивая к берегу, - больше меры не нальет.
Безлесый берег полого спускался к воде, вернее, к камышу над водой, сплошным массивом уходившему далеко в озерный простор. Вскоре дорожная колея, выскользнув из-под колес, ушла в сторону параллельно озеру, а машина запрыгала по прибрежным кочкам к возникшему впереди у самой поймы камышовому же шалашу.
- Устраиваются люди! - возбужденно хохотнул Шилов, выбираясь из машины. - А тут крути баранку сутками, всю жизнь в бензине, как в дерьме. Сергеич!..
Сначала никто не откликнулся, тишина отозвалась лишь россыпью птичьего гвалта, потом сквозь камыш выявилась и тихо поплыла к ним навстречу выцветшая фуражка полувоенного образца:
- Петру Евсеичу, с большой кисточкой! - В узком проходе между зарослей обозначился нос лодки и сразу же вслед за этим стоящий в ней с шестом в руках рослый парень в брезенте с ног до головы. - Сколько лет, сколько зим!
- Вот гостя тебе из Москвы привез. - Шилов брал быка за рога. - Чем привечать будешь?
Парень почтительно сдернул брезентовую фуражку, обнажив большую, в льняной россыпи голову с ранними залысинами:
- Для хорошего человека завсегда найдется, Петр Евсеич. - Парень с нескрываемым любопытством вглядывался в Золотарева. - Только чего ж тут, в духоте париться, на ветерку-то, оно, сподручнее. - Он коротким жестом пригласил их в лодку. - Погода нынче самый раз, подсаживайтесь, тут рукой подать...
Тесный проход в камышах постепенно расширялся, образуя ровной ширины извилистый коридор. В зарослях по обе стороны лодки чутко прослушивалась подспудная жизнь озера: поплескивала жирующая рыба, надсадно перекликались кряквы, хищная птица беззвучно высматривала сверху себе добычу. И от всего вокруг веяло мощью и полнотой животного естества.
Парень осушил шест, сел на весла и, как бы сопереживая с московским гостем его теперешнее состояние, заговорил:
- Места здесь, что говорить, богатые, птичьего молока и то достать можно, была бы охота. Здесь человеку самая жизнь, вон братуха мой только к зиме если на берег вылезает, а так в камышах живет, чешуей оброс, в тине запутался, птичьим пером в зубах ковыряет. Скоро сами увидите, недалече уже...
Лодка вновь врезалась в камыши, парень взялся за шест, встал и, уверенно лавируя среди зарослей, вывел ее на небольшую скрытую со всех сторон от обзора водную прогалину, где в жесткой оснастке стоял плот, на котором возвышалось нечто схожее с будкой или легким сарайчиком.
Из сарайчика тут же объявился человек, как две капли воды походивший на их лодочника, только чуть старше, чуть тверже, чуть основательнее в кости, с выражением нескрываемой досады на небритом лице:
- Чего еще?
- Гостя тебе привез, Санек, - заметно заискивая, сообщил тому парень, - из самой Москвы.
- Ну.
- Не ближний свет, понимаешь?
- Ну...
- Принять бы следоват по-людски.
- Ну...
- То-то и оно.
- Ну...
- Так бы и сказал!
- Ну...
Каждый раз он вкладывал в это свое "ну" иной смысл, отчего создавалось полное впечатле-ние диалога, разговора, собеседования. "Да, брат, оглядываясь вокруг, сочувственно утвер-дился Золотарев, - поживешь в таком омуте, совсем говорить разучишься!"
За всё время их долгого столования бирюк так и не произнес другого слова, и лишь на прощанье, неуклюже пожимая протянутую Золотаревым руку, выдавил из себя в крайнем смущении:
- Если случится бывать... Мы с братухой завсегда рады... В общем, не сумлевайтесь... Всяко бывает...
На обратном пути парень вздыхал, маялся, доверительно объяснял им про брата:
- До войны первым парнем по округе числился, без евонной гармошки ни одна гулянка не случалась, а с фронту пришел, будто зашибленный: хватит, говорит, всего нагляделся, ничего-шеньки боле не хочу, глаза б мои ни на что не глядели! Задумываться стал. Может, контузило его, а может, еще чего. Благо, притулился у нас в рыбнадзоре, днюет и ночует в камышах, на люди совсем не показывается...
По дороге в Иркутск Шилов, осторожно прощупывая настроение сановного спутника, рассказывал:
- Таких чудаков, вроде этого Сашки, у нас хватает, можно сказать, в каждой местности свой малохольный. Правду говорят: без чудака земля не держится. Однако не на том стоим, Илья Никанорыч, сами видели, какие дела в области завариваются, какие люди в рост пошли! Дайте срок, прогремит Иркутчина...
Золотарев слушал вполуха, молча позволяя обкомовскому водителю отрабатывать напоследок свой хлеб. Сейчас ему было не до этого жалкого лепета, внутренне он как бы уже переместился в иные широты и другой мир: подземный гул Курильской гряды исподволь заполнял его, чтобы отныне сохраниться в нем до конца.
Мысленно освобождаясь от окружающего, Золотарев отмечал про себя те немногие в его судьбе ориентиры, на какие бы он мог обернуться в трудную для себя минуту, но сколько ни обозревал прошлое, всё позади сходилось в одной-единственной точке: Кира. В инстинктивной потребности обрести на будущее хотя бы призрачную точку опоры, Золотарев загорелся сейчас же, немедля по приезде, позвонить ей, напомнить о себе, услышать от нее какие-нибудь, пусть самые пустяшные, но обязывающие их обоих слова. С этой горячечной мыслью он и простился с Шиловым у ворот обкомовской гостиницы.
Когда в прихожей ему сообщили, что его добиваются по телефону какие-то земляки по вопросу "государственной важности", он лишь поморщился от досады: "Знаем мы эти номера!"
- Ладно, успеется, - равнодушно бросил Золотарев. - Закажите-ка мне лучше Москву, вот вам номер телефона...
Но звонок обещанных земляков настиг его прежде, чем он успел дойти до своей комнаты. Золотарев было отмахнулся, но, снисходя к мукам дежурной, которая беспомощно единобор-ствовала с абонентом, взял трубку:
- Слушаю...
Из бессвязного, но напористого объяснения какого-то, заметно под хмельком человека, назвавшего себя уполномоченным главка, он понял, что где-то под Иркутском пятые сутки стоит эшелон с его земляками из Узловой, будущими курильчанами, что стоять им обещано неизвест-но сколько и что поэтому от него требуется срочное вмешательство. Факт землячества собесед-ник подчеркивал с особенной старательностью, и это было неприятнее всего.
В другой раз Золотарев не преминул бы поставить на место напористого толкача, но сейчас, в ожидании разговора с Кирой, ему не терпелось отделаться от просителя как можно короче и проще.
- Возвращайтесь к эшелону, - приказал он и поспешил пресечь попытку собеседника продолжить разговор. - Повторяю, возвращайтесь к эшелону, завтра тронетесь. Всё.
Телефон зазвонил тут же, едва Золотарев положил трубку, и, что было еще удивительнее, Кира подошла сама. Он вдруг поймал себя на том, что волнуется:
- Здравствуй, это - Илья.
- Что с тобой, Золотарев? Где ты?
- Я из Иркутска.
- Так что же все-таки случилось, Золотарев?
- Просто решил позвонить.
- Невероятно, Золотарев. Ты? Мне? Из Иркутска? Невероятно.
- Но факт.
- Ты стареешь, Золотарев.
- С чего ты взяла?
- Становишься сентиментальным.
- Давай всерьез.
- Сколько угодно, но долго ли ты выдержишь?
- Кира, возьми себя в руки.
- Хорошо, я слушаю тебя, Золотарев.
- Как ты живешь?
- И это все?..
В таком духе они проговорили еще минут десять, и лишь наспех попрощавшись, он с горечью осознал, что лучше бы ему было и не начинать этого разговора вовсе.
Золотарев долго не мог заснуть. Никогда еще он не чувствовал собственное одиночество, отъединенность от всех остальных так остро, так ощутимо. Оказывается, на этой земле больше не осталось живой души, которая бы ждала его или хотела видеть в простоте, без дела, корысти, задней мысли. Вокруг него зияла пустота, вся в призраках и руинах минувших встреч, ненача-тых дружб, несостоявшихся связей: он уйдет, исчезнет, превратится в прах, в пыль, в пепел, не оставив после себя ни следа, ни памяти. И горше всего для Золотарева было сознавать, что эту долю он выбрал себе сам, что у него давно не осталось ни сил, ни желания что-либо исправлять в своей судьбе и что завтра утром он встанет и, не сожалея ни о чем, двинется дальше, по той же наклонной плоскости.
"Надо будет завтра нажать на путейцев, - проваливаясь, наконец, в сон, решил Золотарев, - действительно, безобразие!"
3
"Здравствуйте, любезный брат мой Матвей! Во первых строках своего письма радуюсь сообщить, что вашими молитвами, слава Богу, живу хорошо, чего и вам желаю. Душевно уповаю, что доехали вы до места в добром здравии и спокойствии. Лето тут у нас выдалось жаркое, сушь кругом стоит такая, что не приведи Господи. Жизнь моя катится со дня на день в трудах и молитвах, конец срока скоро, только пустят ли, все в руках Вседержителя нашего, оставят, значит, воля Его нести мне крест этот дальше, как нес его досе, но в кресте моем есть, однако, радость душевная способствовать ближним страждущим в узилище, чего по мере возможности делаю каждодневно. Донимают, правда, мытари в разных чинах и званиях, да ведь завещивал нам Всевышний, а Иван Осипыч, наставник наш, наказывал: "кесареву кесарево". Сам Христос мытаря жаловал, а нашему брату грешному совсем незазорно, посреди них всякие бывают, иной раз даже с совестью, жалеют узников, сердцем открыться норовят, только я, сами знаете, давно зарок дал не расточать душу в суесловии, в молчании много услышать можно, такие бездны, такие горние выси у людей внутри открываются, что передать боязно. Намедни наведовались ко мне гости из области, а с ними, сами не поверите, Илья Золотарев, погубитель Ивана Осипыча, в большие начальники вышел, другие кругом него вьюном крутятся, я его сразу признал, в прежнем облике, заматерел только, пока столовались, он всё глаза прятал от меня, тоже признал, значит. Не нам судить его, брат, ему совесть его судья, а коли глаза прячет, жива она у него, зудит внутри, томится человек смертной мукою. Много нынче таких-то вот, грехом прибитых, но не затоптанных, живут, грешат, маются, прорастают сызнова сквозь самих себя, не убили, значит, душу живу, выстоит, опять к Богу подымется. Наше дело, брат, пастырское, поспособствовать только, недаром в Писании сказано: "Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас". Пишу я это, брат, к тому, что, по застольному разговору судя, направляется Илья в ваши местности наводить суд и порядок, по этой причине не держите на него сердца, коли судьба сведет, во имя Господне и слово наставника нашего Ивана Осипыча, видно, и так приходит его час, тоска у него в глазах смертная, чернота в облике проступает, дух серный идет, не нам грешному в душу соль сыпать. Письмо это доставит вам верный человек, вчерашнего дня освободился, едет к вашему морю, счастья попытать. Остаюсь завсегда ваш, меньшой брат Иван, Христос с вами".
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
"Я не знаю, почему они разрешили мне эту маленькую поблажку, но уж коли это случилось, внук, я хочу попрощаться с тобой. Сегодня четвертое июня тысяча девятьсот сорок пятого года, запомни это число. Уверен, что это наше последнее свидание. Не думаю, что тебя свя-жут со мной, ты слишком молод для этого, за тобой ничего нет. Я уверен, что ты выживешь, у тебя еще все впереди, ты еще вернешься и увидишь наших, а я уже одной ногой там, коли они не убьют, умру сам по себе, без их помощи. Жалею только, что это случилось с нами так неожиданно и нелепо. Я ожидал всего, кроме предательства, подлой измены офицерскому слову. Если выживешь, опиши всё, что увидишь, услышишь, с кем встретишься, опиши без прикрас, не сгущай красок, но и не ругай доброго, а главное, не ври! Расскажи только правду, даже если она будет кому-нибудь не по вкусу, горькая правда лучше сладкой лжи. Слишком долго и слепо наша эмиграция занималась самовосхвалением, самоутешением, самообманом. Мы всегда страшились взглянуть в глаза истине, признаться себе в своих заблуждениях и ошибках, мы всегда переоценивали свои силы и недооценивали врага. Если бы можно было начать сначала, всё было бы иначе. Но, видно, и в этом Промысл Божий, закончить наши дни здесь. Вы - молодые - должны сделать выводы из наших ошибок, шапками коммунистов не закидаешь, для борьбы с ними нужны другие средства, другие слова, иной подход. Хватит сидеть по заграничным кофейням и ломать копья в пустой междоусобице, пора понять, что корень наших ошибок в нашем общем разброде. Смотри вокруг себя, внук, но, упаси Боже, ничего не записывай, да тебе и не позволят писать, не такие это люди. Но даже если предста-вится возможность, ни-ни: ни записочки, ни заметочки, употребляй голову, как записную книжку, как фотоаппарат. Ничего не забывай, здесь всё невероятно важно, каждая деталь, каждая мелочь. От Лиенца до сего дня, весь крестный путь свой по мукам запоминай. Мир должен узнать правду, что совершилось и что еще совершится, от измены и предательства до конца. И ради Бога, не воображай себя большим мыслителем или беллетристом, не делай глубокомысленных заключений, не давай поспешных оценок, не спеши с приговорами! Пусть это сделает за тебя читатель. Не гонись за четкостью формы, за красотой слога, это дано немногим, будь просто Николаем Красновым, летописцем своей судьбы. Простота, искрен-ность, милость к падшим будут твоими лучшими советниками. В свое время, ты знаешь, я написал множество книг, которые пришлись совсем не по вкусу нашим нынешним хозяевам. Опусы мои переведены на семнадцать языков. Кстати, уже сегодня, на первом допросе у меня спрашивали, откуда я брал свои типы и материалы, есть ли у меня еще что-либо изданное или неизданное и где находится. Разумеется, они от меня ничего не добились, но ты должен знать и запомнить, что у бабушки, Лидии Федоровны, хранится манускрипт повести "Погибельный Кавказ". Я посвятил ее нашему русскому юношеству. Если выйдешь отсюда живым, внук, издай эту книгу в мою память. Многое с тобой еще может случиться на твоей Голгофе, но что бы с тобой ни случилось, беги греха ненависти к своей стране, к своему народу, как геенны огненной. Не Россия и не русский народ виновны в том, что с ними случилось. Их предали тогда все: и собственные вожди, и союзники. Сначала те, кто стоял между престолом и ширью народной, а потом уж и те, кто по долгу чести обязан был помочь им в беде. И как мог я, после всего этого, поверить бывшим союзникам во второй раз! Ведь они ненавидят Россию лютой ненави-стью, за ее молодость, за ее силу, за ее великодушие. Но зря эти господа надеются, что им удастся задушить ее руками большевиков. Россия была и будет. Не та, не в боярском наряде, не в сермяге и лаптях, но она возродится вновь во всем своем могуществе и красоте, Господь не попустит! Можно уничтожить миллионы людей, им на смену народятся новые, народ не умрет, и всё переменится, когда придут сроки. Не вечно же будет жить Сталин и его присные, умрут и они, придут новые люди и настанут перемены. Воскресение России наступит не сразу, не вдруг, такое громадное тело не может исцелиться мгновенно, но в конце концов она всё же воспрянет и снова поднимется на свои могучие ноги. Жаль, что я уже не доживу до этого дня. Помнишь, внук, наши встречи с солдатами в Юденбурге? Хорошие, душевные ребята. Вот это и есть Россия, родной, не в чем мне их обвинить, отцы их не знали, что творили. А теперь, давай прощаться, внук. Не довелось мне иметь прямого потомства, но все Красновы близки мне, как единокровные. Жаль, мне нечем тебя благословить, ни креста, ни иконки, всё отобра-ли. Дай я тебя хотя бы перекрещу, во имя Господне, да сохранит Он тебя. Прощай, внук, не поминай лихом, береги имя Красновых. Имя это небольшое, небогатое, но обязывает ко многому. Прощай!"
2
Он закрыл папку с грифом "Совершенно секретно. Следственный отдел МГБ" на служебной записи свидания Петра Краснова с внуком Николаем, сделанной ровно год назад. Остальное его не интересовало. Частности следствия были ему безразличны, в частностях пускай копаются правовики, это их хлеб.
"Прекраснодушный болван, - невольно передернуло его, - Манилов в генеральских погонах! Будто не в тюремном предбаннике, а в будуаре жене исповедуется, всё выболтал, от чего потом на следствии отпирался, борец липовый, сидел бы себе лучше дома, пасьянс раскладывал".
Бывший генерал представлял для него чисто академический интерес. Поначалу он никак не мог понять, уразуметь, взять в толк, как, почему, какого чёрта кадровый военспец, плодовитый писатель, эмигрант, поневоле поднаторевший в политике, мог ввязаться в столь обреченное дело? И лишь теперь, после знакомства с этой записью, всё встало на свои места. Оказывается, старый хрен дряхлеющим своим умишком заранее вычислил ничейный вариант: насолить большевикам напоследок, а затем скрыться под гостеприимное крылышко их союзников, хорош гусь, ничего не скажешь! Видно, короткой памятью обладал господин атаман, что поверил джентльменским заверениям своего английского собрата: будто "честное слово" что-то значит в большой политике, будто сам не давал этого самого "слова" Дыбенке в Гатчине! Они не постеснялись выдать на расправу даже кавалера ордена Бани Андрея Шкуро, личность, по их "гуманным" законам, неприкосновенную. Слава Богу, он изучил "джентльменство" своих "союзников" на собственном опыте. За четыре года войны они не раз оставляли его на произвол судьбы, невозмутимо напрашиваясь ему в друзья, как только военное счастье поворачивалось лицом к Восточному фронту. Подлая порода базарных торгашей в смокингах, с апломбом, который мгновенно улетучивается в разговоре с победителем. По гнусной своей природе, этот политический сброд способен преступить все Божеские и человеческие заповеди, одна трусость мешает. Теперь же, когда его танки стоят на Эльбе, они ему, напряги он только голос, не только Шкуро с Красновым, собственного короля выдадут, лишь бы дожить свои дни в иллюзорном убеждении, что они свободны. Не рассчитал, на этот раз, атаман, обмишурился! Видно, старость берет свое, головой сдал, надеется на суд и благодарность потомков, цивилизация рушится, а тот всё о скрижалях печется, в анналы попасть норовит, нашел себе Пимена, у сосунка еще молоко на губах не обсохло, ему там не то что писать, чихнуть лишний раз не позволят, не успеет дед дотащиться до петли, как внучонок загнется сам где-нибудь в районе Колымы, не вешать же их вместе, в самом деле, молод еще с генералами на одной виселице болтаться, чести много!
Из всей группы казачьих генералов и офицеров, переданных ему англичанами, его, собствен-но, и занимали только эти двое - Краснов и Шкуро. Об остальных, кроме разве что Султан Килеч Гирея, он раньше никогда не слыхал, составив себе представление о них по лапидарным характеристикам следствия, обогащенным его, как ему всегда казалось, безошибочной интуицией.
Младших Красновых он просто не брал в расчет (потянулись за дедом в силу семейной инерции или, если пользоваться их языком, традиции!), Доманова и Головко для него заранее не существовало (элементарные перебежчики, невыполотый чертополох тридцатых годов, шире надо было захватывать, глубже рубить!), Султан Гирей тоже не вызывал в нем раздумий (по себе знал кавказскую злопамятность, горбатого могила исправит!), фон Паннвиц был им сразу зачислен в категорию военных преступников (пруссак остается пруссаком, жаждет юнкерская душа офицерской смерти: голубая мечта лопнула!). В соответствии с этим, выделив только в отдельный список двух Николаев Красновых - отца и сына (слишком мелкие сошки!), он и определил каждому из них меру наказания: петля! Это следовало сделать для острастки союзни-ков и в назидание выжившей из ума эмиграции, чтоб неповадно было!
Оставалось еще двое - Соломахин с Васильевым. И если в первом случае всё, более или менее, выглядело естественным, - начальник штаба, второе по положению лицо в армии, считал себя обязанным разделить ответственность с командующим, то во втором дело обстояло куда сложнее. Снова, как и в случае с Петром Красновым, возникало несколько настораживаю-щих "почему"? Почему наспех произведенный в генеральский чин штабной офицер с таким упорством и вопреки очевидности старается убедить следствие, что является инициатором, создателем и вдохновителем всего дела в целом и военного союза с немцами в частности? Почему, пренебрегая доказательствами, берет всю вину на себя и выгораживает подельников? Почему, наконец, так безоглядно сам лезет в петлю?
Ни в какие альтруистические порывы он не верил, оставляя эту блажь на совести священни-ков и романистов, поэтому тотчас запросил подробную справку о Васильеве с приложением оперативных данных из-за рубежа, но сведения, полученные оттуда, ни на йоту не прояснили сути.
В Париже у Васильева оставались молодая и, судя по всему, горячо любимая им жена, сын - теперь уже семи лет, - в котором тот души не чаял, сравнительно обеспеченная крыша над головой. В непривычной для себя среде приживался легко, владел тремя языками, знал автоме-ханику (одно время даже водил такси), разбирался в финансах и делопроизводстве (несколько лет служил секретарем у экстравагантного дельца русского происхождения, некоего Гинзбурга), был принят в политических кругах Зарубежья: ни одного изъяна, ни одной зацепки, какие бы оправдывали позицию, занятую подследственным.
В конце концов он, как это обычно бывало с ним в таких ситуациях, ограничился тем, что оставил решать эту головоломку течению времени, заменив отчаянному генералу смертную казнь лагерем, а заодно, чтобы не вызывать сомнительных кривотолков среди своих подчинен-ных, присовокупил к тому и Соломахина, как бы отделив этим степень вины штабников от строевого состава, принимавшего непосредственное участие в боевых операциях: пускай-де, мол, господа тыловые стратеги проветрят себе засохшие мозги на нашем советском лесоповале!
И хотя судьба пленных была решена им в самом начале, он вновь и вновь возвращался к ним мыслью, точнее к двум первым - Краснову и Шкуро. За тридцать без малого лет, минувших с тех пор, как жизнь свела его с ними по разные стороны одной баррикады, где решалось тогда, кому из них править, а кому оплакивать прошлое в европейских кофейнях, судьба обернулась не в их пользу, но и теперь, спустя годы и годы, размытый давностью облик этих людей властно притягивал его, вызывая в нем смутные видения, отголоски, отзвуки той восхитительной поры, когда мир, разламываясь в крови и крике, казался таким податливым и простым. Сам того не замечая, он уже смотрел на них глазами окружающих, судивших сейчас о прошлом по ходовой литературе времен Гражданской войны и кинофильмам на ту же тему. Хотелось ему того или нет, но в конечном счете и он, и они очутились на одной странице истории, только в разных ролях, состояниях, ипостасях, и от этого нерасторжимого соседства им отныне уже некуда было деться.
Его влекло, тянуло взглянуть на них, убедиться в их не отвлеченном, реальном существова-нии, попытаться, хотя бы в оптическом самообмане, сместить границы времени, оказавшись лицом к лицу со своим прошлым. Он долго противился иссушающему соблазну, но однажды всё же не выдержал, позвонил Берии:
- Слушай, я хочу их видеть.
- В любое время, Сосо.
- Но так, чтобы они не знали об этом.
- Как прикажешь, Сосо.
- Послезавтра в полночь.
- Где ты хочешь, Сосо?
- Сделай, как в прошлый раз.
- Я привезу их, Сосо.
- У меня всё...
Время от времени тот устраивал ему такие свидания здесь же, у него за стеной, в просмотро-вом кинозале. Под покровом ночи арестованных скрытно доставляли сюда, где они, в полной уверенности, что находятся в очередном отделе Лубянки, оставались наедине друг с другом.
Затем, в колготне встреч, заседаний, разъездов, Золотарев снова забылся, войдя в обычный азарт деловой круговерти, но в редкие минуты полного одиночества, в особенности по ночам, химеры прошлого опять принимались душить его, и он, охваченный смятением, искал хоть какого-нибудь дела, чтобы занять себя. Так или иначе, темные предчувствия не оставляли Золотарева, и, сам того не сознавая, он всеми способами оттягивал свой отъезд на острова. Временами ему мерещилось одно и то же навязчивое видение: вода, много воды и он в ней, в этой воде, как в аквариуме. Золотарев гнал от себя это бредовое наваждение, но оно, пробиваясь сквозь царившую вокруг него суету, вновь и вновь наваливалось на него, порою доводя его до тихой ярости.
Время шло, дни складывались в недели, матерело, набирало разгон душное лето, а Золотарев все еще торчал в области, петляя вокруг Байкала по самым захудалым хозяйствам. Москва не подгоняла, министр, видно, был доволен таким оборотом дела: чем меньше шума от возможного преемника, тем спокойнее. Тревожились, правда, Курилы - на его имя в Иркутск шел запрос за запросом, но это было не в счет: подождут!
Когда же откладывать отъезд долее стало невозможно: его задержка сделалась слишком заметной для окружающих, - он напоследок попросил Шилова отвезти его куда-нибудь, наобум, без цели и направления.
Выехав ранним утром, они почти до полудня кружили по приозерным дорогам: Байкал то исчезал из вида, то появлялся снова, будто звал, будто приманивал к своему прохладному берегу.
- Время заправляться, Илья Никанорыч, - определил Шилов, кивнув в сторону часов на щитке. - Тут поблизости рыбнадзор живет, мужик правильный, дело понимает, если не возражаете?
- Смотри сам. - За несколько недель круговых поездок Золотарев свыкся с прозрачно потребительским лексиконом своего временного водителя: на языке Шилова "правильный мужик", который "понимает дело", означало лишь степень очередного гостеприимства, не более того. - Только в меру.
- Кувшин меру знает, Илья Никанорыч, - сразу же оживился тот, сворачивая к берегу, - больше меры не нальет.
Безлесый берег полого спускался к воде, вернее, к камышу над водой, сплошным массивом уходившему далеко в озерный простор. Вскоре дорожная колея, выскользнув из-под колес, ушла в сторону параллельно озеру, а машина запрыгала по прибрежным кочкам к возникшему впереди у самой поймы камышовому же шалашу.
- Устраиваются люди! - возбужденно хохотнул Шилов, выбираясь из машины. - А тут крути баранку сутками, всю жизнь в бензине, как в дерьме. Сергеич!..
Сначала никто не откликнулся, тишина отозвалась лишь россыпью птичьего гвалта, потом сквозь камыш выявилась и тихо поплыла к ним навстречу выцветшая фуражка полувоенного образца:
- Петру Евсеичу, с большой кисточкой! - В узком проходе между зарослей обозначился нос лодки и сразу же вслед за этим стоящий в ней с шестом в руках рослый парень в брезенте с ног до головы. - Сколько лет, сколько зим!
- Вот гостя тебе из Москвы привез. - Шилов брал быка за рога. - Чем привечать будешь?
Парень почтительно сдернул брезентовую фуражку, обнажив большую, в льняной россыпи голову с ранними залысинами:
- Для хорошего человека завсегда найдется, Петр Евсеич. - Парень с нескрываемым любопытством вглядывался в Золотарева. - Только чего ж тут, в духоте париться, на ветерку-то, оно, сподручнее. - Он коротким жестом пригласил их в лодку. - Погода нынче самый раз, подсаживайтесь, тут рукой подать...
Тесный проход в камышах постепенно расширялся, образуя ровной ширины извилистый коридор. В зарослях по обе стороны лодки чутко прослушивалась подспудная жизнь озера: поплескивала жирующая рыба, надсадно перекликались кряквы, хищная птица беззвучно высматривала сверху себе добычу. И от всего вокруг веяло мощью и полнотой животного естества.
Парень осушил шест, сел на весла и, как бы сопереживая с московским гостем его теперешнее состояние, заговорил:
- Места здесь, что говорить, богатые, птичьего молока и то достать можно, была бы охота. Здесь человеку самая жизнь, вон братуха мой только к зиме если на берег вылезает, а так в камышах живет, чешуей оброс, в тине запутался, птичьим пером в зубах ковыряет. Скоро сами увидите, недалече уже...
Лодка вновь врезалась в камыши, парень взялся за шест, встал и, уверенно лавируя среди зарослей, вывел ее на небольшую скрытую со всех сторон от обзора водную прогалину, где в жесткой оснастке стоял плот, на котором возвышалось нечто схожее с будкой или легким сарайчиком.
Из сарайчика тут же объявился человек, как две капли воды походивший на их лодочника, только чуть старше, чуть тверже, чуть основательнее в кости, с выражением нескрываемой досады на небритом лице:
- Чего еще?
- Гостя тебе привез, Санек, - заметно заискивая, сообщил тому парень, - из самой Москвы.
- Ну.
- Не ближний свет, понимаешь?
- Ну...
- Принять бы следоват по-людски.
- Ну...
- То-то и оно.
- Ну...
- Так бы и сказал!
- Ну...
Каждый раз он вкладывал в это свое "ну" иной смысл, отчего создавалось полное впечатле-ние диалога, разговора, собеседования. "Да, брат, оглядываясь вокруг, сочувственно утвер-дился Золотарев, - поживешь в таком омуте, совсем говорить разучишься!"
За всё время их долгого столования бирюк так и не произнес другого слова, и лишь на прощанье, неуклюже пожимая протянутую Золотаревым руку, выдавил из себя в крайнем смущении:
- Если случится бывать... Мы с братухой завсегда рады... В общем, не сумлевайтесь... Всяко бывает...
На обратном пути парень вздыхал, маялся, доверительно объяснял им про брата:
- До войны первым парнем по округе числился, без евонной гармошки ни одна гулянка не случалась, а с фронту пришел, будто зашибленный: хватит, говорит, всего нагляделся, ничего-шеньки боле не хочу, глаза б мои ни на что не глядели! Задумываться стал. Может, контузило его, а может, еще чего. Благо, притулился у нас в рыбнадзоре, днюет и ночует в камышах, на люди совсем не показывается...
По дороге в Иркутск Шилов, осторожно прощупывая настроение сановного спутника, рассказывал:
- Таких чудаков, вроде этого Сашки, у нас хватает, можно сказать, в каждой местности свой малохольный. Правду говорят: без чудака земля не держится. Однако не на том стоим, Илья Никанорыч, сами видели, какие дела в области завариваются, какие люди в рост пошли! Дайте срок, прогремит Иркутчина...
Золотарев слушал вполуха, молча позволяя обкомовскому водителю отрабатывать напоследок свой хлеб. Сейчас ему было не до этого жалкого лепета, внутренне он как бы уже переместился в иные широты и другой мир: подземный гул Курильской гряды исподволь заполнял его, чтобы отныне сохраниться в нем до конца.
Мысленно освобождаясь от окружающего, Золотарев отмечал про себя те немногие в его судьбе ориентиры, на какие бы он мог обернуться в трудную для себя минуту, но сколько ни обозревал прошлое, всё позади сходилось в одной-единственной точке: Кира. В инстинктивной потребности обрести на будущее хотя бы призрачную точку опоры, Золотарев загорелся сейчас же, немедля по приезде, позвонить ей, напомнить о себе, услышать от нее какие-нибудь, пусть самые пустяшные, но обязывающие их обоих слова. С этой горячечной мыслью он и простился с Шиловым у ворот обкомовской гостиницы.
Когда в прихожей ему сообщили, что его добиваются по телефону какие-то земляки по вопросу "государственной важности", он лишь поморщился от досады: "Знаем мы эти номера!"
- Ладно, успеется, - равнодушно бросил Золотарев. - Закажите-ка мне лучше Москву, вот вам номер телефона...
Но звонок обещанных земляков настиг его прежде, чем он успел дойти до своей комнаты. Золотарев было отмахнулся, но, снисходя к мукам дежурной, которая беспомощно единобор-ствовала с абонентом, взял трубку:
- Слушаю...
Из бессвязного, но напористого объяснения какого-то, заметно под хмельком человека, назвавшего себя уполномоченным главка, он понял, что где-то под Иркутском пятые сутки стоит эшелон с его земляками из Узловой, будущими курильчанами, что стоять им обещано неизвест-но сколько и что поэтому от него требуется срочное вмешательство. Факт землячества собесед-ник подчеркивал с особенной старательностью, и это было неприятнее всего.
В другой раз Золотарев не преминул бы поставить на место напористого толкача, но сейчас, в ожидании разговора с Кирой, ему не терпелось отделаться от просителя как можно короче и проще.
- Возвращайтесь к эшелону, - приказал он и поспешил пресечь попытку собеседника продолжить разговор. - Повторяю, возвращайтесь к эшелону, завтра тронетесь. Всё.
Телефон зазвонил тут же, едва Золотарев положил трубку, и, что было еще удивительнее, Кира подошла сама. Он вдруг поймал себя на том, что волнуется:
- Здравствуй, это - Илья.
- Что с тобой, Золотарев? Где ты?
- Я из Иркутска.
- Так что же все-таки случилось, Золотарев?
- Просто решил позвонить.
- Невероятно, Золотарев. Ты? Мне? Из Иркутска? Невероятно.
- Но факт.
- Ты стареешь, Золотарев.
- С чего ты взяла?
- Становишься сентиментальным.
- Давай всерьез.
- Сколько угодно, но долго ли ты выдержишь?
- Кира, возьми себя в руки.
- Хорошо, я слушаю тебя, Золотарев.
- Как ты живешь?
- И это все?..
В таком духе они проговорили еще минут десять, и лишь наспех попрощавшись, он с горечью осознал, что лучше бы ему было и не начинать этого разговора вовсе.
Золотарев долго не мог заснуть. Никогда еще он не чувствовал собственное одиночество, отъединенность от всех остальных так остро, так ощутимо. Оказывается, на этой земле больше не осталось живой души, которая бы ждала его или хотела видеть в простоте, без дела, корысти, задней мысли. Вокруг него зияла пустота, вся в призраках и руинах минувших встреч, ненача-тых дружб, несостоявшихся связей: он уйдет, исчезнет, превратится в прах, в пыль, в пепел, не оставив после себя ни следа, ни памяти. И горше всего для Золотарева было сознавать, что эту долю он выбрал себе сам, что у него давно не осталось ни сил, ни желания что-либо исправлять в своей судьбе и что завтра утром он встанет и, не сожалея ни о чем, двинется дальше, по той же наклонной плоскости.
"Надо будет завтра нажать на путейцев, - проваливаясь, наконец, в сон, решил Золотарев, - действительно, безобразие!"
3
"Здравствуйте, любезный брат мой Матвей! Во первых строках своего письма радуюсь сообщить, что вашими молитвами, слава Богу, живу хорошо, чего и вам желаю. Душевно уповаю, что доехали вы до места в добром здравии и спокойствии. Лето тут у нас выдалось жаркое, сушь кругом стоит такая, что не приведи Господи. Жизнь моя катится со дня на день в трудах и молитвах, конец срока скоро, только пустят ли, все в руках Вседержителя нашего, оставят, значит, воля Его нести мне крест этот дальше, как нес его досе, но в кресте моем есть, однако, радость душевная способствовать ближним страждущим в узилище, чего по мере возможности делаю каждодневно. Донимают, правда, мытари в разных чинах и званиях, да ведь завещивал нам Всевышний, а Иван Осипыч, наставник наш, наказывал: "кесареву кесарево". Сам Христос мытаря жаловал, а нашему брату грешному совсем незазорно, посреди них всякие бывают, иной раз даже с совестью, жалеют узников, сердцем открыться норовят, только я, сами знаете, давно зарок дал не расточать душу в суесловии, в молчании много услышать можно, такие бездны, такие горние выси у людей внутри открываются, что передать боязно. Намедни наведовались ко мне гости из области, а с ними, сами не поверите, Илья Золотарев, погубитель Ивана Осипыча, в большие начальники вышел, другие кругом него вьюном крутятся, я его сразу признал, в прежнем облике, заматерел только, пока столовались, он всё глаза прятал от меня, тоже признал, значит. Не нам судить его, брат, ему совесть его судья, а коли глаза прячет, жива она у него, зудит внутри, томится человек смертной мукою. Много нынче таких-то вот, грехом прибитых, но не затоптанных, живут, грешат, маются, прорастают сызнова сквозь самих себя, не убили, значит, душу живу, выстоит, опять к Богу подымется. Наше дело, брат, пастырское, поспособствовать только, недаром в Писании сказано: "Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас". Пишу я это, брат, к тому, что, по застольному разговору судя, направляется Илья в ваши местности наводить суд и порядок, по этой причине не держите на него сердца, коли судьба сведет, во имя Господне и слово наставника нашего Ивана Осипыча, видно, и так приходит его час, тоска у него в глазах смертная, чернота в облике проступает, дух серный идет, не нам грешному в душу соль сыпать. Письмо это доставит вам верный человек, вчерашнего дня освободился, едет к вашему морю, счастья попытать. Остаюсь завсегда ваш, меньшой брат Иван, Христос с вами".
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
"Я не знаю, почему они разрешили мне эту маленькую поблажку, но уж коли это случилось, внук, я хочу попрощаться с тобой. Сегодня четвертое июня тысяча девятьсот сорок пятого года, запомни это число. Уверен, что это наше последнее свидание. Не думаю, что тебя свя-жут со мной, ты слишком молод для этого, за тобой ничего нет. Я уверен, что ты выживешь, у тебя еще все впереди, ты еще вернешься и увидишь наших, а я уже одной ногой там, коли они не убьют, умру сам по себе, без их помощи. Жалею только, что это случилось с нами так неожиданно и нелепо. Я ожидал всего, кроме предательства, подлой измены офицерскому слову. Если выживешь, опиши всё, что увидишь, услышишь, с кем встретишься, опиши без прикрас, не сгущай красок, но и не ругай доброго, а главное, не ври! Расскажи только правду, даже если она будет кому-нибудь не по вкусу, горькая правда лучше сладкой лжи. Слишком долго и слепо наша эмиграция занималась самовосхвалением, самоутешением, самообманом. Мы всегда страшились взглянуть в глаза истине, признаться себе в своих заблуждениях и ошибках, мы всегда переоценивали свои силы и недооценивали врага. Если бы можно было начать сначала, всё было бы иначе. Но, видно, и в этом Промысл Божий, закончить наши дни здесь. Вы - молодые - должны сделать выводы из наших ошибок, шапками коммунистов не закидаешь, для борьбы с ними нужны другие средства, другие слова, иной подход. Хватит сидеть по заграничным кофейням и ломать копья в пустой междоусобице, пора понять, что корень наших ошибок в нашем общем разброде. Смотри вокруг себя, внук, но, упаси Боже, ничего не записывай, да тебе и не позволят писать, не такие это люди. Но даже если предста-вится возможность, ни-ни: ни записочки, ни заметочки, употребляй голову, как записную книжку, как фотоаппарат. Ничего не забывай, здесь всё невероятно важно, каждая деталь, каждая мелочь. От Лиенца до сего дня, весь крестный путь свой по мукам запоминай. Мир должен узнать правду, что совершилось и что еще совершится, от измены и предательства до конца. И ради Бога, не воображай себя большим мыслителем или беллетристом, не делай глубокомысленных заключений, не давай поспешных оценок, не спеши с приговорами! Пусть это сделает за тебя читатель. Не гонись за четкостью формы, за красотой слога, это дано немногим, будь просто Николаем Красновым, летописцем своей судьбы. Простота, искрен-ность, милость к падшим будут твоими лучшими советниками. В свое время, ты знаешь, я написал множество книг, которые пришлись совсем не по вкусу нашим нынешним хозяевам. Опусы мои переведены на семнадцать языков. Кстати, уже сегодня, на первом допросе у меня спрашивали, откуда я брал свои типы и материалы, есть ли у меня еще что-либо изданное или неизданное и где находится. Разумеется, они от меня ничего не добились, но ты должен знать и запомнить, что у бабушки, Лидии Федоровны, хранится манускрипт повести "Погибельный Кавказ". Я посвятил ее нашему русскому юношеству. Если выйдешь отсюда живым, внук, издай эту книгу в мою память. Многое с тобой еще может случиться на твоей Голгофе, но что бы с тобой ни случилось, беги греха ненависти к своей стране, к своему народу, как геенны огненной. Не Россия и не русский народ виновны в том, что с ними случилось. Их предали тогда все: и собственные вожди, и союзники. Сначала те, кто стоял между престолом и ширью народной, а потом уж и те, кто по долгу чести обязан был помочь им в беде. И как мог я, после всего этого, поверить бывшим союзникам во второй раз! Ведь они ненавидят Россию лютой ненави-стью, за ее молодость, за ее силу, за ее великодушие. Но зря эти господа надеются, что им удастся задушить ее руками большевиков. Россия была и будет. Не та, не в боярском наряде, не в сермяге и лаптях, но она возродится вновь во всем своем могуществе и красоте, Господь не попустит! Можно уничтожить миллионы людей, им на смену народятся новые, народ не умрет, и всё переменится, когда придут сроки. Не вечно же будет жить Сталин и его присные, умрут и они, придут новые люди и настанут перемены. Воскресение России наступит не сразу, не вдруг, такое громадное тело не может исцелиться мгновенно, но в конце концов она всё же воспрянет и снова поднимется на свои могучие ноги. Жаль, что я уже не доживу до этого дня. Помнишь, внук, наши встречи с солдатами в Юденбурге? Хорошие, душевные ребята. Вот это и есть Россия, родной, не в чем мне их обвинить, отцы их не знали, что творили. А теперь, давай прощаться, внук. Не довелось мне иметь прямого потомства, но все Красновы близки мне, как единокровные. Жаль, мне нечем тебя благословить, ни креста, ни иконки, всё отобра-ли. Дай я тебя хотя бы перекрещу, во имя Господне, да сохранит Он тебя. Прощай, внук, не поминай лихом, береги имя Красновых. Имя это небольшое, небогатое, но обязывает ко многому. Прощай!"
2
Он закрыл папку с грифом "Совершенно секретно. Следственный отдел МГБ" на служебной записи свидания Петра Краснова с внуком Николаем, сделанной ровно год назад. Остальное его не интересовало. Частности следствия были ему безразличны, в частностях пускай копаются правовики, это их хлеб.
"Прекраснодушный болван, - невольно передернуло его, - Манилов в генеральских погонах! Будто не в тюремном предбаннике, а в будуаре жене исповедуется, всё выболтал, от чего потом на следствии отпирался, борец липовый, сидел бы себе лучше дома, пасьянс раскладывал".
Бывший генерал представлял для него чисто академический интерес. Поначалу он никак не мог понять, уразуметь, взять в толк, как, почему, какого чёрта кадровый военспец, плодовитый писатель, эмигрант, поневоле поднаторевший в политике, мог ввязаться в столь обреченное дело? И лишь теперь, после знакомства с этой записью, всё встало на свои места. Оказывается, старый хрен дряхлеющим своим умишком заранее вычислил ничейный вариант: насолить большевикам напоследок, а затем скрыться под гостеприимное крылышко их союзников, хорош гусь, ничего не скажешь! Видно, короткой памятью обладал господин атаман, что поверил джентльменским заверениям своего английского собрата: будто "честное слово" что-то значит в большой политике, будто сам не давал этого самого "слова" Дыбенке в Гатчине! Они не постеснялись выдать на расправу даже кавалера ордена Бани Андрея Шкуро, личность, по их "гуманным" законам, неприкосновенную. Слава Богу, он изучил "джентльменство" своих "союзников" на собственном опыте. За четыре года войны они не раз оставляли его на произвол судьбы, невозмутимо напрашиваясь ему в друзья, как только военное счастье поворачивалось лицом к Восточному фронту. Подлая порода базарных торгашей в смокингах, с апломбом, который мгновенно улетучивается в разговоре с победителем. По гнусной своей природе, этот политический сброд способен преступить все Божеские и человеческие заповеди, одна трусость мешает. Теперь же, когда его танки стоят на Эльбе, они ему, напряги он только голос, не только Шкуро с Красновым, собственного короля выдадут, лишь бы дожить свои дни в иллюзорном убеждении, что они свободны. Не рассчитал, на этот раз, атаман, обмишурился! Видно, старость берет свое, головой сдал, надеется на суд и благодарность потомков, цивилизация рушится, а тот всё о скрижалях печется, в анналы попасть норовит, нашел себе Пимена, у сосунка еще молоко на губах не обсохло, ему там не то что писать, чихнуть лишний раз не позволят, не успеет дед дотащиться до петли, как внучонок загнется сам где-нибудь в районе Колымы, не вешать же их вместе, в самом деле, молод еще с генералами на одной виселице болтаться, чести много!
Из всей группы казачьих генералов и офицеров, переданных ему англичанами, его, собствен-но, и занимали только эти двое - Краснов и Шкуро. Об остальных, кроме разве что Султан Килеч Гирея, он раньше никогда не слыхал, составив себе представление о них по лапидарным характеристикам следствия, обогащенным его, как ему всегда казалось, безошибочной интуицией.
Младших Красновых он просто не брал в расчет (потянулись за дедом в силу семейной инерции или, если пользоваться их языком, традиции!), Доманова и Головко для него заранее не существовало (элементарные перебежчики, невыполотый чертополох тридцатых годов, шире надо было захватывать, глубже рубить!), Султан Гирей тоже не вызывал в нем раздумий (по себе знал кавказскую злопамятность, горбатого могила исправит!), фон Паннвиц был им сразу зачислен в категорию военных преступников (пруссак остается пруссаком, жаждет юнкерская душа офицерской смерти: голубая мечта лопнула!). В соответствии с этим, выделив только в отдельный список двух Николаев Красновых - отца и сына (слишком мелкие сошки!), он и определил каждому из них меру наказания: петля! Это следовало сделать для острастки союзни-ков и в назидание выжившей из ума эмиграции, чтоб неповадно было!
Оставалось еще двое - Соломахин с Васильевым. И если в первом случае всё, более или менее, выглядело естественным, - начальник штаба, второе по положению лицо в армии, считал себя обязанным разделить ответственность с командующим, то во втором дело обстояло куда сложнее. Снова, как и в случае с Петром Красновым, возникало несколько настораживаю-щих "почему"? Почему наспех произведенный в генеральский чин штабной офицер с таким упорством и вопреки очевидности старается убедить следствие, что является инициатором, создателем и вдохновителем всего дела в целом и военного союза с немцами в частности? Почему, пренебрегая доказательствами, берет всю вину на себя и выгораживает подельников? Почему, наконец, так безоглядно сам лезет в петлю?
Ни в какие альтруистические порывы он не верил, оставляя эту блажь на совести священни-ков и романистов, поэтому тотчас запросил подробную справку о Васильеве с приложением оперативных данных из-за рубежа, но сведения, полученные оттуда, ни на йоту не прояснили сути.
В Париже у Васильева оставались молодая и, судя по всему, горячо любимая им жена, сын - теперь уже семи лет, - в котором тот души не чаял, сравнительно обеспеченная крыша над головой. В непривычной для себя среде приживался легко, владел тремя языками, знал автоме-ханику (одно время даже водил такси), разбирался в финансах и делопроизводстве (несколько лет служил секретарем у экстравагантного дельца русского происхождения, некоего Гинзбурга), был принят в политических кругах Зарубежья: ни одного изъяна, ни одной зацепки, какие бы оправдывали позицию, занятую подследственным.
В конце концов он, как это обычно бывало с ним в таких ситуациях, ограничился тем, что оставил решать эту головоломку течению времени, заменив отчаянному генералу смертную казнь лагерем, а заодно, чтобы не вызывать сомнительных кривотолков среди своих подчинен-ных, присовокупил к тому и Соломахина, как бы отделив этим степень вины штабников от строевого состава, принимавшего непосредственное участие в боевых операциях: пускай-де, мол, господа тыловые стратеги проветрят себе засохшие мозги на нашем советском лесоповале!
И хотя судьба пленных была решена им в самом начале, он вновь и вновь возвращался к ним мыслью, точнее к двум первым - Краснову и Шкуро. За тридцать без малого лет, минувших с тех пор, как жизнь свела его с ними по разные стороны одной баррикады, где решалось тогда, кому из них править, а кому оплакивать прошлое в европейских кофейнях, судьба обернулась не в их пользу, но и теперь, спустя годы и годы, размытый давностью облик этих людей властно притягивал его, вызывая в нем смутные видения, отголоски, отзвуки той восхитительной поры, когда мир, разламываясь в крови и крике, казался таким податливым и простым. Сам того не замечая, он уже смотрел на них глазами окружающих, судивших сейчас о прошлом по ходовой литературе времен Гражданской войны и кинофильмам на ту же тему. Хотелось ему того или нет, но в конечном счете и он, и они очутились на одной странице истории, только в разных ролях, состояниях, ипостасях, и от этого нерасторжимого соседства им отныне уже некуда было деться.
Его влекло, тянуло взглянуть на них, убедиться в их не отвлеченном, реальном существова-нии, попытаться, хотя бы в оптическом самообмане, сместить границы времени, оказавшись лицом к лицу со своим прошлым. Он долго противился иссушающему соблазну, но однажды всё же не выдержал, позвонил Берии:
- Слушай, я хочу их видеть.
- В любое время, Сосо.
- Но так, чтобы они не знали об этом.
- Как прикажешь, Сосо.
- Послезавтра в полночь.
- Где ты хочешь, Сосо?
- Сделай, как в прошлый раз.
- Я привезу их, Сосо.
- У меня всё...
Время от времени тот устраивал ему такие свидания здесь же, у него за стеной, в просмотро-вом кинозале. Под покровом ночи арестованных скрытно доставляли сюда, где они, в полной уверенности, что находятся в очередном отделе Лубянки, оставались наедине друг с другом.