Он не мог знать, что Паша Головин был упорным и злопамятным – любой, нанесший ему обиду, платил, рано или поздно. Он умел ждать.
   Сейчас, трясясь на ухабах в «Чероки», Паша чувствовал не обиду и гнев, что было бы естественно, а радость, подобную накатывающей на алкаша при виде рюмки. У него опять появилась цель, он снова был в игре.
   Кабан, управлявший машиной, поймал в зеркале улыбку Паши и передернул плечами, поежившись.
   ***
   – Видел, сколько в Москве сумасшедших? – спросил Антон Сергея на обратном пути.
   Они проехали Талдом и мчались теперь по сорокакилометровому участку трассы, пролегавший через густой лес, то хвойный, то смешанный.
   – Причем не только старых уже… Просто… в какой-то момент все так давит, что уже не сбросить, и тогда человек на улицу выходит и начинает орать. Надевает себе шлем из фольги на голову, или, если баба, красится без ума, брови выбривает. Я раньше думал, человек не понимает, что делает. В этом и сумасшествие, что он считает: выглядеть так и вести себя так – нормально.
   – А теперь?
   – Это бунт. Человек защищается, чтобы московский Молох его не сожрал, не раздавил. Как белый флаг на войне, понимаешь?
   – Или наоборот, крест зеленкой, чтобы сразу в лоб. Может, они нарочно Молоха злят? Вызов бросают? Психи долго не живут.
   Антон задрал голову, вливая в себя коньяк. Чтобы купить, пришлось сделать остановку в Кимрах.
   – Не слишком пьешь? Извини, если не в свое дело…
   – Ничего. Организм зависит, и с миром на трезвую тошно.
   Он еще выпил и стал смотреть в окно, на ровную череду сосен с сильными, красивыми стволами. Кашлянул, прикрыв рот кулаком, и почесал лоб, закрыв глаза, от которых к вискам разошлись морщинки.
   – Мне-то что, я привык. Дочка же все видит…
   Нельзя так жить и с ума не сойти, думал Сергей, не глядя на капитана. Не вскочить однажды среди ночи, не выхватить пистолет и быстро, не раздумывая, не выпустить себе пулю в башку, чтобы одной секундой решить все, на хрен.
   У Яхромы Кошелев уснул и не просыпался до самой Москвы. Сергею пришлось тащить его в дом, искать ключи, прислонив пьяного Антона к стене.
   Он занес Антона в квартиру, уложил на диван, стащил с него ботинки и прикрыл пледом. За мутным стеклом книжного шкафа, пыль с которого не стирали, наверное, никогда, стояли фотографии. Молодой Кошелев с грязным лицом, в черной менингитке и камуфляже, с двумя товарищами-контрактниками среди развалин Грозного. Бритый, немного скованный – в синем мундире прокуратуры. Свадьба: пенный гейзер из бутылки шампанского в руках Антона лупит вверх, гости смеются, невеста жмурится. У роддома: ошарашенный, с выпученными глазами испуганно держит кружевной куль с младенцем, сзади – бледная, с обмягшим лицом жена. Одну Сергей вытащил: Антон, его жена и девчонка лет восьми, прижавшись друг к другу щеками, лезли в кадр. Все смеялись, а за их спинами виднелся кусок пляжа с белым песком, пятно голубого неба и сине-зеленого моря. Сергей повернул карточку и прочел с изнанки: «Папа+Мама+Ксюшка+море+Кемер». Ниже нацарапана была дата. Пять лет назад.
   Закрывая дверь, натолкнулся на соседку, невысокую старушку с забранными в пучок на затылке волосами.
   – Как он? – спросила старушка.
   – Нормально.
   – Ночью опять кричал. Как напьется, сильно кричит, утром встать не может, прошлый раз «скорую» ему вызывала…
   – Вы? А семья его?..
   В глазах старушки мелькнуло удивление, а на смену ему пришла радость: не терпелось рассказать о чужом горе.
   – Так вы не знаете?.. Юля его бросила. Когда дочка погибла. Мол, Антон виноват. Как его не посадили… С другой стороны, кто его посадит? Он сам кого хочешь… Жалко парня, мается… А вы ему?..
   – Друг, – ответил Сергей и пошел вниз.
   Через неделю в лагерь приехали первые поселенцы – Сергей, Миша и Лев Кириллович, заслуживший окончательное прозвище «Карлович». Сергей разрывался между лагерем и Москвой, где оставались Глаша с Никитой и мама – двое других переехали совсем.

Стратег

   Вначале был Свет.
   Алишер знал, что свет был в начале всего вообще, но его интересовала лишь часть, связанная с ее именем. Так вот, вначале был Свет, и к нему, чтобы сгладить лаконичность, добавили ласковые «ла» и «на».
   Свет-ла-на.
   На первый взгляд, имя казалось подколкой – какая она Светлана, с черными волосами и смуглой кожей? С темными блестящими глазами, волнистым разрезом уходящими к вискам? Какая она, к матери божьей, Светлана, если от ее походки, и жеста, и улыбки веет сказками тысячи и одной ночи, Шехерезадой и райскими гуриями? Она была восточной красавицей, его Светка, и Алишер понял, что имя подтверждает не внешний свет – вон сколько блондинок кругом, сплошь пергидрольные светланы – а другой, идущий изнутри, и освещающий не ее, а тех, кто рядом.
   Свет истекал из нее помимо воли, она жила так, она была светом.
   Вот они сидят в кофейне, и Светка касается чашки, и чашка становится необычной, волшебной. Алишер тянется за сахарницей и неловко роняет ее, и коричневые песчинки скачут по столу, а Светка смеется и сметает их ладошкой в ладошку, затем – хлоп-хлоп ладошками друг о друга, и песчинки падают в пепельницу, но уже медленно, чуть не искрясь, как волшебный порошок, магическая пыль.
   Все, к чему она прикасалась, было радостью.
   Он еще не целовал ее следы, но все шло к тому (тряпки-то подворовывал зарывался в них лицом когда уходила). Это он-то, Алишер, познавший женщину в тринадцать и в последующие пять лет сбившийся со счета; на которого оглядывались и малолетки, и зрелые, знающие всему цену дамы; которому в любом кафе бросали записки с телефоном; влюбился теперь как последний дурак, и смотрел на часы, отсчитывая минуты до встречи, подгоняя глазами медленную стрелку, не отпускал Светку утром, закрывая проход к двери, вылезал на балкон или вскакивал на подоконник и орал на всю улицу:
   – Светка, я тебя люблю!
   Когда уходила, падал на диван и смеялся, не в силах справиться с бурлением любви и молодости. Боролся с собой, но выдерживал пятнадцать минут, набивал глупую эсэмэску и ждал ответа с замирающим сердцем.
   Он, считавший себя закрытым и непробиваемым перед всеми бедами и соблазнами мира, оказался беззащитен перед первой любовью и сдался на ее милость. В этом чувстве не было ревности, похоти и попытки контролировать. Были улыбки при встрече и мысли друг о друге, были бессонные ночи из сплетенных тел, тяжелого дыхания, вина и пота, были закаты у набережной и рассветы на крыше, был терпкий запах сока любви на его губах и пальцах, были изнеможение и бессилие, и не было пресыщения.
   Он понял, как дорога ему Светка, в то утро, когда она ушла от него, торопясь в школу, а через десять минут, когда он, не вытерпев, перезвонил, испуганно и напряженно сказала, что мужик с диким взглядом идет за ней от самого его дома, она уже несколько раз сворачивала, и он поворачивал тоже.
   Алишер летел, не помня себя, на ходу застегивая джинсы, ловя ветер развевающимися полами наброшенной на голое тело куртки, а в голове вертелись обрывки репортажей о Лунатике – накануне нашли жертву. Догнав Светку у метро, стал ходить кругами, как зверь – спиной к ней, лицом к миру, сжав кулаки. Он любил ее и готов был защищать.
   Познакомились в конце марта, когда зима и весна, подобно враждующим армиям, попеременно занимали Москву, то заставляя снег таять, то снова схватывая его остатки ледяной коркой. Алишер, подмерзший на улице в короткой кожанке, вбежал в клуб и застыл у обдува калорифера, постепенно распрямляясь и расслабляясь. Он работал «по телефонам», был третий клуб за ночь, и к тому времени он заработал уже косарей восемь. Еще пара лошков, пара трубок – слы, бро, дай звякнуть, на моем батарея села – торопливые эсэмэски, тут же стертые, и домой, отсыпаться после рабочей смены.
   Но увидел ее. Светка сидела в компании друзей. Было четыре утра, она подавила зевок и засмеялась, а наблюдавший за ней Алишер заметил свет, начинавший ее имя, и понял, что она должна быть с ним, а он с нею.
   Забалтывать было его даром и главным инструментом. Своим обаянием Алишер вовсю пользовался и с девушками, но их, в отличие от терпил, не грабил. До Светки.
   – Ты был в Лондоне?
   Первое, что она спросила, когда подсел. Нормально, у Алишера-то? Не был он там. Он вообще нигде не был, кроме Москвы. Москва была для него всем, мир начинался и заканчивался ею, а дальше была terra incognita, пустыня и прерия. У него и паспорта-то не было, и он летал по жизни, не имея к чему прикрепиться, как воздушный шарик в бурю.
   – Почему Светлана? – захрипел коктейлем через трубочку. – Чем предкам насолила?
   – Схватка генов. Мама русская, папа узбек. Родилась светленькая, глазки голубенькие, как фары, на поллица. Месяц радовались, потом папина порода поперла, – пожала плечами. – Here I am. А ты кто?
   Он не знал, как ответить. Обычно назывался цыганом – это нравилось девушкам, но ей врать не хотелось.
   – Понятия не имею. Но явно твоих кровей.
   Общего у них оказалось цвет волос да раса. В остальном – Юг и Север, лед и пламя. Она – дочь миллионера, скачущая по клубам, особнякам и частным школам, как антилопа, отбивающая копытцем золотые монеты; он – ворюга и мошенник, фармазон, остающийся на свободе благодаря обаянию и продажному лоховству московской милиции.
   Он привык обольщать женщин в полчаса, она приучилась обламывать клубных ловеласов двумя фразами. Через пять минут они поссорились, хором, не сговариваясь, бросили собеседнику прощальное «Fuck you» и разошлись. Вернее, ушел он, Светка осталась на диванчике, выставив вослед его спине наманикюренный, грациозно оттопыренный средний пальчик.
   Но он снова хотел увидеть Светку, поэтому спер ее телефон – и улыбался последним, выходя на улицу.
   Ей было шестнадцать, ему – восемнадцать. Он стал ее первым мужчиной, она – его первой любовью.
   Она была хулиганкой хлеще его. Стырить тряпку со штрих-кодом в бутике и бегать от шкафов-охранников по эскалаторам и лесенкам молла – было ее идеей. И играть на Тверской, у памятника Пушкину, на гитаре, собирая мелочь в помощь пострадавшим от кризиса олигархам тоже было ее фишкой. Али не мог понять, зачем она это делает, и путем долгих размышлений пришел к выводу – просто она такая. И все. Она не терпит мира скучным. Потому что мир не скучный и не веселый, а такой, каким делаешь его для себя. Она делала мир счастливым, веселым и радостным, и один миг не был похож на другой.
   Она носила смешные шапки, перчатки с обрезанными пальцами, утыкала одежду значками с дурацкими надписями, а когда отец не пустил ее на вечеринку, сделала на следующий день татуировку в низу шеи, у левой ключицы. На нежной, шелковой коже, чей запах сводил Али с ума, было выведено затейливой прописью: «Human Inside». Каждый раз как Свете казалось, что ее притесняют, она дергала ворот вниз, и зло смотрела на обидчика, пока он читал фразу.
   Она сбегала с уроков, чтобы быть с ним, он забивал на работу. Светка любила Лондон, балет и сериалы о врачах, Алишер любил читать. К чтению пристрастился, когда работал «на дырках» по поездам. Начищал медные кольца, что они блестели не хуже золотых, и продавал по поездам, проезжающим через Москву. Лучше всех брали упитанные тюменцы в норковых кепках. Пассажиры оставляли книги, и Алишер, если в вагоне не удавалось сбыть ни колечка, ни цепочки, стал прихватывать книгу. Так и пошло. Вскоре не мог обходиться без романа и испытывал чувство гложущей неуверенности, не имея книги под рукой – подельники смеялись.
   Светку без памяти любил отец. Жесткий и властный в бизнесе, несчастный в браке, с дочерью он позволял себе быть нежным, почти сюсюкал. Никак не мог признать, что выросла, опекал как маленькую.
   У Алишера родителей не было. То есть, конечно, были, не мог же он взяться из воздуха или спрыгнуть со страниц книги (когда играли в литературных героев, Светка выбирала ему Питера Пэна), но все их участие в отцовстве/материнстве ограничилось актом любви и родами. Более они в жизни Алишера не обозначились никак. Он не вполне считал себя и Алишером, поскольку имя ему досталось от наставника, Юры Глобуса, только в девять. До этого его звали «эй, ты!».
   Юра научил его бегать, потому что менты толстые и ленивые, и драться, потому что терпилы иногда догоняют. Он развил в Алишере талант общения – нет ничего такого, чего нельзя добиться от человека лестью и обещаниями, говорил Юра. Он забрал Алишера с улицы, где тот ходил наперекор пробке со связкой зарядок для мобильников в руке, и приставил на выгодные «дыры», и уже к пятнадцати годам Алишер позволял себе хорошую одежду, ужин с девушкой в ресторане и съем отдельной квартиры в не самом позорном районе белокаменной, которая для него была серопанельной.
   – Зачем ты воруешь? – спросила Светка после их третьей, наверное, ночи. Лежали на широкой кровати, головами в разные стороны, чтобы смотреть друг на друга, и он мял и целовал ее ступню.
   Потому что меня определили выбраковкой, мог бы сказать Алишер, и дорога была – в преступность напрямую или, окольным путем, через детприемник и интернат. Мир защищается от таких, как я. Нас надо сажать или толкать в условия, где быстро дохнут.
   – Можно ведь найти работу, наверное.
   Наивная ты моя. Алишер пытался работать. Как все, вернее, как все черные. Пошел в УФМС и просил дать ему паспорт: ему велели ехать туда, где родился; он сказал, что родился здесь, но подтвердить не может; тогда ему посоветовали посмотреть на свою рожу в зеркало и еще раз крепко подумать, прежде чем называть себя москвичом.
   Сунулся на стройку, но так и не въехал, в чем прикол – с утра до ночи он месил лопатой раствор, получая копейки, которых не хватало на нормальную еду, а приезжавший раз в неделю на точку хозяин, коротконогий губошлеп с валиками жира на бритом затылке, сука такая, выдавал сначала всю пачку денег, а потом выдирал ее из рук Алишера бумажку за бумажкой – за обеды, спецодежду, «амортизацию оборудования». В «Ауди» его ждала жена, толстая, крашеная, увешанная золотом, как елка игрушками, и щупала глазами стройную фигурку Алишера. Это было рабство, факт.
   Так чем его грабеж страшнее массового, когда хорек с жирным затылком обирает две сотни рабочих? Неплатежом налогов? Да за последний год Алишер отстегнул ментам не меньше, чем средних размеров фабрика. Или тем, что грабил не тех, кого можно? Кого защищает система?
   Система, дразнившая его рекламой автомобилей, техники, одежды и жизненных стандартов, дорогу к которым не прорыть лопатой.
   Система, преграждавшая ему путь к хорошей работе, хорошему лечению, хорошей жизни. Его обрекали на худшую жизнь, но он не был согласен, крал их мобильники и кошельки, впаривал им медь вместо золота, разводил на эсэмэски. Обирая тех, к кому система благосклонна, он восстанавливал равновесие. Он плевал в сытые рожи, кричавшие ему – иди, работай! – и не работавшие сами ни дня в жизни. Почему он обязан пахать на них, обеспечивая своим потом их безделье? Потому что черный? Потому что родился плохо?
   Потому что у них была власть. Они распределяли потоки благ в свою сторону, создавали законы, позволяющие хорькам доить алишеров, чтобы утопить в жировых складках шеи супруги еще одно колье.
   Система ставила Алишера раком, чтобы запрячь с миллионами других в упряжь, волокущую по грязи позолоченную телегу с хорьками.
   Но он не животное.
   Запомнил номер машины хозяина, пробил адрес – подстерег жену, завел разговор, очаровал ресницами – повел в ресторан, напоил, целовал в такси пьяные, мокрые губы – привез к ней домой, долил еще водки, отрубилась голая, жалкая, с жиром кольцами, как у свиноматки, – взял кочергу у камина, бил зеркала, вазы и хрусталь за стеклами лоховских петушиных сервантов – в кабинете хозяина, уехавшего в сауну, нашел барсетку с копной нала, поехал на стройку, раздал ребятам.
   И вернулся к старой работе. Он не грабил – разводил людей на их собственной алчности и глупости. Его инструментом было не насилие, а улыбка, на которую мужчины улыбались в ответ, а девушки сладко дрожали и алели щеками.
   На что Алишер не подписывался, так это на любые варианты с насилием. Один раз повелся – до сих пор стыдно.
   В «Коффин хаузе», на Красносельской, у вокзалов, подсели двое, смутные знакомые знакомых. Бледный крысенок с гнилыми зубами, звавшийся Хохлом, и загорелый, красивый парень в рабочем комбинезоне с замазученными коленями, белозубый, с короткой стрижкой, пышным чубом и родинкой, похожей на прилипшую к шее кругляшку изюма. Имя его Али сразу забыл, но он, зараза, так был убедителен, что Алишер согласился еще до того, как тот рот раскрыл.
   Алишер стал разводящим. Подлость и злоба, сопровождавшие его с первого дня жизни, не сумели стереть с его лица улыбки и вытравить из глаз огоньки радостной сумасшедшинки. Он тормозил машины, забалтывал, а Хохол прыгал сзади, приставлял к шее водилы пушку.
   Все ехали. Все до единого. Никто не выпрыгнул. Ехали как бараны. Убегая, благодарили, что живы.
   А потом – ба-бах, стыдное воспоминание, словно кто-то ведет ржавым скребком по внутренностям: мужик стоит на коленях, тянет дрожащие руки к Хохлу, как грешник, коснуться святого, а Хохол сует ему в рот пушку, и Алишер дергается с криком, но второй, загорелый, с изюмом на шее, обжигает его взглядом, как огнем из сопла ракеты – и Алишер стоит.
   Никогда больше не свяжется с этими мудаками. Мужика можно было просто припугнуть. Жалко его, нормальный мужик – не заплывший жиром баблоид с маленькими глазками и валиками на бритом затылке.
   Потом ехали в его машине и, слушая его музыку, курили его сигареты. В Домодедове, на гаражах, сдали машину Хамитову, он сразу расплатился, предложил затариться в счет денег с его склада: мобильники, гайки, брюлики, тряпье.
   – Бери курточку, «Дольче»!
   – Хамитов, ну тебя в жопу с твоим курточками! Краденая, сто очков.
   Алишер взял деньги, но они елозили по его душе, как надетая задом наперед и упирающаяся швом в шею майка. Успокоился, когда сунул всю пачку выводку цыганчат у Бирюлево-Пассажирской. И уже дома нащупал в кармане ай-под мужика.
   Память плеера была забита музыкой, которую Алишер не слушал и не знал, даже названия этих древних, лохматых групп не вызывали ассоциаций. Хотел стереть и залить своего – но стыдно стало перед мужиком, выглядело плевком на могилу. Оставил и фотки в памяти.
   Иногда, стыдясь, подглядывал – вот он один, вот с семьей. Жена красивая, остроглазая, с вздернутым кверху носиком, похожа на лисичку; сын задумчив и взросл, когда втроем, улыбаются родители, а мальчишка серьезно смотрит в объектив.
   Из подписей узнал имена. На паре фоток был друг – смазливый, косящий глазами, в артистично расстегнутой на груди и рукавах рубахе, Сашка. Смотрел, улыбаясь, взглядом, пробирающим баб до нутра – Алишер сам так умел. Но от Сашки, даже через снимок, на Алишера тянуло холодом и тухлым запахом мертвечины. Среди семьи Сергея он был как педофил, устроившийся работать в детсад.
   ***
   Ужинали со Светкой в маленьком индийском ресторане на Тульской – после острой курицы хлестали воду, заливая костер во рту; долго пили чай, аккуратно помещая на язык кусочки воздушной хрустящей халвы. Хотели кальян, но ленились – и так сидели друг против друга на диванчике, разувшись, держась за руки, к чему кальян?
   Их тянуло друг к другу. Они не знали природу этой тяги, но бросались в любовь, как в пропасть, не боясь, будто кто-то сказал: будет страшно, но не убьетесь.
   Светка сегодня не могла пойти к нему – какой-то юбилей у родителей, годовщина чего-то, не поймешь их с этим пристрастием отмечать все давно прошедшее.
   Шли по улице, сцепившись пальцами – Алишер удерживал, Светка пыталась высвободиться:
   – Я сама не хочу, Али, отпусти, пожа-а-алуйста…
   Нарочно тянула по-детски, под дурочку, дразнила его, а он велся, и его сердце переполнялось нежностью, как пластиковый бокал – пивом с пенной шапкой, в жаркий день, в Парке Горького.
   – Не уезжай. Останься.
   – Дразнишь ребенка конфеткой.
   – Это ты ребенок?
   Вырвала руку, протянула в сторону дороги – резко скрипнув шинами, тормознул частник. Вернулась к Али, собрала в кулачки ворот его рубашки, притянула к себе и поцеловала, жадно, долго, набираясь его запаха перед разлукой. Отпустила, выдохнула, прыгнула в такси.
   – Позвони, как доберешься!.. Люблю тебя!.. – понеслось вслед.
   Проводил машину глазами. Продолжал стоять, не пойми зачем, словно расставание лишило способности двигаться. С дороги к обочине приняла, затормозив, «Ауди», черная и дорогая. Алишер отошел, чтобы не мешать. Задняя дверь открылась, оттуда выглянул седоватый дядечка с ямкой на подбородке и со Светкиными глазами.
   – Здравствуй, Алишер. Присядь, пожалуйста.
   А что оставалось делать?
   – Ты парень умный. Сколько еще побарахтаешься – год, два? Пока в тюрьму не сядешь или свои же не прирежут. Найдут тебя с перерезанным горлом на полу кухни в грязной однушке в Капотне, и твой вклад в вечность ограничится репортажем в «Криминальных хрониках»: «… по версии следствия, пострадавший стал жертвой криминальной разборки…»
   Ехали по узким, не главным улочкам. Машина шла мягко, отчего было ощущение, что они внутри пузыря. Пахло кожей.
   – Ты на меня похож, молодого, даже внешне. Ощущение, сам с собой говорю, вернулся на машине времени. – Имомали, отец Светы, усмехнулся, но не Алишеру, а затылку сидевшего впереди, рядом с водителем, и затылок покивал. – Я сам с низов начинал. С самого дна. Абрикосами торговал на Бауманском. Все что есть сам заработал, пахал и думал, думал и пахал. Так и тебе надо – думать!
   Стукнул двумя пальцами в лоб Алишеру. От пальцев пахло одеколоном и табаком.
   – Что вы вместе не будете, понятно. Не для того растил, и ты рано или поздно на запах другой манды ускачешь. А у нее будет нормальный парень…
   – Бридинг называется, – не удержался Алишер.
   – Что? – Имомали не привык, что перебивают, застигнут врасплох.
   – Как у лошадей. Или собак. Когда вяжут породистых, чтобы ублюдков от дворняг не наплодили.
   Имомали смотрел на Алишера без злобы, с разочарованным удивлением. Подал голос затылок:
   – Могли голову тебе свернуть и в речку выкинуть. Я был «за», кстати. Но Имомали Рахмонович мягкий человек, хотел поговорить. Еще раз его перебьешь, рот разобью. Я не мягкий.
   – Я не хочу, чтобы она страдала. Чтобы проходила все это, знаешь, слезы, нервы… с тобой. Ты не исчезай – позвони, извинись, объясни, что не любишь, что развлекался… – Имомали нелегко далось следующее слово, выбросил его с мелодраматическим придыханием: – трахался… А сам уезжай. Из Москвы, куда хочешь. Устрою документы, дам денег на первое время, учебу оплачу.
   Он выждал с минуту.
   – Понимаешь, что я тебе другую жизнь предлагаю? Ты сейчас билет счастливый вытащил.
   – А… – Алишер опасливо покосился на затылок.
   – Говори.
   – Учеба, конечно, круто, но меня не вштыривает. Можно деньги сейчас?
   Имомали хмыкнул, полез во внутренний карман, достал пачку купюр, скрепленную пижонским золотым зажимом. Стал отсчитывать бумажки, одну за другой, а Алишер протянул руку и забрал все вместе с зажимом. Сунул пачку в карман, кивнул на затылок. Имомали шепнул тому на ухо, и затылок распотрошил свой кошелек.
   – Мы поняли друг друга? Больше чтобы я тебя не видел со Светой.
   Али, вылезая из машины, подмигнул, паршивец.
   – Ясен пень, – и добавил, улыбаясь, – папа.
   «Ауди» отъехала, а он щелкнул клавишей быстрого набора:
   – Доехала? – сказал, шурша бумажками в кармане. – Давай на пару дней в какой-нибудь отель завалимся в Подмосковье! Президент-люкс, шампанское в номер, а? Бабки есть… Откуда-откуда, лохов развел!
   А в салоне «Ауди» Имомали, ковыряя пальцем ямку на подбородке, бросил затылку:
   – Настырный, сука. Не отступится. На пару недель Свету в Англию ушлю, потом думать будем.
   Машину качнуло вперед, когда водитель остановился на красный.
   – Я таких знаю, – продолжал Имомали, достав четки. – Он как резина: сильнее жмешь, мощней отдача. Поизящней надо, чтобы навсегда отстал.
   Затылок кивнул, машина тронулась.
   На Ленинском объехали пробку. Белые с синей полосой ментовские «Фокусы» окружили шесть лежащих на асфальте, разбросав руки в вязком кровавом киселе трупов. Затылок приник к телефону, поугукал туда, хохотнул и почтительно сообщил:
   – Мальчишки инкассаторов грабили. Друг друга перебили, а деньги кто-то из прохожих увел. Вот пруха!
   Ждал смешка, но Имомали поднял брови и покачал головой: в каком мире живем, и затылку ничего не оставалось, как стереть с лица ухмылку и сконфуженно отвернуться.
   ***
   В части прогнозов Винер был прав.
   Кризис шел по России, грубой, когтистой метлой вышвыривая на улицу миллионы лишних. Замирали стройки. Останавливались заводы. Бумажные листы, прикрепленные изнутри к окнам, закрывали голое нутро закрывшихся магазинов. Из-за банковского кризиса провалили сев.
   Города замноголюдели – в будний день мужики кучками стояли у подъездов, с пивом и семечками, с тяжелой, пока затаенной злобой поругивая «их», кто наверху и за все отвечает. Оранжевые рабочие куртки гастарбайтеров в этих кучках соседствовали с льняными дизайнерскими пиджаками. Ощущение, что они снова использованы, обмануты и никому не нужны, до поры до времени сплачивало людей – против «них».
   Но и «они» оказались в том же положении страха и неопределенности, так же приглушенно шептались кучками, только не на кухнях и у подъездов, а в коридорах Думы, отдельных кабинетах ресторанов, во дворах особняков, после ужина, отослав жен в дом.