Зрение его было ограничено съедобной пленкой, иначе он раньше увидел бы ботинки, лежавшие под его стулом. Снова перчатки долой… только не выходить из себя… а потом, после некоторой возни со шнурками, он решил, что без очков будет видеть лучше. Картина прояснилась: ботинки были малы по крайней мере на три размера, и его несколько утешило то, что не один он некомпетентен. Но он не пал духом и решил, что сделает еще одну, последнюю попытку. За этим и застал его Ян, вошедший в клубах морозного воздуха: Биэрд пытался натянуть на свой туристский ботинок другой, на меху.
   – Господи, вы тупой или что?
   Великан стал перед ним на колени, нетерпеливыми рывками стащил с него ботинки, связал их шнурками и повесил ему на шею.
   – Теперь попробуйте.
   Биэрд вставил ноги, Ян быстро зашнуровал ботинки и встал.
   – Ну все. Идемте!
   Может быть, от смущения очки опять запотели, но он довольно неплохо представлял себе направление на дверь, и смутный контур плеча Яна помогал не сбиться с пути.
   – Вы раньше ездили на снегоходе?
   – Конечно, – соврал он.
   – Хорошо-хорошо. Надо нагнать остальных.
   – Далеко до корабля?
   – Сто пятнадцать километров.
   Когда они ступили наружу, ветер ударил его в лицо не хуже Тарпина и с такими же жгучими последствиями. Конденсат на очках мгновенно замерз, весь, кроме смазанного джемом маленького пятачка, через который он мог различить фигуру Яна – тот уходил по тропинке в глубоком снегу, вившейся между силуэтами зданий. Через десять минут они вышли за околицу; дальше терялась в тумане бескрайняя белая равнина. Это мог быть аэродром, судя по оранжевому конусу на шесте, вытянувшемуся горизонтально. У канавы стояли два снегохода, шумно выбрасывая собственный синий туман.
   – Я поеду за вами, – сказал Ян. – Минимум пятьдесят километров в час, если хотим успеть до метели. Хорошо?
   – Хорошо.
   Но было не хорошо. Дул сильный ветер, и ехать предстояло ему навстречу. Глубоко под шлемом кончики ушей у него уже онемели, кончик носа и пальцы ног – тоже. Чтобы видеть, ему приходилось наклонять голову и наводить уменьшающийся полупрозрачный окуляр туда, куда надо, избегая в то же время светящейся трещины перед левым глазом. Но все это было несущественно, с болью и слепотой он мог ужиться. Сейчас, когда он повернул к своему снегоходу, его угнетала более насущная проблема. Утром в бестолковой спешке он нарушил свой обычный распорядок – не побрился, не помылся и в ванную зашел только затем, чтобы выпить пол-литра ледяной воды. Потом выбежал с сумкой из номера. А тут было минус двадцать шесть, ветер пять баллов, времени в обрез, надвигалась буря. Ян оседлал свою машину и гонял двигатель. А Биэрду, заключенному в многослойную неподатливую одежду, необходимо было помочиться.
   Он огляделся, насколько это было в его возможностях. Ближайшие дома были метрах в четырехстах и повернуты сюда глухими стенами с одним или двумя крохотными окошками – наверняка окошками ванных. Ах, очутиться бы там, в нагретой кафельной комнате, босому, в пижаме и пописать не торопясь, а потом еще на часок забраться под одеяло. Но можно было и прямо здесь, в канаве, – стать спиной к ветру, снять перчатки, голыми пальцами расстегнуть толстую непослушную молнию комбинезона, пошарить под курткой, найти застежки на лямках лыжных брюк, как-нибудь спустить их, пробраться под свитер, рубашку, длинную шелковую нижнюю рубашку, под кальсоны, под трусы и в последний момент дать себе волю, о чем он сейчас боялся даже думать. Нет, это слишком сложно, придется потерпеть – а кроме того, ему стало легче, когда он сел на седло снегохода.
   Это был маломощный мотоцикл на лыжах, довольно простой в управлении. Один поворот ручки газа справа на руле, и машина с натужным треском двинулась вперед, выбросив облачко вонючего черного дыма. Через несколько секунд он уже мчался по ухабистой равнине, следя через окошечки-прицелы в очках за колеями, оставленными уехавшей группой и рельефно освещенными милосердным утренним солнцем. Ветер вдруг стал штормовым – девяносто километров в час, – пронизывал все слои одежды, волоски в ноздрях у Биэрда превратились в стальные булавки, с лица будто сняли кожу, все зубы ломило, и – чудо диффузии – каждый выдох находил лазейку под чашками очков. Через десять минут он не видел уже ничего, кроме инея, и вынужден был остановиться. Ян остановился рядом. Как ни странно, он проявил сочувствие.
   – Делайте так.
   Он поднял крышку хлипкого жестяного кожуха и положил очки на мотор. Они стояли на полоске земли шириной метров триста – то ли между двумя озерами, то ли между заливом и морем. Биэрд так замерз, что даже не стал спрашивать. Низкое солнце окрасило снега в оранжевый цвет; следы снегоходов уходили к невысокой горной гряде, и там, за много километров отсюда, над ней или за ней висела длинной кишкой черная туча. Пока оттаивали очки, он мог отойти и облегчиться, но ветер задул еще свирепее, да и нужда была как будто не такой острой. Это невероятно, думал, нет, преступно, что обитатели Шпицбергена считают разумным в этом климате ездить на мотоцикле, когда гуманно устроенный экипаж, закрытый, с печкой, нормальным ветровым стеклом и сиденьем со спинкой – автомобиль! – мог бы спасти не одну жизнь. Короткий приступ возмущения отвлек его, и, только сев на седло в размороженных очках и снова двинувшись навстречу свирепому ветру, он почувствовал, что близок миг, когда перед ним неотвратимо встанет выбор: остановиться и пописать, или у него лопнет мочевой пузырь, и он умрет от инфекции, или описаться и замерзнуть до смерти. Но он продолжал ехать. По его расчетам, оставалось сто километров, он делал сорок километров в час. Два с половиной часа. Невозможно.
   И все же он не останавливался. Чтобы отвлечься, он стал припоминать, когда помочился в последний раз. Точно, это было в аэропорту Лонгьира ночью, пока ждал багажа, – позавчера. Тридцать шесть часов назад. Или он забыл? Неужели он был так занят?
   Сообразив наконец, что из-за холода перепутал и прибавил лишние сутки, он сразу остановился и в спешке чуть не упал с седла в снег. Он услышал, как снегоход Яна ткнулся в его машину, но не оглянулся и быстро пошел прочь. Здесь их окружал другой ландшафт. Следы снегоходов описывали плавную синусоиду в лощине между десятиметровыми стенами льда и камня. Соблюдая остатки приличий, он подошел к стене, как к писсуару, и там, согнувшись, спиной к ветру, зубами стащил с правой руки наружную перчатку. Он слышал, что Ян окликает его, но сейчас не мог разговаривать. Зубами, за каждый палец по отдельности, он стащил внутреннюю перчатку. Рука сразу онемела и сделалась неловкой. Больше двух минут ушло у него на то, чтобы расстегнуть молнию комбинезона, а потом оказалось, что ему понадобятся обе руки, чтобы расстегнуть на плечах застежки лыжных брюк, и непослушной правой рукой он стянул перчатки с левой. Очки опять запотели и подернулись изморозью. Но он не мог не восхищаться своим спокойствием, пока рылся в одежках и драгоценное тепло его тела вытекало в атмосферу, лютый ветер бил из-за спины в стену и отражался ему в лицо. Только в последние секунды, когда неуклюжая розовая рука, холодная, как у постороннего, добралась до трусов, он испугался, что не удержится. Но наконец с ликующим криком, утонувшим в буре, он направил струю на ледяную стену.
   Ошибка его была в том, что он подождал лишние несколько секунд, как склонны делать люди его возраста, полагая, что может выйти еще. Ему надо было бы обернуться и послушать, что тогда крикнул Ян. Или он мог бы избежать неизбежного, если бы принял какое-нибудь другое приглашение – на Сейшелы, в Иоганнесбург, в Сан-Диего, или, как он с горечью думал потом, если бы изменение климата, резкое потепление севернее полярного круга действительно имело место, а не было вымыслом экологических активистов. Потому что, когда дело было сделано, обнаружилось, что пенис примерз к молнии комбинезона, примерз по всей своей длине, как только и может быть с плотью, прижавшейся к морозному металлу. Он потерял драгоценные секунды, потрясенно глядя на случившееся. Потом осторожно потянул и почувствовал страшную боль. А и без этого было уже больно от мороза.
   Он продолжал стоять, расставив ноги, лицом к стене. Он не решался поступить, как поступил бы человек с прилипшей штукатуркой, – разом оторвать. Когда-то Биэрд прочел про американца, бродившего в горах: рука у него застряла под камнем, и он перепилил ее в локте перочинным ножом[9]. Биэрд был не таким убежденным человеком, и, в конце концов, у локтя, предплечья, кисти есть пара, в некотором роде они заменимы. Арктический ветер бился в ледяную стену и, отраженный, хлестал его дрожащее тело, а он с ужасом наблюдал, как его пенис все больше съеживается, все туже скрючивается вокруг застежки. Не только съеживается на глазах, но и становится белым. Белым не как бумага, а искрящимся, серебристым, как елочная игрушка.
   Он был близок к панике, но не мог заставить себя позвать на помощь. Тем более трудно было не запаниковать, что голову стеснял шерстяной подшлемник и мотоциклетный шлем, и очки мешали видеть. Не зная, что еще сделать, Биэрд накрыл пенис согнутой ладонью – ладонью, холодной, как ледышка. Он ощущал вялость, даже сонливость – так, считается, и должно происходить с человеком из-за переохлаждения, – и мысли его замедлили ход. Ему представилось, как Джок Брейби с извиняющейся улыбкой зачитывает по телевизору некролог. Он поехал, чтобы своими глазами увидеть глобальное потепление. Вздор, конечно, не умрет он. Но теперь все – жизнь без пениса. Как же обрадуются его бывшие жены, особенно Патриция. Но он никому не скажет. Будет тихо жить со своей тайной, будет жить в монастыре, делать добрые дела, навещать бедных. И пока он стоял там, дрожа, ему впервые за взрослую жизнь пришло в голову: а нет ли промысла жизни, и существа вроде греческих богов не насмехаются ли над человеком, не мстят ли, не вершат ли над ним свой грубый суд?
   Но рационалист в Майкле Биэрде не так-то легко сдавался. Есть проблема, и надо попытаться ее решить. В похоронном темпе он полез во внутренний карман куртки. После докторской диссертации он какое-то время занимался физикой низких температур, хотя даже еще школьником Жирняга Биэрд, рохля в играх, мастак в науках, основы знал. Чистый этиловый спирт замерзает при минус ста четырнадцати градусах, это всем известно. В сорокаградусном бренди объемное содержание спирта – сорок процентов, что дает температуру замерзания… минус сорок пять и шесть десятых. Фляжка наконец была у него в руке, крышка после недолгой борьбы свинтилась, он обильно полил себя напитком и через секунду был свободен.
   Когда он прятал свой незадачливый член, тот был твердым, как лед, но уже не белым. Его жгло будто раскаленными иглами, и боль мешала одеться быстрее. Через десять минут, упакованный наконец, он повернулся и, спотыкаясь, побрел к своей машине; гид дожидался его.
   – Прошу прощения. С природой не поспоришь.
   Ян взял его за локоть.
   – Вы в плохой форме, друг. Смотрите, потеряли ботинки с шеи. Мы поедем на моем мотоцикле. Ваш заберем потом.
   Ян за руку подвел его к своему снегоходу – и тут-то произошло страшное. Подняв ногу, чтобы влезть на свое место позади Яна, он почувствовал и, казалось, даже услышал раздирающую боль в паху, треск и отделение, подобное родам или откалывающемуся леднику. Он вскрикнул: Ян обернулся, чтобы успокоить его.
   – Остался только час, и все. Вы доедете.
   Что-то холодное и твердое отвалилось от его паха, упало в штанину кальсон и застряло над коленной чашечкой. Он потрогал себя между ног – там ничего не было. Он потрогал колено и нащупал отвратительный предмет, сантиметров пять длиной, твердый, как кость. Он не ощущался – или больше не ощущался – как часть тела. Ян завел мотор, и они помчались с сумасшедшей скоростью по ледяным ухабам, твердым, как бетон, закладывая виражи перед почти вертикальными сугробами, словно отчаянные гонщики на велодроме. Почему он не дома, не в постели? Биэрд съежился, прячась от ветра за широкой спиной Яна. Жжение в паху распространялось, его член соскользнул, лежал теперь под коленным сгибом, и мчались они в неправильном направлении – на север, к полюсу, все дальше в пустыню, в морозную мглу, когда должны были бы гнать к освещенному кабинету скорой помощи в Лонгьире. Мороз, конечно, работает на него, он сохранит орган живым. Но микрохирургия? В Лонгьире с населением полторы тысячи человек? Биэрд подумал, что его стошнит, однако взялся обеими руками за пояс Яна, приник головой к его спине и задремал… Разбудил его внезапно смолкший мотор снегохода, и он увидел над собой темный корпус вмерзшего в лед корабля, где ему предстояло прожить неделю.
 
   Оказалось, что Биэрд единственный ученый в группе сознательных художников. Весь мир со всеми его безрассудствами, одним из которых было разогревание планеты, лежал к югу от них, а юг, казалось, был со всех сторон. Вечером в кают-компании перед ужином координатор Барри Пикетт, добродушный, морщинистый человек, в одиночку переплывший на веслах Атлантику и после этого посвятивший жизнь записи природной музыки (шелеста листьев, грохота волн), обратился к участникам семинара «Восьмидесятая параллель».
   – Мы общественный вид, – начал он с биологической завитушки, которые Биэрд недолюбливал, – и без некоторых базовых правил не можем сохраниться. А здесь, в этих условиях, они важны вдвойне. Первое касается гардероба.
   Правило было простое. Под рулевой рубкой была тесная, плохо освещенная раздевалка. Каждый поднявшийся на борт должен снять и повесить там верхнюю одежду. Все мокрое, заснеженное, обледенелое ни под каким видом нельзя вносить в жилые помещения. Запрещенные предметы: шлемы, очки, перчатки, ботинки, мокрые носки, комбинезоны для снегоходов. Мокрые, заснеженные, обледенелые, они должны находиться в гардеробе. Кара за нарушение – смерть. Добродушные художники засмеялись; это были разумные люди, румяные, в толстых свитерах и темных рубашках. Биэрд, забившийся в угол с пятым бокалом ливийского vin de pays, одурманенный болеутоляющими и болью, органически враждебный коллективу, изобразил улыбку. Ему не нравилось быть членом группы, но и не хотелось, чтобы группа об этом знала. Были еще другие правила и хозяйственные детали, и внимание у него рассеивалось. Из-за Пикетта, из камбуза по ту сторону дубовой лакированной стенки доносился запах жареного мяса и чеснока, звяканье ложек о кастрюли и рычание международного повара, распекающего кого-то из подручных. Трудно не обращать внимания на кухню, когда на часах восемь двадцать, а ты давно ничего не ел. Есть или не есть по желанию – это была одна из свобод, которые Биэрд оставил на дурацком юге.
   За день солнце поднималось едва ли на пять градусов над горизонтом, и в половине третьего, словно отказавшись от скучной работы, зашло. Биэрд наблюдал закат через иллюминатор возле своей койки, лежа в муках. Плоская снежная равнина фьорда сделалась синей, потом черной. Как он мог подумать, что, проводя восемнадцать часов с двадцатью людьми в тесном закрытом пространстве, он обретет какую-то там свободу? По приезде, когда он проходил через кают-компанию по пути в свою каюту, раньше всего его взгляд зацепила гитара, дожидавшаяся в углу своего бренчальщика и мучителей-подпевал. Большая часть книжного шкафа была занята настольными играми и колодами замусоленных карт. С таким же успехом он мог поселиться в доме престарелых. Среди игр была, конечно, и «Монополия» – еще один повод для огорчений. Ян помог ему слезть со снегохода, наполовину провел, наполовину пронес по сходням и проводил в гардероб. Медленно, с кряхтением и стонами, Биэрд принялся снимать с себя наружные оболочки и расстегнул молнию комбинезона в ужасе от того, что ему сейчас откроется. В сумраке он не сразу нашел место для своей одежды, а найдя – крючок номер двадцать восемь, – услышал за спиной приятный грудной женский голос, ласково произнесший:
   – Это только что выпало у вас из брюк.
   Он обернулся. Перед ним стояла Стелла Полкингхорн и протягивала ему что-то тоненькое и серое. Она держала предмет двумя пальцами.
   – По-моему, это ваша гигиеническая помада.
   Она назвала свое имя, он назвал свое, они пожали руки. Она сказала, что для нее большая честь познакомиться с замечательным ученым, а Биэрд сказал, что он давний почитатель ее таланта. Только после этого они разжали руки. Лицо ее нельзя было назвать красивым, но оно было широким и приветливым; из-под шерстяной шапочки выбивались светлые волосы. Ему понравилось, что она смотрит ему в глаза с любопытством. Сколотый передний зуб придавал ей выражение юмористической удали. Она сказала, что надеется на приятное знакомство, он сказал, что тоже надеется; она замешкалась – видимо, не хотела уходить, а что еще сказать, не знала. Он тоже не нашелся – мешала боль.
   Потом она сказала:
   – Ну, увидимся, – и вышла из гардероба.
   Он до вечера пролежал на койке, в тумане глупых замыслов и сожалений, снова и снова разглядывая поврежденную кожу, строя планы немедленного отъезда и заново проигрывая их встречу. Можно отправить электронное письмо со срочным вызовом в Англию. Но обратная поездка на снегоходе представлялась невыносимой. Пусть пришлют за ним вертолет из Лонгьира. Сколько они стоят? Наверное, тысячу фунтов за час. Значит, три часа, совсем недорого за то, чтобы не петь «Десять негритят». Надеется на приятное знакомство. Это может означать что угодно. Нет, только одно. И какая удача – в списке на доске объявлений значилось, что он единственный гость с отдельной каютой. Но он выбыл из строя, возможно, на несколько недель. Он еще раз осмотрел его. Похоже на ожог – распухло и покраснело, ему необходимо побыть одному, надо улететь домой, надо постараться сесть с ней рядом за ужином. Но его там не будет. Прилетит вертолет. Нет, ночью не полетит. Им доступны другие виды секса – то есть ей доступны. А какой в этом смысл? Может, у него уже налаживается. Он еще раз посмотрел.
   В конце концов голод и желание выпить выгнали его из каюты. После речи Пикетта Биэрд не успел выбраться из своего угла, чтобы сесть рядом со Стеллой Полкингхорн, и ему досталось место между переборкой и знаменитым ледяным скульптором с Майорки по имени Хесус, пожилым человеком со скорбным лицом и загнутыми кверху желтовато-белыми усами. От него пахло душистыми сигарами, и говорил он сиплым клаксонным голосом – так, наверное, должен был бы рычать плюшевый медвежонок. После того как они представились друг другу, Биэрд высказал предположение, что на Балеарских островах такая профессия, вероятно, связана с трудностями. Хесус объяснил, что в старое время поставщики льда с гор летом снабжали рыботорговцев громадными глыбами льда – тогда-то его дед и овладел этим искусством, он передал его сыну, а тот – своему. Хесус выиграл много конкурсов ледяной скульптуры в разных городах мира (последний триумф был в Эр-Рияде), а специальность его – пингвины. В свободное от скульптуры время он импортирует виски, у него четыре сына и пять дочерей; двадцать лет назад он основал школу для слепых детей около порта Андратх. Его жена и двое сыновей держат оливковую и виноградную плантацию в Трамунтане, в прибрежных горах, в пятнадцати километрах к югу от Полленсы, недалеко от знаменитой Пещеры ведьм. Боль потихоньку отпускала, болеутоляющее произвело сильное эйфорическое действие. Биэрд в жизни не ел ничего вкуснее этого бифштекса. В его распоряжении был картофель фри, зеленый салат и красное вино. И Хесус – он никогда не встречал человека с таким именем, хотя знал, что оно распространено в Испании, – Хесус казался ему таким интересным человеком, каких он не видел уже много лет.
   В ответ на взаимный вопрос Биэрд сказал, что он физик-теоретик. В его ушах это давно звучало ложью. Скульптор помолчал, вероятно оживляя в уме свой английский, потом задал неожиданный вопрос. Сеньор Биэрд извинит необразованному человеку его наивность и невежество, но вот странная реальность, описываемая квантовой механикой, она в самом деле представляет собой реальный мир или это просто система, которая приносит результаты? Заразившись майоркской учтивостью, Биэрд выразил восхищение вопросом. Он сам не мог бы сформулировать его лучше, ибо вопрос этот нацелен в самую сердцевину квантовой теории. Этот вопрос много лет занимал мысли Эйнштейна и привел его к выводу, что теория корректна, но неполна. Интуитивно он не мог примириться с тем, что без наблюдателя нет реальности или что реальность определяется наблюдателем, как утверждал Бор и остальные. Памятна его фраза о том, что вне нас имеет место «реальная фактическая ситуация». «Когда наблюдает мышь, – спросил он однажды, – меняет ли это состояние Вселенной?» Из квантовой механики, по-видимому, вытекает, что, измеряя состояние одной частицы, мы можем мгновенно изменить состояние другой, даже если она далеко. На взгляд Эйнштейна, это «спиритуализм», это «призрачное дальнодействие», поскольку ничто не может распространяться быстрее скорости света. Реалист Биэрд сочувствовал Эйнштейну в его долгом проигранном споре с блестящей плеядой пионеров квантовой механики; но надо признать: эксперименты показывают, что действительно возможны призрачные корреляции на большом расстоянии, и структура реальности в малых и очень больших масштабах бросает вызов здравому смыслу. Эйнштейн был, кроме того, убежден, что математика, необходимая для описания Вселенной, окажется в конце концов изящной и сравнительно простой. Но еще при его жизни были открыты две новые фундаментальные силы, картина усложнилась из-за неопрятного набора новых частиц и античастиц, а также воображаемой многомерности мира и разного рода вымученных попыток все это совместить. Биэрд, однако, надеялся, что многое еще будет проясняться и в конце концов явится гений, который даст всеобъемлющую теорию в формулировке изумительной красоты. После многих лет (это была его маленькая шутка, и он доверительно положил ладонь на худую руку Хесуса) он, Биэрд, окончательно потерял надежду стать тем смертным, который отыщет этот Грааль.
   Говорил он все это под гомон двадцати климатических художников, принявшихся за вино, пока убирались тарелки. Хесус не понял или не захотел услышать самоиронии и, повернув печальное обвисшее лицо, чтобы окинуть взглядом сидящих, торжественно сказал, что отречься от надежды на любом этапе жизни – ошибка. Все его лучшие пингвины, самые жизненно правдивые и самые выразительные в отношении формы, изваяны в последние два года, а недавно он взялся за белых медведей, животных, которым особенно угрожает потепление, – а ведь было время, когда его творческие возможности не позволяли справиться с этой темой. По его скромному мнению, очень важно никогда не терять веру в возможность глубоких внутренних перемен. И конечно, такой ученый, как сеньор Биэрд, должен стремиться к созданию этой теории, этой красоты, ибо что такое жизнь без высоких целей?
   Мог ли Биэрд признаться Хесусу, что давно не занимается серьезной наукой и не верит в глубокие внутренние перемены. Только в медленный внутренний и внешний распад. Он вернул разговор в более безопасное русло: соотношение пингвина и белого медведя в плане ледяной скульптуры. Однако настроение у него упало, действие болеутоляющих слабело, вино – то же самое вино – теперь казалось водянистым и резким, а веселье вокруг напоминало ему, что брак его кончился. Он устал и чувствовал себя слишком циничным, чтобы продолжать общение. Оживленность его в беседе оказалась искусственной, следствием шока, лекарств и алкоголя.
   Он закончил разговор, пожелал Хесусу спокойной ночи и, бормоча извинения, стал протискиваться между столами к проходу. Все разговоры, мимо которых он проходил, были об искусстве и изменении климата. За соседним столом женщина-хореограф, которую он раньше не заметил, элегантная и красивая, преисполненная энтузиазма, описывала с французским акцентом задуманный ею геометрический танец на льду. Биэрд не мог этого вынести; их оптимизм угнетал его. Все, кроме него, были обеспокоены глобальным потеплением, и все веселились, он один был мрачен. Скорей туда, где тихо и темно, – до остального ему не было дела.
   Он долго лежал на койке в своей душной каюте и не мог уснуть из-за пульсации в паху – сердцебиение как будто переместилось туда. Он слушал голоса и смех и спрашивал себя, продлится ли его мизантропия всю неделю. Мысль о вертолете, он понял теперь, была абсурдна. Оторвавшись от своей жизни в далеком Белсайз-Парке ради этой безжизненной пустыни, он с небывалой ясностью осознал идиотизм своего существования. Патриция, Тарпин, Центр и прочие псевдоработы – маскировка своей никчемности. Что такое жизнь без высоких целей? Ответ был именно такой – еще одна ночь незапоминающихся бессонных мыслей.