Пятачок нестриженого газона без деревьев был отгорожен с трех сторон от соседей цепной изгородью, ничейную замусоренную землю между участками оседлала опора высоковольтной линии, и оттуда слышалось скромное потрескивание электричества. Электроны – такие прочные, такие простые. В молодости он много думал о них. В двадцать один год он прочел уравнение Дирака в полном виде и восхитился. Оно было написано в 1928 году, из него вытекало конкретное значение спина у электрона – 1/2.. Явление чистой красоты, один из величайших интеллектуальных подвигов человечества, оно правильно потребовало от природы существования античастиц и открыло перед юным читателем широкие горизонты «моря Дирака». В ту пору он был ученым; теперь он был бюрократом и больше не думал об электронах. В середине девяностых он стоял с небольшой группой в Вестминстерском аббатстве, и Стивен Хокинг произносил речь перед каменным памятником, на котором была высечена в элегантно сжатом виде формула – ίγ · δψ = mψ; там последний раз шевельнулось в нем былое волнение. Все позади.
   Ближе к дому была мощеная площадка; на ней расположились: ржавая вешалка, части холодильника, поставленные одно на другое белые пластиковые кресла и рядом с ними – она самая, большой, два с половиной на два с половиной метра ящик из твердой древесины, с запертой на висячий замок крышкой; на крышке – свернутый черный шланг. Его успокоило, что эта ванна не совпадает с калифорнийским видением, которое ему рисовалось, – ни секвой, ни цикад, ни сьерра-невад. Но, возвращаясь к боковой двери, он все равно был несчастен, ибо подтвердилось: тут мог быть только секс. Что еще могло привлечь ее в эту дыру? С другой стороны, в нынешнем его состоянии, – не огорчений ли он искал?
   В это время он услышал звук наверху, поднял голову и увидел, как на втором этаже распахнулось запотевшее окно в стальной раме и оттуда выглянуло мокрое розовое лицо Родни Тарпина.
   – Э!
   Лицо сразу исчезло, но окно не закрылось, из него повалил банный пар, а из дома донесся приглушенный топот босых ног, сбегавших по застланной ковром лестнице. Пока Биэрд ждал у боковой двери, скрестив руки на груди, у него не было никакого плана, ни малейшего понятия, что он хочет сказать. До этого он слишком долго предавался мрачным размышлениям, ждал, и теперь ему хотелось, чтобы что-то произошло. Не важно даже что.
   Отодвинулись два засова, дернулась вниз алюминиевая ручка, рывком открылась внутрь дверь, и на пороге возник любовник его жены.
   Биэрд счел, что важно заговорить первым.
   – Мистер Тарпин. Доброе утро.
   – Какого хера тебе надо? – Ударение в вопросе было на «тебе».
   Объемистая его талия была перепоясана не очень широким красным полотенцем. С головы на плечи стекали капли и дальше пробирались зигзагами между волосами на груди, на манер шарика в бильярде-автомате.
   – Я подумал, что надо съездить посмотреть.
   – Да ну? И ты сюда зашел.
   – Моя жена заходит.
   Тарпина как будто смутила прямота аргумента – словно счел, что он несправедлив или что это уже чересчур. Тем не менее, слегка дымясь, он ступил на дорожку, по-видимому не замечая холода – два градуса по Цельсию показывал цифровой дисплей в машине. Биэрд стоял от него метрах в трех – руки скрещены на груди, метр шестьдесят восемь в ботинках – и не отступил, когда Тарпин приблизился вплотную. Даже босой, он был крупным мужчиной, с несомненно мощным туловищем, но тонковатыми голенями – строение строителя, – висловатой грудью, где мышцы заплыли недавним жирком, и пузом, разросшимся от пива и дрянной пищи, гораздо большим в поперечнике, чем у Биэрда. Полотенце висело на честном слове. Что искала Патриция в таком партнере, если не идеальную, совершенную версию мужнина телосложения? Лицо у Тарпина было странное – не лишенное привлекательности, но слишком маленькое для его головы. Любопытная, с бачками физиономия маленького человека была помещена или спроецирована в пространство, которого не могла заполнить. Тарпин выглядывал из своей головы, словно из большой чалмы. С тех пор как Биэрд видел его последний раз, строитель лишился зуба, верхнего резца. Биэрд был разочарован, не увидев на нем татуировки – змеи, мотоцикла или гимна маме. Но тут же у него мелькнула мысль, что он, физик, – стареющий буржуа и находится во власти стереотипного мышления. Для татуировок и пирсинга Тарпин был стар, на плече у него, возвышаясь на добрый сантиметр, сидел нарост из перекрученной кожи, бирка, похожая на миниатюрное ухо или крохотного попугайчика, каких носят на себе моряки. Несколько тугих оборотов зубной нити, и он исчез бы за неделю, но, возможно, женщин трогал этот изъян, эта уязвимость в большом мужчине с собственным бизнесом и тремя подручными. Язык Патриции наверняка исследовал эти маленькие складки.
   Тарпин сказал:
   – Что я делаю с твоей женой – это мое дело. – И засмеялся своей шутке. – И ты туда не суйся.
   Биэрда это затормозило на секунду – реплика была неплоха, – но за время паузы он понял, что он хочет, нет, намерен сейчас сделать, – это очень сильно пнуть Тарпина в голую голень, так сильно, чтобы перебить кость. Эта мысль его возбудила, сердце забилось быстрее. Он не помнил, на этих ботинках или каких-то других, давно выброшенных, были стальные мыски. Неважно. Как странно, что человек, которым он когда-то инстинктивно брезговал как нарушителем домашнего мира – с его дрелями, фальшивым насвистыванием, неограниченным производством пыли и трескучим транзистором, весь день болтающим какую-то дебильную чепуху, – что этот его наемник сейчас сойдется с ним в равном бою. Равным этот бой мог пригрезиться только Биэрду. На протяжении многих лет коллеги отмечали, что в спорах, в том числе, разумеется, и по вопросам физики, Биэрд отличается – или страдает – опрометчивостью.
   – Вы ударили мою жену, – произнес он сдавленным из-за сердцебиения голосом.
   Биэрд уже посмотрел вниз и увидел наклонную голень Тарпина, белую, веснушчатую, в редких черных волосках, как на плохо ощипанной индейке. Биэрд, немножко спортсмен в молодости, несмотря на свой рост, перенес вес тела на левую ногу. Надо не забыть раскинуть руки для равновесия, а если хватит времени, повернуться и каблуком раздавить ему палец на ноге.
   Ему не пришло в голову, насколько очевидно его намерение атаковать. Его округлая грудь вздымалась, тонкие руки были напряженно согнуты в локтях, лицо застыло в солипсизме волнующего плана. Вероятно, Тарпин не только в юности побывал во многих стычках. Биэрд не успел уклониться: Тарпин размахнулся и открытой ладонью заехал ему по щеке и уху. В голове у Биэрда взорвалось, и на несколько секунд мир превратился в гудящую белую пустоту. Когда мир вернулся, Тарпин стоял там же, придерживая полотенце, распустившееся в процессе удара.
   – От следующего будет больно.
   Примерно так обращались старомодные киногерои с любимой женщиной, когда хотели ее успокоить. Строитель считал противника не достойным правильного удара кулаком. Но, несомненно, продолжения следовало ожидать. К счастью, за оградой послышались голоса бегущих детей, тихие восклицания и подавленные смешки, вызванные почти голым видом толстого соседа. Потом из-за ограды выглянули на разной высоте три робких лица и три пары удивленных карих глаз. Тарпин поспешил в дом. Возможно, хотел взять полотенце пошире или пиджак, и Биэрд счел это удобным моментом для того, чтобы отправиться восвояси. Но у него была собственная гордость, и он постарался, чтобы уход не выглядел поспешным. Когда он шагал по дорожке мимо моторной лодки, накренившейся в своей люльке, мимо лежачей телефонной будки, щеку у него жгло, несмотря на холод, в ушах стоял постоянный звук, тонкий электронный звон, и к машине он подошел с головокружением, наполовину глухой. Он завел мотор, оглянулся на дом и, да, – в тренировочном костюме и кроссовках с разлетающимися шнурками, твердым шагом к нему шел Тарпин. Биэрд счел, что нет смысла задерживаться в Криклвуде.
 
   В последние три недели года все стало меняться. Пришло приглашение на Северный полюс – так, по крайней мере, формулировал он это про себя и излагал другим. На самом деле пункт назначения лежал ниже восьмидесятой параллели, и жить ему предстояло на «хорошо оборудованном, комфортно отапливаемом судне с деревянными панелями, мягкими коврами в коридорах и настенными лампами с кистями» – так обещала брошюра. Корабль мирно вмерзнет в среднеудаленном фьорде на острове Шпицберген в нескольких часах пути от города Лонгьир. Неудобств будет три: размер его каюты, ограниченные возможности электронной почты и ассортимент вин, исчерпывающийся североафриканскими vins de pays[7]. Коллектив будет состоять из двадцати художников и ученых, озабоченных изменением климата, и очень кстати всего в пятнадцати километрах находится быстро отступающий ледник, от голубых отвесных стен которого откалываются и падают на берег фьорда глыбы величиной с дом. За питание отвечает итальянский шеф-повар с «международной репутацией», а хищные белые медведи будут отстреливаемы в случае необходимости гидом из крупнокалиберной винтовки. Выступать с лекциями Биэрд не обязан – достаточно его присутствия, а все его расходы берет на себя фонд. Что касается вредных выбросов двуокиси углерода в результате двадцати авиарейсов туда и обратно, поездок на снегоходах и трехразового горячего питания двадцати участников, то таковые будут компенсированы высадкой трех тысяч деревьев в Венесуэле, как только подберут место и раздадут взятки местным чиновникам.
   По Центру скоро разошлась новость, что он едет на Северный полюс, дабы «воочию наблюдать глобальное потепление», некоторые говорили, что его повезут на собаках, другие – что он сам потащит свои сани. Даже Биэрд был смущен и дал понять, что «вряд ли» доберется до самого полюса и значительную часть времени проведет «в лагере». Джок Брейби был поражен его преданностью делу и предложил устроить ему отвальную в общей гостиной.
   В ту же неделю, когда пришло приглашение на Северный полюс, он вступил в связь с не очень молодой бухгалтершей, с которой познакомился в поезде. Биэрд позвал ее в ресторан. Она была необременительно скучна, работала в корпорации, производящей удобрения, и через три недели все закончилось. Главное, однако, было то, что одержимость женой отступила – чуть-чуть и не на все время, но он понял, что какая-то граница преодолена. Это его опечалило – сознание, что скоро он совсем перестанет желать ее, и стала очевидной истина: все кончено, удобный дом и общее имущество придется делить, а пройдет год или два, и он, может быть, вообще никогда больше ее не увидит. Визит к Тарпину тоже способствовал охлаждению. Можно ли продолжать любить женщину, которой понадобился такой мужчина? И стоило ли ей так себя наказывать только ради того, чтобы досадить мужу?
   Чего еще он не знал о ней? Одна деталь выяснилась перед самым Рождеством, в давно откладывавшемся разговоре, в сущности, холодной финальной ссоре на полутонах. Патриция уже полгода знала, что его математичка из Гумбольдта, Сюзанна Рубен, – не более чем одна десятая сюжета. Патриция была осведомлена о большинстве остальных, и, расхаживая по гостиной, портя половицы своими шпильками, она кратко перечисляла имена, места и приблизительные даты, запомненные с маниакальностью, не уступавшей его собственной. Под напускной веселостью, сказала Патриция, она пыталась скрыть свое горе, а с Тарпином сошлась, чтобы спастись от унижения. Чем объяснит Биэрд одиннадцать измен за пять лет, спрашивала она. Он хотел напомнить ей о своей матери, у которой список был подлиннее, но тут она вышла из комнаты. Она пришла говорить, а не слушать. Вот он и случился наконец, разговор начистоту, которого он столько месяцев ждал. Теперь он не мог понять – зачем. Он лег на диван, положил ноги на стеклянный журнальный столик, закрыл глаза и впервые ощутил острое желание окунуться в холодный чистый воздух безлесной Арктики.
   В конце февраля он заказал такси, чтобы ехать из Центра в Хитроу. В гостиной устроили проводы. Машина уже ждала, чемодан со старым лыжным костюмом стоял у двери. В Центре теперь числился шестьдесят один сотрудник, и большинство их собралось в гостиной, чтобы выслушать речь Джока Брейби; это были не только проводы: праздновали рождение блестящего стального предмета, водруженного на два ящика посреди комнаты, готового к испытаниям в аэродинамической трубе Фарнборо, – ветряной турбины, четверной спирали Тома Олдоса. Многие отмечали, что она напоминает, только в усложненной форме, модель Крика и Уотсона[8], а кто-то вспомнил и перефразировал к случаю знаменитую реплику Розалинды Франклин: слишком красиво, чтобы поверить; в данном случае – чтобы не работала. В своей речи Брейби напомнил сотрудникам, что поздравлять еще рано, впереди еще много работы, но он хочет, чтобы все увидели, какой достигнут прогресс и какую революцию обещает эта машина. С несвойственным ему лиризмом он предложил слушателям вообразить вид города с близлежащего холма, пять тысяч крыш с блестящими в закатном солнце ветряками, гораздо более красивыми, на его взгляд, чем телевизионные антенны, преобразившие городской ландшафт в пятидесятые годы.
   Том Олдос держался в задних рядах публики, видимо избегая Биэрда, и это было правильно, поскольку оба знали, что проект обречен, и молчаливый их диалог посреди всеобщей радости был бы бестактностью. Теперь Брейби обратился к Биэрду и пожелал ему удачи в двухмесячном путешествии, где, несомненно, будут и опасности, и трудности. Он напомнил присутствующим, что, если верить климатическим моделям, самые ранние и очевидные признаки глобального потепления будут наблюдаться в Арктике и он гордится тем, что глава Центра – одобрительные улыбки – намерен лично, в тяжелейших условиях проверить это.
   Затем встал Биэрд, чтобы произнести несколько слов. Он понятия не имел, откуда у Брейби идея, будто он уезжает на два месяца. Поездка планировалась на шесть суток, но возражать коллеге на публике не подобало. Не упомянул он и о комфортном отоплении, и о лампах с кистями, но признался, что горд и взволнован тем, что он член команды, которую ждут «великие дела» – он не позволил себе уточнить какие, – и предсказал, что Центр еще переплюнет своего американского соперника в Голдене, Колорадо. Тост, аплодисменты, быстрая серия рукопожатий, хлопков по спине, и Биэрд направился к такси; чемодан за ним нес сам Брейби. Когда машина отъезжала, «хвосты» загикали и застучали по крыше, но Олдоса среди них не было.
 
   При том, сколько времени Биэрд проводил в поездках, он был плохо приспособлен к путешествиям – не потому, что был неорганизован или боялся, а потому, что длительное путешествие вскрывало в нем некий психический недостаток, пустоту, беспокойную скуку, которая, думал он, застегивая на животе ремень безопасности, выражала его истинное состояние, обычно заслонявшееся повседневными делами или сном. В самолете он не мог читать ничего серьезного. Даже на земле он не прочитывал до конца книгу нормальной длины. Он был из тех пассажиров, которые смотрят в окно, независимо от того, какой за ним вид, или на спинку сиденья перед собой, или листают в обратном порядке бортовой журнал. В лучшем случае он читал научно-популярные журналы вроде «Сайнтифик америкэн», чтобы быть в курсе новостей – хотя бы физики и хотя бы на обывательском уровне. Но и тут не мог вполне сосредоточиться, потому что по укоренившейся привычке невольно искал свое имя. Видел его как бы крупным шрифтом. Оно могло броситься ему в глаза с непрочитанного мелко набранного разворота, а иногда он предчувствовал его появление, еще не перевернув страницу. Кроме того, отвлекала чрезмерная чуткость к местоположению тележки с напитками и тихому звяканью, сопровождавшему ее асимптотическое приближение. И с напитком, и без он был склонен в полете предаваться витиеватым сексуальным фантазиям или воспоминаниям, иногда смешивая их.
   Самолет взял курс на север, и Биэрд, у которого в ушах еще звучали приветствия коллег, твердо решив быть серьезным, принялся читать в журнале дурно иллюстрированную статью о фотонах и антиматерии. Не прошло и пяти минут, как сердце тихонько екнуло в ответ на сигнал: Сопряжение Биэрда – Эйнштейна, полностью, в скобках.
   Не конденсат Бозе – Эйнштейна, не парадокс Эйнштейна – Подольского – Розена, не чисто Эйнштейн, а подлинное оно, и от простой этой радости его еще сильнее потянуло к тележке, находившейся все еще в двух с половиной метрах. Он прекрасно сознавал уникальность случая, благодаря которому самокат или, лучше, трехколесный детский велосипедик его таланта припрягся к Джаггернауту всемирно-исторического гения. Эйнштейн перевернул представления человечества о свете, гравитации, пространстве, времени, материи и энергии, основал современную космологию, говорил о демократии, о Боге или Его отсутствии, доказывал необходимость Бомбы, а потом ее запрещения, играл на скрипке, ходил под парусом, рожал детей, отдал премию первой жене, изобрел холодильник. За Биэрдом не числилось ничего, кроме Сопряжения, вернее, его половины. Как потерпевший кораблекрушение, он уцепился за единственную доску и считал себя избранным. Как это произошло? Может быть, правда, что в комитете шли бурные споры о трех главных кандидатах, и в итоге он остановился на четвертом. Вне зависимости от того, как именно всплыла фамилия Биэрда, общее мнение склонялось к тому, что настала очередь британской физики, хотя в некоторых профессорских кое-кто ворчал, что комитет, придя к компромиссу, перепутал Майкла Биэрда с сэром Майклом Бердом, талантливым пианистом-любителем, который занимался нейтронной спектроскопией.
   Если оставить в стороне эти кривотолки, каким блаженством были те месяцы неистовых вдохновенных расчетов и перепроверок в старом доме приходского священника среди меловых холмов на юге Англии под аккомпанемент жалоб его первой жены Мейзи и беспрерывные вопли неразличимых младенцев в комнате соседей. Какое чудо сосредоточенности. Так давно, так трудно вспомнить увлеченного человека, каким он когда-то был, и саму ткань тогдашнего существования. Иногда казалось Биэрду, что он всю жизнь выезжал на том, что было создано безвестным молодым человеком, физиком-теоретиком, гораздо более умным и преданным науке, чем он. Биэрд вынужден был признать факт – тот двадцатиоднолетний физик был гением. Но сам-то он где? Неужели он тот же Майкл Биэрд, чей доклад в 1972 году привел Ричарда Фейнмана в такой восторг, что знаменитый физик прервал заседание Сольвеевского конгресса? Неужели кто-то еще помнит тот «волшебный момент», кому-то есть до него дело? Что до тех вопивших близнецов, то в прошлом году у одного была свадьба, и Биэрд видел обоих: толстые парни под тридцать, один – зубной врач, другой – менеджер инвестиционного фонда, оба одинаково напыщенные. Сверстники Сопряжения.
   После напитков, обеда и опять напитков журнал соскользнул с его колен, и, уставясь на кнопку, скреплявшую чехол подголовника перед собой (место у окна ему не досталось), он погрузился в привычные мечта. Патриция была не единственным их сюжетом, и он воспринял это как признак душевного выздоровления. Ему прислали краткие биографии и фото людей, которые будут жить с ним в замерзшем фьорде, и ему понравилась улыбка художницы-концептуалистки, чье имя, Стелла Полкингхорн, было даже ему знакомо. Последняя шумиха вокруг нее была связана с нарушением авторских прав, но дело до суда не дошло. Для галереи Тейт-Модерн она построила в увеличенном масштабе игру «Монополия», разместив ее на спортивном поле в Катфорде. Каждая сторона доски была длиной в сто метров, по ней можно было гулять, заходить в дома почти натуральной величины и, сравнивая обстановку на Парк-лейн и Олд-Кент-роуд, убеждаться в несправедливом распределении богатства. В пустых богатых домах Мейфэра – гобелены, гравюры Дюрера, бутылки из-под шампанского, а на Олд-Кент-роуд, у бедняков Ист-Энда – пакеты от картошки и гамбургеров, брошенные шприцы, мыльная опера по телевизору. Кубики были два метра высотой, карточки Коммьюнити-чест клал на место подъемный кран, потрепанные банкноты из фанеры были сложены на траве неустойчивыми двадцатипятиметровыми штабелями. В целом – обличение культуры, помешавшейся на деньгах. «Идите не проходите» восхваляли, поносили, фотографировали с воздуха пассажиры самолетов, снижавшихся к Хитроу. Дети ватагами носились по доске, заползали под фишку в виде шляпы. Создатели игры подали было иск, но забрали обратно ввиду общественного презрения и роста продаж. Ассоциация местных бизнесменов на Олд-Кент-роуд тоже подала в суд, не то сказала, что собирается подать, и все заглохло.
   Над меланхолическими его размышлениями о кончине брака витала бесплотная улыбка Стеллы Полкингхорн. В нем приятно смешивались грусть, гнев, ностальгия (те первые месяцы были блаженством) и теплое, невиноватое чувство неудачи. Очередной. Пяти достаточно. Шестого он не допустит, и с этой мыслью пришло знакомое ощущение новой свободы. Когда все будет улажено, он купит маленькую квартиру в Лондоне, ответствен будет только перед собой, будет яростно защищать свою независимость и излечится от странной въедливой привычки жениться. Не жены ему нужны – любовницы.
   Он пассивно дал пропустить себя через Осло, потом через Тронхейм. Рейс на Лонгьир задерживался на два с половиной часа, и все это время, сидя в пластиковом кресле, он читал «Геральд трибьюн» с полной сосредоточенностью, без воспоминаний. Когда его такси остановилось у гигантских сугробов перед отелем, было три часа ночи. Он не ел уже много часов. В свитере, анораке и теплых кальсонах он лег на кровать, обнесенную с трех сторон толстыми деревянными бортиками, и съел сначала все соленые закуски из мини-бара, потом все сладкие, и когда портье разбудил его в восемь часов утра, сообщив, что все ждут его внизу, у него в кулаке все еще была скомкана обертка от «Марса».
   Первой его потребностью было утолить жажду. Но вода из крана в умывальнике шла такая ледяная, и глотал он с такой жадностью, что лицо и виски обожгло болью, и боль не отпускала, пока он, обалделый от недосыпа, спускался с багажом в вестибюль, чтобы соединиться со спутниками – уже позавтракавшими, уже шумными, уже застегивавшими на себе специальные костюмы для снегоходов. В тускло освещенном – не иначе солнечной энергией – вестибюле, в скоплении тепло одетых тел он не углядел Стеллы Полкингхорн. Да, и тут же напомнила о себе маниакальная шутливость англичан в больших группах. Из разных углов забитого людьми помещения доносились одиночные взрывы смеха и множественные хе-хе в унисон. А было восемь двадцать утра. Натянув улыбку, изображая бодрость, он пожал много рук, выслушал много имен и ни одного не запомнил, потому что мысли были заняты упущенным кофе. Как же ему начать день? Бачок был пуст, тарелки со стола убирала девушка, не говорившая по-английски и даже не понимавшая всепланетное слово «кофе», даже когда его произносили громко, и уже один из организаторов, громадный человек-лось по имени Ян говорил ему, что пить кофе уже поздно, и вел Биэрда к его персональной груде верхней одежды, советуя поторопиться, потому что через два часа ожидается метель и группе пора выезжать.
   Помещение пустело, а он еще не был готов. Кто-то очень старый с заснеженной бородой и мокрой сигаретой, прилипшей к нижней губе, недовольно ворча, схватил сумку Биэрда, отнес на сани, прицепленные к снегоходу, и уехал. И официантка, и Ян исчезли, Биэрд остался в вестибюле один. Давно забытое, школьных дней переживание, когда ты опоздал и чувствуешь себя бестолковым, растерянным, несчастным, а все остальные таинственным образом осведомлены, словно сговорились против тебя. Жирняга Биэрд, всегда последний, бесполезный в командных играх. Это воспоминание добавило неуклюжести и нерешительности. Хотя на нем была многослойная лыжная одежда, ему полагалось влезть в этот дополнительный кокон и даже вставить свои ботинки еще в одни. Были внутренние перчатки, и огромные наружные перчатки, и тяжелый вязаный шлем поверх его собственного, и защитные очки, и мотоциклетный шлем.
   Биэрд напялил комбинезон – он весил килограммов десять, надел пыльный шлем, втиснул голову в защитный шлем, натянул внутренние и наружные перчатки и тогда сообразил, что в перчатках не может надеть очки; снял перчатки, надел очки, надел внутренние и наружные перчатки, потом вспомнил, что его собственные лыжные очки и перчатки, фляжку и футляр с гигиенической помадой, лежащие рядом на стуле, надо взять с собой. Он снял наружные и внутренние перчатки, спрятал все это в карман куртки, изрядно повозившись с молнией верхнего костюма, надел внутренние и наружные перчатки и обнаружил, что из-за влажного воздуха в вестибюле и собственных нетерпеливых усилий очки запотели. Усталый и разгоряченный – неприятное сочетание, – он раздраженно встал, повернулся и с громким треском ударился о колонну или балку – он не видел, обо что. К счастью, на нобелевском лауреате был шлем. Череп не пострадал, но на левом очке появилась диагональная, почти прямая трещина, преломлявшая и рассеивавшая тусклый желтый свет вестибюля. Чтобы снять мотоциклетный шлем, шерстяной шлем, очки и стереть с них испарину, надо было стащить все четыре перчатки, но ладони вспотели, и это оказалось не так просто. Но вот очки были сняты, и оставалось только отнести их к почти очищенному обеденному столу, взять скомканную бумажную салфетку – использованную, но не очень – и протереть стекла. То ли на ней было масло, то ли овсянка, то ли джем, поцарапанный пластик она испачкала, но, по крайней мере, конденсат стерла, а дальше было сравнительно просто: надеть шерстяной шлем, натянуть очки на твердый шлем, надвинуть его, надеть все четыре перчатки и встать готовым к встрече со стихией.