Мудрец даосов верен «постоянству Пути» в бесконечности мировых метаморфоз. Он хранит спокойствие среди вечно волнующегося океана жизни. И он обладает неодолимой силой воздействия на мир потому, что воплощает в себе первозданную творческую мощь «таковости», утверждающей неизбежность со-присутствия иного. В книге «Чжуан-цзы» встречается яркая характеристика мудрого правителя, который излучает всепокоряющую силу бытийных перемен:
   «Сидя недвижно, как труп, он являет драконий облик. Храня безмолвие, он издает громоподобный глас...»
   Теперь мы можем понять, почему с легкой руки даосов власть в китайской традиции оправдывает и укрепляет себя посредством видимого самоупразднения, приобретая характер, как говорили даосы, «недеяния».
   Китайское миросозерцание запрещает рассматривать человеческую практику в категориях субъектно-объектных отношений, которые всегда определяли западные представления о практике. В Китае не знали ни идеи Бога-творца, ни каузальной теории творения, которая низводит человека до положения «полузверя-полуангела» и предписывает ему противоречивое задание быть хозяином природного мира и одновременно трудиться в поте лица.
   Китайцы мыслили творение по образцу вызревания зародыша в чреве матери, что предполагает преемственность и сообщительность всего живого в «великом теле» Пути. Младенец способен понимать мать без слов и даже без самого «понимания». Каждая вещь становится тем, что она есть, исполняя свою функцию. Поэтому у даосов человек реализует себя не в труде, вообще не в той или иной предметной деятельности, а в акте... само-высвобождения, которое равнозначно «потере» или «забвению себя».
   Человеческая практика и само мышление в Китае всегда рассматривались в свете цельности бытия. Мысль, по представлениям даосов, осуществляет себя именно тогда, когда себя опустошает, отдает себя миру и вбирает мир в себя. Чистая практика вполне беспредметна и несводима к тому или иному объективному знанию. Она воплощает цельность бытия и потому освобождает. «Великий резчик ничего не разрезает», – гласит афоризм Лао-цзы.
   Такова подоплека одного из главных понятий даосской мысли – «недеяния» (увэй). Последнее непосредственно указывает на бытийственные основы мудрости как «небесно-человеческой», т. е. тотальной в своей неизменной конкретности, практики. В «Дао-дэ цзин» (гл. 37) мы встречаем такую формулировку:
   «Путь в своем постоянстве не действует —
   и не остается ничего не сделанного».
   «Недеяние» как возобновление непреходящего соответствует свертыванию бытия в самое себя, противо-движению как фокусу мирового круговорота, находящегося вне времени и пространства. Только постоянное возвращение к своей «опоре» и притом постоянное восхождение в самом акте возвращения делает возможным духовное освобождение.
   Мудрый правитель даосов способен «превзойти все» именно тогда, когда он «закрывается в своем дворце» («Дао-дэ цзин», гл. 26). Он способен «знать мир, не выходя со двора». Он не держится за вещи и не старается завладеть миром, ибо знает, что «желающий обладать миром не удержит его». Но он твердо держится за «подлинность» в себе, ибо не менее хорошо знает и то, что возвращение к точке «срединности» бытия позволяет вместить в себя мир.
   Лао-цзы сравнивает мир со священным сосудом, требующим чрезвычайно бережного обращения. В другом месте он уподобляет Путь кладовой, расположенной в глубине дома. Как раз по этой причине, согласно Лао-цзы, власть над миром может быть дана лишь тому, кто ценит себя больше мира. Но выше всех вознесется тот, кто сумеет быть ниже всех.
   Итак, «таковость», по слову Лао-цзы, есть «неслышное повеление» самой жизни, тотальная практика, не сводимая ни к идее, ни к форме, ни к сущности или понятию. Ее субъект – это «всечеловек», который все оставляет или, точнее, пре-доставляет всему свободу быть.
   Главное практическое следствие даосской апории «таковости» состоит в том, что эффективность управления находится в обратной зависимости от превращения политики в предмет знания. Поскольку политика по определению есть форма публичной жизни, вершиной политического искусства у даосов оказывается самоупразднение политики. В «Дао-дэ цзин» со всей серьезностью развивается эта программа. Важнейшая «черта» мудрого правителя у Лао-цзы заключается как раз в отсутствии узнаваемых черт, способности ничем не проявлять себя. Настоящий государь, не устает повторять даосский патриарх, никогда не требует признания своих подданных, не присваивает себе заслуг и не стремится иметь достижений.
   Не надо забывать, что без тайны нет власти. У Лао-цзы правитель и народ соучаствуют в отношениях власти, поддерживают политический «консенсус» благодаря своему незнанию. Только вот незнание у них имеет разную природу, и в этом заключается истинная тайна властвования. Незнание мудрого есть знание предела знания: мудрый «знает, когда остановиться» и поэтому всегда безмятежен. Обыкновенный человек считает знанием свое незнание, он рассчитывает наперед и тем самым сам готовит себе неудачи. Настоящая тайна правителя – знание величия смирения. Мудрый правитель должен обрести «сокровище Пути» в последней глубине своего опыта. Это означает: беречь живую цельность бытия и вместе с тем опережать всех в знании, скользить впереди всех на волне перемен.
   Политическая программа Лао-цзы есть только добросовестное приложение его идеала «таковости» и «действенного покоя» к государственному управлению. Государством нужно управлять «отрешенно-бездумно» или, по крайней мере, так, как варят мелкую рыбешку – не пытаясь счистить ее чешую и вынуть ее потроха. Тогда, как со знанием дела замечают комментаторы, и похлебка получится наваристее. К тому же, когда власти не донимают народ мелочными распоряжениями и тяжелыми податями, люди простодушны и искренни, и управлять ими легко. Напротив, тот, кто стремится управлять царством, опираясь на знание, тот «вор царства», а тот, кто чрезмерно строг с подчиненными, воспитывает в них коварство и хитрость. Тирания сама плодит своих врагов.
 
 
   В древности умевший служить Дао не просвещал народ, а делал его глупым. Трудно управлять народом, когда у него много знаний. Поэтому управление страной при помощи знаний враг страны, а без их применения счастье страны. Кто знает эти две вещи, тот становится примером для других. Знание этого примера есть знание глубочайшего дэ. Глубочайшее дэ, оно и глубоко и далеко. Оно противоположно всем существам. Следуя за ним, достигнешь великого благополучия.
   «Дао-дэ цзин»
   Лао-цзы восхваляет «простодушие» и даже «невежество» простых подданных царства, ибо, «когда люди много знают, ими трудно управлять» («Дао-дэ цзин», гл. 65). Дело не в каких-то стратегических соображениях, а во внутренней логике даосского миросозерцания. Лао-цзы отвергает субъективность и ее непременную спутницу – рефлексию, которые разделяют людей и служат источником вражды и соперничества в обществе. Безыскусная жизнь с «пустой головой и полным животом», простые радости простых людей, которые «радуются еде и нарядам», выступает у него знаком тех самых внутренней полноты и свободы жизни, которые становятся возможными благодаря сознательному осуществлению принципа «таковости».
   Даосское «невежество» есть необходимое условие внутренней просветленности. Последняя доступна только мудрецу и является подлинным источником власти. Только правитель может идти «обратным путем» и «быть непохожим на других». Мудрый государь незаметно наставляет своих подданных и дарит им все искренние радости жизни. Таков непреложный закон («Дао-дэ цзин», гл. 36):
   «Рыбе нельзя покидать глубин,
   А то, что приносит царству благо, нельзя показывать людям».
   Просветленность мудрого государя служит не изменению мира, а восполнению (по определению скрытому) всего сущего. Правитель-мудрец знает, что «в любом свершении чего-то не хватает» и тот, кто до краев наполнил свою жизнь «успехами», будет тяготиться жизнью. Он умеет жить, как говорит Лао-цзы, «опережающим прозрением» и быть открытым зиянию бытия. Его мудрость есть только на-следование извечно заданному, поэтому она дарует способность предвосхищать все явления мира или, точнее, улавливать «тончайшие семена» (вэй, цзин) вещей, чувствовать бытие вещи еще до того, как оно оформляется в образ. Мудрец Лао-цзы рассеивает все затруднения, разрешает все конфликты, утоляет все страсти и предупреждает все недуги до того, как они проявятся вовне.
   «Недеяние» имеет свою вертикальную ось и указывает, помимо прочего, путь духовного восхождения от «малого тела» к «большому телу» или, можно сказать, от своего субъективного «я» к собственной «подлинности». Это движение неподвижное, символическое, соответствующее возрастанию качества: оно знаменует постижение «в духовном еще большей духовности», в жизни еще более жизненного. В даосской «таковости» все вещи удостоверяют свою подлинность, «теряя» себя, освобождаясь от самих себя. Чтобы быть собой, надо уметь не быть собой: вот простая, и бесконечно загадочная, истина даосской мудрости, предопределившая таинственный и вместе с тем неподдельно иронический тон даосских книг.

На пути к империи

   Деятельность софистов и МЫСЛИТЕЛЕЙ даосского направления очертила, можно сказать, границы развития философского умозрения в рамках китайской интеллектуальной традиции. Для рациональной мысли они имели, в сущности, лишь негативный результат, поскольку вскрыли внутреннюю противоречивость того типа логического анализа, который сложился в Древнем Китае. Методы доказательства, предложенные моистами и софистами, оказались неспособны выполнять роль дао – неоспоримо убедительного и могущего стать традицией предписания способа мышления и поведения.
   Выводы софистов очевидно противоречили здравому смыслу и были совершенно бесполезны, даже чреваты неприятностями в реальной жизни. Появилось даже немало анекдотов на эту тему. В одном из них рассказывается о некоем софисте, который очень ловко обосновал перед своими коллегами известный софизм «белая лошадь – не лошадь», но, когда он проезжал на своей белой лошади таможенную заставу, ему пришлось заплатить пошлину, взимаемую с конных путешественников. Факты, могли бы сказать по этому поводу критики софистов, – упрямая вещь.
   Дискредитация софистической школы угрожала подорвать доверие к всякому доказательству и всякому авторитету. В таких условиях один из самых энергичных конфуцианских мыслителей древности Мэн-цзы попытался, подобно даосам, спасти «великую традицию» древних мудрецов обращением к моральной интуиции. В людях, утверждал Мэн-цзы, от рождения заложено знание моральных ценностей, каждый из них может стать подобным древним мудрецам, и задача воспитания состоит в том, чтобы позволить этому знанию свободно расти и раскрываться в человеческой жизни. Для этого нужно уметь преодолевать свои эгоистические желания, отринуть все мелкое и суетное и оценивать вещи под знаком «великого».
   Однако для дальнейшей эволюции политической мысли Китая гораздо большее значение имел другой, живший поколением позже конфуцианский ученый – Сюнь-цзы, чьи зрелые годы жизни приходятся на вторую четверть III в. до н. э. Сюнь-цзы играл видную роль в деятельности знаменитой философской академии Цзися, существовавшей в столице царства Ци, и, по-видимому, пользовался значительным авторитетом при дворе местного правителя. В отличие от своего оптимистически настроенного предшественника, Сюнь-цзы придавал первостепенное значение воспитательной роли общественной среды и, следовательно, в первую очередь государственных институтов и царской власти.
   Этот резкий поворот в общественной позиции конфуцианства был в немалой степени обусловлен объективными историческими тенденциями. Политическая обстановка настоятельно требовала укрепления авторитарной власти правителя и создания сплоченного, энергичного и эффективного административного аппарата. Предыдущее поколение свободных философов не смогло предложить эффективной программы управления и дать китайским администраторам надежные критерии различения истины и лжи, пользы и вреда. Теперь жизнь заставляла наверстывать упущенное и притом руководствоваться прежде всего практическими интересами власти.
   Полезность для государства и во все более возрастающей мере лично для государя, потребность в четких, всеобщих и, главное, строго исполняемых законах все больше определяли критерии истинности. Единство и централизация административной системы – а для некоторых и полная унификация общественного уклада – стали лозунгом дня. Этому идеалу воздается хвала даже в последней главе даосской книги «Чжуан-цзы», которую менее всего можно заподозрить в склонности к авторитарным порядкам. В одном из ее начальных пассажей говорится:
   «Откуда нисходит духовная сила? Как является просветленность ума? Исходит сие от мудрецов, а получает завершение от правителей. Но и то и другое имеет своим истоком Единое...
   Мудрость древних была воистину совершенной! Они стяжали осиянность духа, брали за образец Небо и Землю, пестовали всю тьму вещей, приводили к согласию Поднебесный мир, простирали милость на все сто родов. Они имели твердое знание основ и вникали во все частности жизни. Они охватывали разумом все шесть полюсов мироздания и все четыре времени года; не упускали из виду ни малого, ни великого, ни тонкого, ни грубого...
   Нынче Поднебесный мир в великом смятении, мужи мудрые и достойные укрылись от взоров толпы, понятия о Пути и его свойствах друг другу противоречат... Каждый делает то, что ему заблагорассудится, и считает правым только себя...»
   Сюнь-цзы тоже проповедует «великое единство» Поднебесного мира, но едва ли может претендовать на звание философа. Он предпочитает рассуждать с позиции здравого смысла и руководствуется в первую очередь прагматическими соображениями. Он часто апеллирует к авторитету традиции, государственных институтов и превыше всего царской власти, но никогда не поясняет, на чем именно основывается этот авторитет. В своей теории познания он проводит различие между знанием, доставляемым органами чувств, и так называемым удостоверением знания, которое осуществляет ум (обозначавшийся в китайской традиции термином «сердце»). Однако окончательное решение о наличии или отсутствии знания Сюнь-цзы оставляет за «людьми», т. е. общепринятым мнением. Вот характерный пассаж:
   «Ум-сердце имеет удостоверяющее знание. Когда есть это удостоверяющее знание, тогда можно сообразно слуху определять звуки, а сообразно зрению определять образы. Однако удостоверение знания может осуществиться лишь в том случае, когда небесные чиновники (органы чувств человеческого тела. – В. М.) зарегистрируют их в соответствии с их видами. Когда органы чувств нечто воспринимают, но нет знания этого, ум-сердце удостоверяет знание, но нет речи о том, тогда люди непременно сочтут, что здесь нет знания. Вот что является причиной тождества и различия» [Сюнь-цзы, 1995, с. 451-452].
   Как видим, Сюнь-цзы выводит процесс выявления тождества и различия из области понятийного анализа и рассматривает его в рамках естественного процесса восприятия и опознания данных органов чувств. Предполагается, что эти данные обязательно соответствуют действительности и притом совершенно понятны всем людям – два смелых постулата, требующих хотя бы минимального обоснования, каковое у самого умудренного конфуцианца совершенно отсутствует.
   Надо заметить, что Сюнь-цзы (что, впрочем, свойственно всей китайской мысли) очень слабо различает внешнюю реальность и формируемый культурной традицией смысл, обуславливающий акт «удостоверения знания». Другими словами, мы не получаем от конфуцианского философа сколько-нибудь внятного ответа на вопрос о том, что первично: смыслы, присутствующие в сознании, или внешние объекты.
   В Древнем Китае самое слово «чувство» имело отношение к разумности, каковая, как нам уже известно, обозначалась понятием «сердце». Этот странный для европейской мысли факт смешения внешней действительности и сознания отчасти обусловлен тем, что для Сюнь-цзы, как и для всей китайской мысли, знание проистекает из способности к различению как таковому, из которой вырастает сознание. Сюнь-цзы указывает, что в отсутствие «работы ума-сердца» органы чувств не смогут ничего различать, так что нельзя будет иметь и чувственное знание. Более того, Сюнь-цзы утверждает, что ум-сердце способен заменять собою чувственное восприятие, тем самым фактически предопределяя содержание восприятия.
   Сознание, отмечает Сюнь-цзы, способно даже «испускать из себя необычные образы». Последнее опасно и вредно, отчего возникает необходимость держать ум-сердце в узде и заботиться о том, чтобы он хранил девственную чистоту. Здесь Сюнь-цзы принимает общее для китайской традиции уподобление сознания зеркалу, которое способно выявлять все образы, будучи чистым и пустым. Правда, он не поясняет, каким образом возможны самоконтроль и самосовершенствование сознания, если оно, согласно Сюнь-цзы, не несет в себе врожденного знания добра. Один из самых знаменитых – хотя в действительности далеко не главный – тезис Сюнь-цзы состоит в том, что «человек по природе зол, и его доброта есть результат воспитания».
   В любом случае для китайского мыслителя первостепенное значение имеет сама идея преемственности культуры и природы, а идея эта нужна ему для того, чтобы обосновать принципиальную доступность для каждого человека правильного действия, т. е. следования праведному Пути. Обучение же, как и принято в конфуцианстве, приобретает характер последовательной интериоризации знания, которое в конце концов переходит в не требующий специальной рефлексии навык. Вершина учения – спонтанное, не требующее рефлексии, сливающееся с бессознательной привычкой действие:
   «Не слышать хуже, чем слышать. Слышать хуже, чем видеть. Видеть хуже, чем знать. Знать хуже, чем действовать. Учение исчерпывает себя, когда достигает действия» [Сюнь-цзы, 1995, с. 133].
   Двусмысленности в философской позиции Сюнь-цзы не случайны. Его система ориентирована на совмещение, казалось бы, взаимоисключающих принципов: прагматически-здравомысленного партикуляризма, признания условности всякого представления о реальности и приверженности идее всеобщего и безусловного Пути мира. Оба тезиса были во времена Сюнь-цзы частью общего багажа китайской мысли, но последний конфуцианский писатель древности по-новому соединил их, открыв тем самым новый, и заключительный, этап интеллектуальной истории Китая в классическую эпоху.
   Релятивистский уклон оправдывает у Сюнь-цзы центральный для учения о ритуале тезис о том, что среди людей не может быть равенства и каждому из них предписано его особенное место в обществе. Конфуцианский мыслитель принимает общий для китайской философии тезис о том, что знание есть продукт естественной способности к различению, разграничению в опыте и не требует ни описания, ни даже логического обоснования. Система ритуалов есть совершенно естественный и соответственно безупречно истинный, а потому лучший порядок жизни – как природной, так и общественной.
   Тот факт, что, несмотря на объективную природу ритуального порядка, сознание «удостоверяет» и даже определяет знание внешнего мира, играет немаловажную роль в построениях Сюнь-цзы: воспитание посредством ритуалов и санкционируемая ритуалами пирамида рангов, утверждает он, способны внушить каждому человеку понятия и желания, даже манеры и привычки, соответствующие его месту в общественной иерархии. Мысль не столь уж нелепая, если учесть, что для человека, как замечает К. Юнг, «в равной мере естественно жить инстинктом и преодолением инстинкта».
 
 
   Готовясь к действиям, необходимо сопоставить свои поступки с желанием Неба. То, что Небо желает, делай это, а что Небо не желает, запрети делать.
   Мо-цзы
   Настоящее знание, по Сюнь-цзы, есть, собственно, знание того, что мне причитается, и поэтому неотделимо от нравственно оправданного смирения, чувства меры. Само понятие «разграничение» (фэнь), которое соответствует у Сюнь-цзы познанию, означает также положение в обществе. Другими словами, ритуал дает людям знание благодаря тому, что научает их понимать, в чем они отличаются друг от друга, и именно благодаря этому знанию люди способны обуздывать свои эгоистические желания, сотрудничать и в конечном счете составлять тот единый общественный организм или, как выражается Ч. Хансен, «общественную центральную нервную систему», которые в Древнем Китае называли «великим телом» (да ти) человечества.
   Откуда Сюнь-цзы знает, что проповедуемая им система норм и ценностей – лучшая и даже, как он уверяет, единственно возможная?
   Здесь конфуцианский ученый может сослаться на исторический опыт или, точнее сказать, на свою историческую мифологию. Он утверждает, что ритуалы были установлены мудрыми царями древности и за многие века своего существования доказали свою истинность и полезность. Лучшее доказательство истинности той или иной практики – сам факт ее долговечности или, как выражается Сюнь-цзы, наличие «вечносущих следов» древних уложений.
   Здесь конфуцианский мыслитель опять-таки черпает из общего источника китайской традиции, заимствуя некоторые мотивы даже у своих главных оппонентов – последователей Мо-цзы. Он утверждает, что Небо, как воплощение «постоянства», не зависит от условных и преходящих человеческих понятий и ценностей. Однако люди должны уже из чисто практических соображений сообразовываться с незыблемыми законами природного мира, так что «путь человека» в конечном счете не расходится с «путем Неба». На этот счет в Китае даже была сложена поговорка: «Когда свершится путь человека, путь Неба свершится сам собой». Стихийные бедствия и смута в государстве – верные признаки того, что праведный путь, а вместе с ним гармония между природой и человечеством утеряны. Они не являются возмездием Неба за прегрешения человеческого рода, люди наказывают себя сами. Как натуралист и прагматик, Сюнь-цзы призывает не предаваться бесплодным размышлениям о небесных тайнах, а пользоваться возможностями, предоставляемыми «небесным порядком».
   Итак, мораль, согласно Сюнь-цзы, необходима и ценна потому, что она наилучшим образом обеспечивает человеческое благоденствие и, следовательно, соответствует человеческой природе. Путь мудрых правителей создает гармонию между Небом и Землей, человеческим и природным; он в высшей степени нравственен потому, что следует высшему постоянству мироздания. Невозможно точно указать, в чем именно состоит праведный путь. Люди могут только фиксировать результаты своей деятельности и исправлять их на будущее. Отсюда, кстати сказать, то огромное значение, которое приписывалось в Древнем Китае работе историографов. По той же причине древнекитайские мыслители при всех различиях между ними в понимании всеобщего Пути так и не выдвинули понятий универсальной рациональности, всеобщей перспективы созерцания, которые были бы свободны от культурных и исторических условностей.
   Рассуждения Сюнь-цзы имеют двойственный итог: с одной стороны, они ведут к апологии людского «мнения», оправданию существующего порядка просто потому, что он является спонтанным продуктом истории; с другой стороны, они придают этому порядку абсолютное значение, воплощенное в самодержавной власти правителя. Последний, помимо прочего, обязан оберегать общепринятый порядок словоупотребления, т. е. правила различения между вещами. Слова должны именовать строго определенные предметы, а философы, превратно толкующие понятия, – самые большие враги государства.
   Теперь мы можем обратиться к главным вопросам мировоззрения Сюнь-цзы: каким образом естественное получает статус абсолютной нормы и почему только отдельные мудрецы способны учредить ритуалы, служащие образцами для всех?
   Только положительные ответы на эти вопросы могут оправдать философский проект Сюнь-цзы, для которого стихийные начала общественной жизни совпадают с установленным правителем порядком. Проще всего было бы сказать, что естественное и абсолютное сходятся в безусловности актуального бытия. Однако такой ответ еще не является положительным доказательством. В поисках такого доказательства конфуцианский ученый обращается к понятиям, заимствованным из арсенала даосов (заметим, что мыслители даосского направления были в числе коллег Сюнь-цзы по академии Цзися). Он утверждает, что на самом деле существует всеобъемлющий, непредвзятый и потому истинный взгляд на вещи, но он доступен только сознанию, которое «пусто», «едино» и «покойно». Речь идет о сознании, которое совершенно беспристрастно и потому способно с безупречной точностью проводить различия между вещами и, главное, не отождествлять себя с той или иной частной точкой зрения, что для Сюнь-цзы, как уже говорилось, и составляет знание. Это знание внутреннее, самодостаточное, так сказать, бытийное или, как называет его Сюнь-цзы вслед за Конфуцием, «знание от жизни». Вот как оно описывается в книге Сюнь-цзы: