Она опять лежала у себя в спальне на кровати и смеялась неизвестно чему. Какой-то внутренний голос говорил ей, что Галактион придет к ней непременно, придет против собственной воли, злой, сумасшедший, жалкий и хороший, как всегда. Как он давеча посмотрел на нее у Стабровских – точно огнем опалил. Харитина захохотала и спрятала голову в подушку. Интересно было бы свести его с Ечкиным. Потом Харитине вдруг пришла в голову мысль, которая заставила ее сесть на кровати. Да ведь это он, Галактион, подослал к ней этого дурака писаря с деньгами, и она их взяла. Ах, какая дура! И как было не догадаться? Харитина озлилась на это непрошенное участие Галактиона и сразу успокоилась. Теперь она была рада, что он придет. Да, пусть придет.
   Галактион действительно пришел вечером, когда было уже темно. В первую минуту ей показалось, что он пьян. И глаза красные, и на ногах держится нетвердо.
   – Ты зачем это ко мне пьяный приходишь? – проговорила она.
   – Я? Пьяный? – повторил машинально Галактион, очевидно не понимая значения этих слов. – Ах, да!.. Действительно, пьян… тобой пьян. Ну, смотри на меня и любуйся, несчастная. Только я не пьян, а схожу с ума. Смейся надо мной, радуйся. Ведь ты знала, что я приду, и вперед радовалась? Да, вот я и пришел.
   Галактион присел к столу, закрыл лицо руками, и Харитина видела только, как вздрагивали у него плечи от подавленных рыданий. Именно этого Харитина не ожидала и растерялась.
   – Галактион, бог с тобой, – бормотала она упавшим голосом. – Какой ты, право. Мне хуже во сто раз, да ведь я ничего.
   – Ничего ты не понимаешь – вот и ничего. Ну, зачем я сюда пришел?
   Он поднялся и, не вытирая катившихся по лицу слез, посмотрел на нее давешними безумными глазами.
   – Ты думаешь, что я тебя люблю? Нет, я пришел сказать тебе, что ненавижу тебя… всю ненавижу… и себя ненавижу… Ненавижу и жалею… Как-то кругом все пусто… темно… и страшно, страшно. И Симу жаль и детишек. Малюсенькие, а уж начинают понимать по-своему, что в доме неладно. Встретишь знакомого и боишься, что вот он скажет тебе то самое, о чем боишься думать. Как-то я был у старика Луковникова, так ему на меня было стыдно смотреть. Разве я на понимаю? А я бессовестным прикинулся и все притворялся, что ничего не замечаю.
   – Тебе уж это кажется все.
   – Ничего не кажется, а только ты не понимаешь. Ведь ты вся пустая, Харитина… да. Тебе все равно: вот я сейчас сижу, завтра будет сидеть здесь Ечкин, послезавтра Мышников. У тебя и стыда никакого нет. Разве девушка со стыдом пошла бы замуж за пьяницу и грабителя Полуянова? А ты его целовала, ты… ты…
   У Галактиона перехватило горло от запоздавшей ревности к Полуянову, и он в изнеможении схватился за грудь.
   – Говори… ну, говори все, – настаивала Харитина. – Я жена Полуянова, а ты… ты…
   – Молчи, ради бога молчи!
   – Нет, ты молчи, а я буду говорить. Ты за кого это меня принимаешь, а? С кем деньги-то подослал? Писарь-то своей писарихе все расскажет, а писариха маменьке, и пошла слава, что я у тебя на содержании. Невелика радость! Ну, теперь ты говори.
   – Оно действительно глупо вышло, а только я, Харитина…
   – Только меня срамишь. Теперь про меня все можно говорить, кому что нравится.
   – О тебе же заботился. В самом деле, Харитина, будем дело говорить. К отцу ты не пойдешь, муж ничего не оставил, надо же чем-нибудь жить? А тут еще подвернутся добрые люди вроде Ечкина. Ведь оно всегда так начинается: сегодня смешно, завтра еще смешнее, а послезавтра и поправить нельзя.
   – По себе судишь?
   Это был намек на Прасковью Ивановну, и Галактион немного смутился.
   – Оставь глупости. Я серьезно говорю. Пока что я действительно хотел тебе помочь.
   – А потом?
   – Потом видно будет, что и как.
   – Дешево содержанку хочешь купить, Галактион Михеич.
   – Перестань молоть!
   Этот деловой разговор утомил Харитину, и она нахмурилась. В самом деле, что это к ней все привязываются, точно сговорились в один голос: чем будешь жить да как будешь жить? Живут же другие вдовы, и никто их не пытает.
   – Ну ладно, не будем теперь об этом говорить, – решил Галактион, махнув рукой. – Разве с тобой кто-нибудь сговаривал?
   Он опять сел к столу и задумался. Харитина ходила по комнате, заложив руки за спину. Его присутствие начинало ее тяготить, и вместе с тем ей было бы неприятно, если бы он взял да ушел. Эта двойственность мыслей и чувств все чаще и чаще мучила ее в последнее время.
   – Ведь вот старики-то прожили век, – думал Галактион вслух, отдаваясь внутреннему течению своих мыслей. – Да, целый век прожили. И худо было и хорошо, а все-таки прожили. Дом не пустовал, беспризорные жены не оставались. Эх, неладно!.. Вот я ехал, Харитина, в степи, а ямщик рассказывает, как у них Николе на бородку оставляют, когда страда. И этого не будет… Все отберут, и никуда не уйдешь. Вот посмотри на меня: по видимости как будто и человек, а в середине уж труха. Я-то первый своему брату купцу животы буду подводить. И самому мне деваться некуда. И другие прочие народы тоже соображают, где плохо лежит. Вон Замараев-то кассу ссуд хочет открывать в Заполье.
   – Он уж меня в кассирши приглашал.
   – Тебя?.. Ха-ха… Это будет у вас театр, а не ссудная касса. Первым делом – ему жена Анна глаза выцарапает из-за тебя, а второе – ты пишешь, как курица лапой.
   – Выучусь.
   – Другому чему не научись.
   – Тебя не спрошу. Послушай, Галактион, мне надоело с тобой ссориться. Понимаешь, и без тебя тошно. А тут ты еще пристаешь… И о чем говорить: нечем будет жить – в прорубь головой. Таких ненужных бабенок и хлебом не стоит кормить.
   Харитина не понимала, что Галактион приходил к ней умирать, в нем мучительно умирал тот простой русский купец, который еще мог жалеть и себя и других и говорить о совести. Положим, что он не умел ей высказать вполне ясно своего настроения, а она была еще глупа молодою бабьей глупостью. Она даже рассердилась, когда Галактион вдруг поднялся и начал прощаться:
   – Ты это куда?
   – Куда-нибудь надо идти. Не все ли равно, куда ни идти? Ну, прощай, Харитина.
   Она молча подала ему руку и не шевельнулась с места, чтобы проводить его до передней. В ее душе жило смутное ожидание чего-то, и вот этого именно и не случилось.
   Вечером, измучившись от тоски, Харитина отправилась к матери, где, к своему удивлению, застала Замараева, который уже называл ее сестрицей.
   – Вот тятеньки нет дома, значит, я – гость, – объяснил он откровенно.
   – Горденек Харитон Артемьич, а напрасно-с.
   Анфуса Гавриловна была рада суслонскому зятю. Положим, не из важных зять, а все-таки живет хорошо и родню уважает. Ей делалось совестно за мужа, который срамил писаря в глаза и за глаза. Каков уж есть, – из своей кожи не вылезешь. В малыгинском доме вообще переживалось тяжелое время: Лиодор сидел в остроге, ожидая суда, Полуянова на днях отправляли в Сибирь. Галактион жил неладно, – все как-то шло врозь. А тут еще Харитина со своею красотой осталась ни на дворе, ни на улице. Последнюю дочь Агнию, и ту запорочила Бубниха своим сватовством. Теперь девушке никуда глаз нельзя показать в люди. Она даже похудела с горя и ходила, как в воду опущенная, и пряталась в своей комнатке от чужих.
   – Уж эта Бубниха! – удивлялась Анфуса Гавриловна. – И что ей было изводить девушку? Подвела жениха, а потом сама за него поклалась.
   – Это она с горя, маменька, – объясняла Харитина. – Ей до зла-горя нравился Мышников, а Мышников все за мной ухаживал, – ну, она с горя и махнула за доктора. На, мил сердечный друг, полюбуйся!
   – И не пойму я вас, нонешних, – жаловалась старушка. – Никакой страсти в нонешних бабах нет. Не к добру это, когда курицы по-петушиному запоют.
   В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать – битого бить, Галактиона – дочери досадить, Харитину – с непокрытой головы волосы драть, сына Лиодора – себя изводить. Болело материнское сердце день и ночь, а взять не с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и сидит, как зачумленная. Только и радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
   – Богоданная маменька, как будто вы из лица сегодня не совсем?
   – Ох, тоже и скажет! На што мне и лицо это самое? Провалилась бы я, кажется, скрозь землю, а ты: из лица не совсем!
   – Не убивайтесь, богоданная маменька, может, все дела помаленьку наладятся. Господь терпел и нам наказал терпеть. Испытания господь посылает любя и любя наказует за нашу гордость. Кто погордится, а ему сейчас усмирение.
   – Это ты на Харитона Артемьича?
   – Зачем же-с? Так, вообще-с.
   Сегодня Замараев имел какой-то особенно таинственный и загадочно-грустный вид. Он воспользовался моментом, когда Анфуса Гавриловна зачем-то вывернулась из комнаты, поманил пальцем Харитину и змеиным сипом сказал:
   – Сестрица, и что я вам скажу.
   Затем он оглянулся, подошел совсем близко, так, что Харитина могла убедиться, что он за обедом наелся по-деревенски луку, и еще таинственнее спросил:
   – Уж как мне быть – ума не приложу… Ах, какое дело, сестрица!
   – Да ну тебя, говори толком! – вскипела Харитина.
   – Дело следующее-с, то есть, собственно, два дела-с, сестрица. Первое, что сестрица Серафима подверглась прахтикованному запою.
   – Сима?..
   – Они-с… Я ведь у них проживаю и все вижу, а сказать никому не смею, даже богоданной маменьке. Не поверят-с. И даже меня же могут завинить в напраслине. Жена перед мужем всегда выправится, и я же останусь в дураках. Это я насчет Галактиона, сестрица. А вот ежели бы вы, напримерно, вечером заглянули к ним, так собственноручно увидели бы всю грусть. Весьма жаль.
   Это известие ужасно поразило Харитину. У нее точно что оборвалось в груди. Ведь это она, Харитина, кругом виновата, что сестра с горя спилась. Да, она… Ей живо представился весь ужас положения всей семьи Галактиона, иллюстрировавшегося народною поговоркой: муж пьет – крыша горит, жена запила – весь дом. Дальше она уже плохо понимала, что ей говорил Замараев о каком-то стеариновом заводе, об Ечкине, который затягивает богоданного тятеньку в это дело, и т. д.
   – А мать ничего не знает? – прервала она поток писарского красноречия.
   – Никак нет-с, потому как сестрица Серафима наезжают к ним по утрам, когда еще они в своем виде. А по вечерам они даже не сказываются дома, ежели, напримерно, навернутся гости.
   – И давно это с ней? Впрочем, что это я спрашиваю глупости? Надо все матери рассказать.
   – Уж это только вы, сестрица, сделайте, а я не смею.
   Когда Анфуса Гавриловна вернулась, Харитина даже раскрыла рот, чтобы сообщить роковую новость, но удержалась и только покраснела. У нее не хватило мужества принять на себя первый напор материнского горя. Замараев понял, почему сестрица струсила, сделал благочестивое лицо и только угнетенно вздыхал.
   Харитина посидела еще из приличия и ушла в комнату к сестре Агнии, чего раньше никогда не делала.
   – Что это попритчилось нашей исправнице? – удивлялась Анфуса Гавриловна. – Раньше-то Агнию и за сестру не считала.
   – Молодо-зелено, маменька.



XII


   Открытый в Заполье банк действительно сразу оживил все, точно хлынула какая-то магическая сила. Запольское купечество заволновалось, придумывая новые «способа» и «средствия». Все отлично понимали, что жить попрежнему невозможно и что жить по-новому без банка, то есть без кредита, тоже невозможно. Попрежнему среднее купечество могло вести свои обороты с наличным капиталом в двадцать – тридцать тысяч, а сейчас об этом нечего было и думать. Особенно ясно это сделалось всем, когда Стабровский объявил открытую войну Прохорову и К o. Чтобы открыть действие своего завода, он начал производить закупку хлеба в невиданных еще размерах. Штофф забирал весь хлеб в Заполье, а Галактион в Суслоне. В общем, вся эта хлебная операция достигала на первый раз почтенной цифры в четыреста тысяч пудов. Только теперь запольские хлебники, скупавшие десятками тысяч, поняли ту печальную истину, что рынок от них ушел и что цену хлеба даже теперь уже ставят доверенные Стабровского. Они били своих конкурентов по всем боевым хлебным пунктам самым простым способом, набавляя всего четверть копейки на пуд. Что значило Стабровскому выкинуть лишнюю тысячу рублей на эту беспощадную войну, а другим тягаться уже становилось не под силу. Все понимали также, что все эти убытки Стабровский наверстает вдвойне – и на скупленном хлебе и на водке, а потом будет ставить цену, какую захочет. А главное – его выручал банк, дававший те средства, которых недоставало. И везде почувствовалась гнетущая власть навалившейся новой силы.
   Результатом этого движения было то, что сразу открылся целый ряд новых предприятий. На первом плане выдвинулась постройка громадного стеаринового завода, устраивавшегося новою компанией, составленною Ечкиным: в нее входили сам Ечкин, Шахма и старик Малыгин. Дело затевалось миллионное, и все только ахали. Пошатнулся и старик Луковников, задумавший громадную вальцовую мельницу в самом Заполье, – он хотел перехватить у других мелкотравчатых мельников пшеницу. Теперь дело сводилось именно на то, кто захватит вперед и предупредит других. Все остальные тоже по мере сил набросились на новые предприятия, главным образом – на хлеб. По Ключевой строилось до десятка новых мельниц-крупчаток.
   Это небывалое оживление всей хлебной торговли отразилось на всех сторонах коммерческой деятельности. Ходко пошел красный товар, скобяной, железный, галантерея, а главным образом – кабак. Мужик продавал хлеб и деньги тратил на ситцы, самовары и водку. Все исходило от этого хлеба, в нем было основание и залог всего остального. Торговля в Заполье оживилась до неузнаваемости, и прежние лавки и лавчонки быстро превратились в магазины с зеркальными стеклами, где торговали без запроса. Возникла страшная конкуренция в погоне за покупателем, и все старались перещеголять друг друга. Недостававшие деньги черпались полною рукой из банка. Удерживались от общего потока только такие заматерелые старики, как миллионер Нагибин, он ничего не хотел знать и только покачивал своею головой.
   – Распыхались наши купцы не к добру, – пошептывал миллионер, точно колдун. – Ох, не быть добру!.. Очень уж круто повернулись все, точно с печи упали.
   Происходили странные превращения, и, может быть, самым удивительным из них было то, что Харитон Артемьич, увлеченный новым делом, совершенно бросил пить. Сразу бросил, так что Анфуса Гавриловна даже испугалась, потому что видела в этом недобрый признак. Всю жизнь человек пил, а тут точно ножом обрезал.
   – Нет, брат, теперь не те времена, – повторял он. – Дикость-то свою надо бросить, а то все мы тут мохом обросли.
   Новый стеариновый завод строился на упраздненной салотопенной заимке Малыгина. По плану Ечкина выходило так, что Шахма будет поставлять степное сало, Харитон Артемьевич заведовать всем делом, а он, Ечкин, продавать. Все, одним словом, было предусмотрено вперед, особенно громадные барыши, как законный результат этой компанейской деятельности.
   Старик настолько увлекся своею новою постройкой, что больше ничего не желал знать. Дело дошло до того, что он отнесся как-то совсем равнодушно даже к оправданию родного сына Лиодора.
   – Лучше бы уж его в Сибирь сослали, – думал он вслух. – Может, там наладился бы парень… Отец да мать не выучат, так добрые люди выучат. Вместе бы с Полуяновым и отправить.
   Эта бесчувственность больше всего огорчила Анфусу Гавриловну, болевшую всеми детьми зараз. Рехнулся старик, ежели родного детища не жалеет. Высидевший в остроге целый год Лиодор заявился домой, прожил дня два тихо и мирно, а потом стащил у матери столовое серебро и бесследно исчез.
   – Ох, напрасно его в Сибирь не сослали, – жалел Харитон Артемьич, предчувствуя недоброе. – Еще зарежет с пьяных глаз.
   В своем увлечении Малыгин дошел до того, что не мог равнодушно видеть чужих построек, которые ему казались лучше, чем у него. Он потихоньку ездил смотреть на строившуюся новую мельницу Луковникова и старался находить какие-нибудь недостатки – трубу для паровой машины выводили слишком высоко, пятиэтажный громадный корпус самой мельницы даст осадку на левый бок, выходивший к Ключевой, и т. д. Стеариновый завод строился по одну сторону города, а вальцовая мельница – по другую; это были аванпосты грядущих преобразований.
   Анфуса Гавриловна теперь относилась к остепенившемуся мужу с уважением и, выбрав удачный момент, сообщила ему печальную новость о болезни Серафимы.
   – Ну, это уж дело мужа, а не каше, – ответил старик.
   – Да ведь дочь-то наша?
   – Много их… На всех и жалости не хватит. Сама не маленькая. Что это Галактиона не видать?
   – А он все ездит по делам Стабровского. Хлеб скупают с Карлой в четыре руки. Дома-то хоть трава не расти. Ох, согрешила я, грешная, Харитон Артемьич!
   – Кабы хороший, правильный муж у Серафимы, так бы он сразу вышиб из нее эту дурь.
   – Не дурь, а болесть. Я уж с доктором советовалась, с Кацманом. Он хоша и из жидов, а правильный человек. Так и говорит: болесть в Серафиме.
   – Ну вас совсем! Отстаньте! Не до вас! С пустяками только пристаешь. У меня в башке-то столбы ходят от заботы, а вы разные пустяки придумываете. Симке скажи, промежду прочим, что я ее растерзаю.
   Спорить и прекословить мужу Анфуса Гавриловна теперь не смела и даже была рада этому, потому что все-таки в дому был настоящий хозяин, а не прежний пьяница. Хоть на старости лет пожить по-настоящему, как добрые люди живут. Теперь старушка часто ездила навещать Симу, благо мужа не было дома. Там к чему-то околачивалась Харитина. Так и юлит, так и шмыгает глазами, бесстыжая.
   В сущности ни Харитина, ни мать не могли уследить за Серафимой, когда она пила, а только к вечеру она напивалась. Где она брала вино и куда его прятала, никто не знал. В своем пороке она ни за что не хотела признаться и клялась всеми святыми, что про нее налгал проклятый писарь.
   Галактион действительно целую зиму провел в поездках по трем уездам и являлся в Заполье только для заседаний в правлении своего банка. Он начинал увлекаться грандиозностью предстоявшей борьбы и работал, как вол. Домой он приезжал редким гостем и даже как-то не удивился, когда застал у себя Харитину, которая только что переехала к нему жить.
   – Что же, и отлично, – одобрил он эту новую выходку. – Симе одной скучно, а вдвоем вам будет веселее.
   – Это уж наше дело, что там будет, – загадочно ответила Харитина, имевшая такой серьезный вид. – А тебя не спросим.
   Несмотря на некоторую резкость, Харитина заметно успокоилась и вся ушла в домашние дела. Она ухаживала за ребятишками, вела все хозяйство и зорко следила за сестрой. К Галактиону она отнеслась спокойно и просто, как к близкому родственнику, и не испытывала предававшего ее волнения в его присутствии.
   – А я тебя раньше, Галактион, очень боялась, – откровенно признавалась она. – И не то чтобы боялась по-настоящему, а так, разное в голову лезло. Давно бы следовало к тебе переехать – и всему конец.
   Он только сумрачно посмотрел на нее, пожал плечами и ничего не ответил. Действительно, безопаснее места, как его собственный дом, она не могла выбрать.
   Только раз Галактион поссорился с своею гостьей из-за того, что она не захотела даже проститься с мужем, когда его отправляли в ссылку, и что в виде насмешки послала ему на дорогу банку персидского порошка.
   – Провожать ты его могла и не ходить, а смеяться над человеком в таком положении просто бессовестно, – выговаривал Галактион.
   – Я и не думала смеяться… По этапам поведут, так порошок там первое дело. Меня же будет благодарить.
   Серафима относилась к сестре как-то безразлично и больше не ревновала ее к мужу. По целым дням она ходила вялая и апатичная и оживлялась только вечером, когда непременно усаживала Харитину играть в дурачки. Странно, что Харитина покорно исполняла все ее капризы.
   Для Галактиона вся зима вышла боевая, и он теперь только понял, что значит «дохнуть некогда». Он под руководством Стабровского выучился работать по-настоящему, изо дня в день, из часа в час, и эта неустанная работа затягивала его все сильнее и сильнее. Он чувствовал себя и легко и хорошо, когда был занят.
   – Бисмарк сказал, что умрет в своих оглоблях, как водовозная кляча, – объяснял ему Стабровский. – А нам и бог велел.
   Чем ближе Галактион знакомился со Стабровским, тем большим и большим уважением проникался к нему, как к человеку необыкновенному, начиная с того, что совершенно было неизвестно, когда Стабровский спал и вообще отдыхал. Только Галактион знал, как работает этот миллионер и с какою осторожностью ведет свои дела. Война с Прохоровым и К o была задумана давно и теперь только осуществлялась шаг за шагом по ранее выработанному плану. Одна закупка хлеба чего стоила, и, не бывав ни в одном хлебном рынке, Стабровский знал дело лучше всякого мучника.
   – Самое интересное будет впереди, – объяснял Стабровский. – Мы будем бить Прохорова шаг за шагом его же пятачком, пока не загоним совсем в угол, и тогда уже в качестве завоевателей пропишем ему условия, какие захотим. Раньше я согласен был получить с него отступного сорок тысяч, а сейчас меньше шестидесяти не возьму… да.
   Галактион просто ужаснулся, когда Стабровский еще раз обстоятельнейшим образом познакомил его со всеми подробностями кабацкой географии и наступательного плана кабацкой стратегии. Вперед намечены были главные боевые пункты, места для вирных складов и целая сеть кабаков, имевших в виду парализовать деятельность Прохорова и К°.
   – В сущности очень глупое дело, а интересно добиться своего, – объяснял Стабровский. – В этом и заключается жизнь.
   – Отчего бы вам, Болеслав Брониславич, не заняться другим делом? – решился заметить Галактион. – Ведь всякое дело у вас пошло бы колесом.
   – Что делать, сейчас вернее водки у нас нет дела.
   Впрочем, и сам Галактион начинал уже терять сознание разницы между промышленным добром и промышленным злом. Это делалось постепенно, шаг за шагом. У Галактиона начинала вырабатываться философия крупных капиталистов, именно, что мир создан специально для них, а также для их же пользы существуют и другие людишки.
   Только раз Галактион видел Стабровского вышибленным из своей рабочей колеи. Он сидел у себя в кабинете за письменным столом и, закрыв лицо руками, глухо рыдал.
   – Болеслав Брониславич, успокойтесь.
   – Ах, ничего мне не нужно!.. Все вздор!.. Дидя, Дидя, Дидя!
   Галактион понял, что с девочкой припадок, именно случилось то, чего так боялся отец. В доме происходила безмолвная суета. Неслышными шагами пробежал Кацман, потом Кочетов, потом пронеслась вихрем горничная.
   – Боже мой, за что ты меня наказываешь? – стонал Стабровский, ломая руки. – Ведь живут же дети бедняков, нищие, подкидыши, и здоровы, а у меня одна дочь… Ах, Дидя, Дидя!
   Это громкое горе отозвалось в душе Галактиона горькою ноткой, напоминая смутно о какой-то затаенной несправедливости.




ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ





I


   Как быстро идет время, нет – летит. Давно ли, кажется, доктор Кочетов женился на Прасковье Ивановне, а уж прошло больше трех лет.
   Почти каждый раз, просыпаясь утром, доктор несколько времени удивлялся и старался сообразить, где он и что с ним. Он жил в бывшем кабинете Бубнова, где все оставалось по-старому. Тот же письменный стол, на котором стояла чернильница без чернил, тот же угловой шкафчик, где хранилась у Бубнова заветная мадера, тот же ковер на полу, кресло, этажерка в углу, какая-то дамская шифоньерка. Женившись, доктор перестал пить и через год принял вид нормального человека. Это радовало всех знакомых, и все приписывали этот переворот благотворному влиянию Прасковьи Ивановны. Сам доктор ни слова не говорил никому о своей семейной жизни, даже Стабровскому, с которым был ближе других. Он молча мучился под давлением мысли, что женился с пьяных глаз, как замотавшийся купчик, и притом женился на богатой, что давало повод сделать предположение о его самом корыстном благоразумии. Доктору казалось, что все именно так и смотрят на него и все его презирают.
   Семейная жизнь доктора сложилась как-то странно, и он удивлялся фантазии Прасковьи Ивановны выйти за него замуж. Она совсем не любила его и, кажется, никого не могла любить. Но у нее была какая-то болезненная потребность, чтобы в доме непременно был мужчина, и притом мужчина непременно законный. В самый день свадьбы доктор сделал приятное открытие, что Прасковья Ивановна – совсем не та женщина, какую он знал, бывая у покойного Бубнова в течение пяти лет его запоя ежедневно, – больше того, он не знал, что за человек его жена и после трехлетнего сожительства. Они оставались на «вы» и были более чужими людьми, чем в то время, когда доктор являлся в этот дом гостем. Затем доктор начал замечать за самим собою довольно странную вещь: он испытывал в присутствии жены с глазу на глаз какое-то гнетуще-неловкое чувство, как человек, которого все туже и туже связывают веревками, и это чувство росло, крепло и захватывало его все сильнее. Между тем Прасковья Ивановна решительно ничего не делала такого, что говорило бы о желании поработить его и, говоря вульгарно, забрать под башмак. Скорее она относилась к нему равнодушно, как к своим приказчикам, и чуть-чуть с оттенком холодного презрения. Да, она третировала его молча и особенно третировала почему-то ненавистную для нее его «ученость». Доктор волновался молча и глухо и как-то всем телом чувствовал, что не имеет никакого авторитета в глазах жены, а когда она была не в духе или капризничала, он начинал обвинять себя в чем-то ужасном, впадал тоже в мрачное настроение и готов был на все, чтобы Прасковья Ивановна не дулась. Какая-то невидимая, более сильная воля давила и глушила его.