– Эх, Анфим, не умеешь ты править!
   – А ты сам попробуй, Михей Зотыч, родимый мой.
   – И попробую… Ты, значит, садись в самый зад, а я на облучок. Ну, вот так…
   – Стой!.. Вывалишь!.. Держи правее!..
   Сани раскатывались, и крушение повторялось. Скитские старцы даже повздорили из-за этого обстоятельства и напрасно менялись местами, показывая свое искусство.
   Дело дошло чуть не до драки, когда в одном ложке при спуске с горы сани перевернулись на всем раскате вверх полозьями, так что сидевший назади Михей Зотыч редькой улетел прямо в снег, а правивший лошадью Анфим протащился, запутавшись в вожжах, сажен пять на собственном чреве.
   – Ведь я тебе говорил: держи право! – кричал озлобившийся Михей Зотыч, с трудом вылезая из снега.
   – Ну, говорил?.. Я и держу, а сани влево и отнесло…
   – Держу, держу! – передразнил его Михей Зотыч. – Худая ты баба, вот что… Тебе кануны по упокойникам говорить, а не на конях ездить.
   – И ты хорош, заводский варнак! – вскипел Анфим. – Сколько разов-то вывалил сам? Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала… Сам ты баба!..
   – Нет, ты… Я говорю: держи право! А ты…
   Скитники стояли посреди дороги, размахивая руками, старались перекричать друг друга и совсем не заметили, как с горки спустились пустые угольные коробья, из которых выглядывали черные от угольной пыли лица углевозов.
   – Запали его в уху, дедко! – крикнула одна черная рожа.
   – Ну, вали, другой, дедко!.. Эк, орут, точно черти над кашей!
   Первым опомнился Анфим и даже испугался, когда, наконец, заметил черные рожи углевозов, – настоящий чертов поезд. Он сердито отплюнулся, а потом перекрестился.
   – Ох, наваждение, Михей Зотыч! – виновато бормотал он. – Прости, родимый, на скором слове…
   – Бог тебя простит… А только ты все-таки вправо должен был держать… да.
   Старики уселись и поехали. Михей Зотыч продолжал ворчать, а старец Анфим только встряхивал головой и вздыхал. Когда поезд углевозов скрылся из виду, он остановил лошадь, слез с облучка, подошел к Михею Зотычу, наклонился к его уху и шепотом заговорил:
   – И что я тебе скажу, родимый мой…
   – Ну, что? – тоже шепотом спрашивал Михей Зотыч, озираясь по сторонам.
   – А ты не заметил ничего, родимый мой? Мы-то тут споримся, да перекоряемся, да худые слова выговариваем, а он нас толкает да толкает… Я-то это давно примечаю, а как он швырнул тебя в снег… А тут и сам объявился в прескверном образе… Ты думаешь, это углевозы ехали? Это он ехал с своим сонмом, да еще посмеялся над нами… Любо ему, как скитники вздорят.
   Для Михея Зотыча все сделалось ясно. Он тоже вылез из саней и бухнул в ноги Анфиму.
   – Прости, отче, на скором слове…
   – Бог тебя простит, Михей Зотыч…
   Оглядевшись, Анфим подмигнул и проговорил опять шепотом:
   – Пусть он теперь поликует, всескверный льстец… То-то давеча я замечаю, что держу вправо, а сани относит влево. А это он своей мерзкой лапой уцепит и тащит…
   – А я слышал, как он когтем царапал, – шепотом же сообщал Михей Зотыч, – в том роде, как пес в двери скребется…
   – Вот, вот… Посмеялся он над нами, потому его время настало. Ох, горе душам нашим!.. Покуда лесом ехали, по снегу, так он не смел коснуться, а как выехали на дорогу, и начал приставать… Он теперь везде по дорогам шляется, – самое любезное для него дело.
   Дальше скитники ехали молча и только переглядывались и шептали молитвы, когда на раскатах разносило некованные сани. Они еще вывалились раз пять, но ничего не говорили, а только опасливо озирались по сторонам. В одном месте Анфим больно зашиб руку и только улыбнулся. Ох, не любит антихрист, когда обличают его лестные кознования. Вон как ударил, и прямо по руке, которая творит крестное знамение. На, чувствуй, старец Анфим!
   В Кукарский завод скитники приехали только вечером, когда начало стемняться. Время было рассчитано раньше. Они остановились у некоторого доброхота Василия, у которого изба стояла на самом краю завода. Старец Анфим внимательно осмотрел дымившуюся паром лошадь и только покачал головой. Ведь, кажется, скотина, тварь бессловесная, а и ту не пожалел он, – вон как упарил, точно с возом, милая, шла.
   – Знамения въявь творятся, – шепотом сообщил Анфим своему спутнику, когда вошел в избу. – Я лошадь-то рогожкой прикрываю, а она, милая, вся трясется со страху… Тоже чувствует, хоша объяснить и не может по своей бессловесности. Ох, искушение, Михей Зотыч!..
   – А ты не малодушествуй… Не то еще увидим. Власть первого зверя царит, имя же ему шестьсот и шестьдесят и шесть… Не одною лошадью он теперь трясет, а всеми потряхивает, как вениками. Стенания и вопль мног в боголюбивых народах, ибо и земля затворилась за наши грехи.
   Доброхот Василий поместил гостей в заднюю избу, чтобы никто не видел скитников. Неровен час, и чужой человек навернется, да и бабешки тоже разнести могут.
   – Ну что, Васильюшка, как дела? – спрашивал Анфим.
   – И не говори, отец честной… Глаза бы не глядели. Скотинку теперь распродаем… Не то что скотине, а самим жевать нечего. Пудик ржаной мучки за целковый перешел еще об рождестве, а обещают в два вогнать.
   – Ну, вам-то с полугоря: фабрика прокормит.
   – Работы сокращают везде по заводам… Везде худо. Уж как только народ дотянет до осени… Бедуют везде, а башкир мрет целыми деревнями. Страсти рассказывают.
   – Слышали мы про беду… Не первый год она копилась. Главное – народ ослабел.
   Михей Зотыч только слушал и молчал, моргая своими красными веками. За двадцать лет он мало изменился, только сделался ниже. И все такой же бодрый, хотя уж ему было под девяносто. Он попрежнему сосал ржаные корочки и запивал водой. Старец Анфим оставался все таким же черным жуком. Время для скитников точно не существовало.
   Разговоры с доброхотом Василием шли далеко за полночь, особенно когда зашла речь о дешевом сибирском хлебе.
   – Вся надежда у нас теперь на него, на сибирский хлебушко, – повторил убежденно Василий. – Только бы весны дождаться, когда реки пройдут… Там, сказывают, пудик-то мучки стоит всего-навсе семнадцать копеечек. Вот какое дело, честные отцы!
   Скитники на брезгу уже ехали дальше. Свои лесные сани они оставили у доброхота Василия, а у него взамен взяли обыкновенные пошевни, с отводами и подкованными полозьями. Теперь уж на раскатах экипаж не валился набок, и старики переглядывались. Надо полагать, он отстал. Побился-побился и бросил. Впрочем, теперь другие интересы и картины захватывали их. По дороге то и дело попадались пешеходы, истомленные, худые, оборванные, с отупевшим от истомы взглядом. Это брели из голодавших деревень в Кукарский завод.
   – Ох, сердяги! – вздыхал Анфим. – Кукарским-то самим есть нечего…
   Голодные, очевидно, плохо рассуждали и плелись на заводы в надежде найти какой-нибудь заработок. Большинство – мужики, за которыми по деревням оставались голодавшие семьи. По пословице, голод в мир гнал.
   Самое сильное впечатление произвели первые встречи, и скитники роздали все свои скитские подорожники. Дальше и помотать было нечем… Скитские старцы не представляли себе по чужим рассказам бедствие в таких размерах. Из деревень брела настоящая рабочая сила. Сердце поворачивалось смотреть на этих мужиков, которые не ели по два, по три дня. Молчаливые муки написаны были на лицах, светились лихорадочным светом в глазах, и каждое движение точно было связано этою голодною мукой. В одном месте прямо на снегу лежал пластом молодой мужик, выбившийся из сил. Скитники ехали и не могли ничем помочь.
   В другом месте скитники встретили еще более ужасную картину. На дороге сидели двое башкир и прямо выли от голодных колик. Страшно было смотреть на их искаженные лица, на дикие глаза. Один погнался за проезжавшими мимо пошевнями на четвереньках, как дикий зверь, – не было сил подняться на ноги. Старец Анфим струсил и погнал лошадь. Михей Зотыч закрыл глаза и молился вслух.
   – Что же это такое? – спрашивал Анфим. – Последние времена настали, Михей Зотыч…
   – И давно настали… Хлебушко извели на винище, а он отрыгнул железом, ситцами, самоварами да блондами.
   – А как ты полагаешь насчет орды? Ведь тоже живая душа…
   – Голод-то всех сравнял… Он всех донимает, и все равны перед его лицом.
   Самую ужасную картину представляла башкирская деревня, – первая станция по заводскому тракту. Башкирия прилегала к горам, а русские поселения уже шли дальше. Башкиры голодали и вымирали каждую зиму, так сказать, нормальным образом, а теперь получалось нечто ужасное. Половина башкирских изб пустовала, – хозяева или вымерли, или разбрелись куда глаза глядят. Нужно было покормить лошадь на постоялом, и скитники отправились посмотреть. Они в первой же жилой избе натолкнулись на ужасающую картину: на нарах сидела старуха и выла, схватившись за живот; в углу лежала башкирка помоложе, спрятав голову в какое-то тряпье, – несчастная не хотела слышать воя, стонов и плача ползавших по избе голодных ребятишек.
   Михей Зотыч побежал на постоялый двор, купил ковригу хлеба и притащил ее в башкирскую избу. Нужно было видеть, как все кинулись на эту ковригу, вырывая куски друг у друга. Люди обезумели от голода и бросались друг на друга, как дикие звери. Михей Зотыч стоял, смотрел и плакал… Слаб человек, немощен, а велика его гордыня.
   Возвращаясь на постоялый двор, скитники встретили сельского старосту и пристали к нему с расспросами, чего смотрит начальство.
   – Как не смотреть, смотрит начальство, – спокойно ответил башкир. – Больно хорошо смотрит.
   – А где у вас обчественный магазин?
   – Мало-мало посмотри…
   Староста привел стариков к общественному магазину, растворил двери, и скитники отступили в ужасе: в амбаре вместо хлеба сложены были закоченевшие трупы замерзших башкир.
   – Это урядник на дороге собирал, – объяснил невозмутимо башкир. – Урядник все смотрит.
   Вернувшись на постоялый двор, старец Анфим заявил:
   – Ну, Михей Зотыч, поедем-ка мы назад в скиты… Помирать, так помирать честно, у себя дома.
   – Как знаешь, честной отец. А я поеду дальше… Мне нельзя.
   Анфим только вздохнул и отринул накативший малодушный стих.



II


   Самые ужасные картины голода были именно в «орде». И без того башкиры вымирают во время зимних голодовок, а тут вымирали вдвойне. Помощи уже ниоткуда не могло быть. Обыкновенно орда по зимам кормилась около русских деревень, а теперь и там ничего не было. Михей Зотыч захватил с собой все свои капиталы и потихоньку творил тайную милостыню. С ним было до пятидесяти тысяч, которые он вез на раздачу своим староверам, но кругом стояла такая отчаянная нужда, что не было уже своих и чужих, а просто умиравшие с голоду. Денег старик не любил давать, а закупал, где только мог, хлеб и помогал натурой. Да и что значили в такое время какие-нибудь пятьдесят тысяч – капля в море. Море народной беды выступало из берегов.
   Скитники по краю Башкирии, прилегавшему к горам, проехали в земли казачьего Оренбургского войска, где своих было достаточно. Михею Зотычу давно хотелось пробраться в этот заветный край, о котором ходила красная молва. Главное – земли было вдоволь, по тридцати десятин на душу, и какой земли – чернозем, как овчина. Особенно на слуху были крепкие степные травы, росшие на солончаках. Всякая скотина отгуливалась здесь, как на ковре. Но первые же станицы поразили скитников своим убожеством, напоминавшим убогую башкирскую городьбу. Казачья лень так и лезла в глаза.
   – Ох, ленивы казаченьки! – повторял Михей Зотыч, опытным хозяйским глазом оглядывая всякую мелочь. – Пожалуй, не далеко отстали от башкыр-то.
   – Есть ленца, – соглашался Анфим. – Неулежно живут нога за ногу задевают.
   В одном месте Михей Зотыч возмутился до глубины души:
   – Погляди-ка, Анфим, на казачью работу!
   Анфим смотрел кругом на снежную поляну и ничего не понимал.
   – Не видишь? – злился Михей Зотыч, останавливая лошадь.
   Он вылез из саней, пошел в сторону и принес несколько сухих дудок, торчавших из-под снега.
   – Это как называется?
   – У нас дудкой медвежьей зовут.
   – А что это обозначает? Ах, Анфим, Анфим! Ничего-то ты не понимаешь, честной отец! Где такая дудка будет расти? На некошенном месте… Значит, трава прошлогодняя осталась – вот тебе и дудка. Кругом скотина от бескормицы дохнет, а казачки некошенную траву оставляют… Ох, бить их некому!
   Все станицы походили одна на другую, и везде были одни и те же порядки. Не хватало рук, чтобы управиться с землей, и некому ее было сдавать, – арендная плата была от двадцати до пятидесяти копеек за десятину. Прямо смешная цена… Далеко ли податься до башкир, и те вон сдают поблизости от заводов по три рубля десятина. Казачки-то, пожалуй, похуже башкир оказали себя.
   Станичники тоже голодали, а главным образом нечем было кормить скотину, которую и продавали за бесценок.
   – Ох, вы бы лень-то вашу куда-нибудь продали, – корил Михей Зотыч. – Живете только одним годом, от урожая до урожая. Хоть бы солому-то оставляли скотине… Ведь год на год не приходится, миленькие.
   Огорчили станичники Михея Зотыча. Очень уж ленивы и прямо от себя голодают. К вину тоже очень припадошны, – башкиры хоть ленивы, да вина не пьют.
   – Ну, тут и смотреть нечего, – решил Михей Зотыч. – Хлеб-то тоже к рукам. Владают городом, а помирают голодом.
   Причина казачьей голодовки была налицо: беспросыпная казачья лень, кабаки и какая-то детская беззаботность о завтрашнем дне. Если крестьянин голодает от своих четырех десятин надела, так его и бог простит, а голодать да морить мором скотину от тридцати – прямо грешно. Конечно, жаль малых ребят да скотину, а ничем не поможешь, – под лежач камень и вода не течет.
   Из станиц Михей Зотыч повернул прямо на Ключевую, где уже не был три года. Хорошего и тут мало было. Народ совсем выбился из всякой силы. Около десяти лет уже выпадали недороды, но покрывались то степным хлебом, то сибирским. Своих запасов уже давно не было, и хозяйственное равновесие нарушилось в корне. И тут пшеничники плохо пахали, не хотели удобрять землю и везли на рынок последнее. Всякий рассчитывал перекрыться урожаем, а земля точно затворилась.
   – Ручки любит земелька-то матушка! – вздыхал Михей Зотыч. – Черная земелька родит беленький-то хлебец и черных ручек требует… А пшеничники позазнались малым делом. И черному бы хлебцу рады, да и его не родил господь… Ох, миленькие, от себя страждете!.. Лакомство-то свое, видно, подороже всего, а вот господь и нашел.
   Эти строгие теоретические рассуждения разлетались прахом при ближайшем знакомстве с делом. Конечно, и пшеничники виноваты, а с другой стороны, выдвигалась масса таких причин, которые уже не зависели от пшеничников. Первое дело, своя собственная темнота одолевала, тот душевный глад, о котором говорит писание. Пришли волки в овечьей шкуре и воспользовались мглой… По закону разорили целый край. И как все просто: комар носу не подточит.
   В Суслон приехали ночью. Только в одном поповском доме светился огонек. Где-то ревела голодная скотина. Во многих местах солома с крыш была уже снята и ушла на корм. Вот до чего дошло! Веяло от всего зловещею голодною тишиной. Навстречу вышла голодная собака, равнодушно посмотрела на приезжих, понюхала воздух и с голодною зевотой отправилась в свою конуру.
   «И пес перед хлебом смиряется», – подумал Михей Зотыч, припоминая старинную поговорку.
   Емельян уехал с женой в Заполье, а на мельнице оставался один Симон. В первую минуту старик не узнал сына, – так он изменился за этот короткий срок.
   – Ну, здравствуй, сынок.
   – Здравствуй, тятенька.
   – Вот приехал посмотреть, как вы тут поживаете.
   – А ничего… Везде одно и то же.
   – Видел, милый, что ничего… Хоть шаром покати… да. Чисто живете, одним словом. Давно мельница-то стоит?
   – А с осени… Нечего молоть. Вот ждем сибирского хлеба.
   – Ждите, миленькие… Только как бы он мимо рта не проехал. Очень уж вы любите дешевку-то.
   Отца Симон принял довольно сухо. Прежнего страха точно и не бывало. Михей Зотыч только жевал губами и не спрашивал, где невестка. Наталья Осиповна видела в окно, как подъехал старик, и нарочно не выходила. Не велико кушанье, – подождет. Михей Зотыч сейчас же сообразил, что Симон находится в полном рабстве у старой жены, и захотел ее проучить.
   – Ну, спасибо, сынок, за хлеб-соль, – заявил он, поднимаясь.
   – Папаша, куда вы? – спросил Симон. – Наташа сейчас выйдет.
   – Какая Наташа?
   – Жена Наташа.
   – Ну, и пусть выходит, когда проспится. Прежде-то снохи свекров за ворота выскакивали встречать, а нынче свекоры должны их ждать, как барынь… Нет, это уж не модель, Симон Михеич. Я вот тебе загадку загну: сноху привели и трубу на крышу поставили. Прощай, миленький!
   Старик Анфим, распрягавший лошадь, нисколько не удивился, когда пришел Михей Зотыч и велел снова запрягать. Он привык к выходкам ндравного старика. Что же, ехать так ехать.
   – Вот как нынче в гости к деткам приезжают, – объяснял Михей Зотыч, выезжая с мельницы. – Пожалуйте почаще мимо-то.
   Наталья Осиповна выглядывала на гостей из-за косяка и говорила:
   – С богом… Губа толще – брюхо тоньше.
   Симон чувствовал себя постоянно виноватым перед женой, а теперь еще больше. Но Наташа не взъелась на него, а только прибавила:
   – Будет ломаться-то старым чертям… В чужой век живут. Нет, видно, не прежние времена.
   Скитники переночевали у какого-то знакомого Михею Зотычу мужичка. Голод чувствовался и в Суслоне, хотя и в меньшей степени, чем в окрестных деревнях. Зато суслонцев одолевали соседи. Каждое утро под окнами проходили вереницы голодающих. Михей Зотыч сидел все утро у окна, подавал купленный хлеб и считал голодных.
   – Ох, боговы работнички, нехорошо! – шамкал он. – Привел господь с ручкой идти под чужими окнами… Вот до чего лакомство-то доводит! Видно, который и богат мужик, да без хлеба – не крестьянин. Так-то, миленькие!.. Ох, нужда-то выучит, как калачи едят!
   Старец Анфим молчал всю дорогу, не желая поддаваться бесовскому смущению, а тут накинулся на Михея Зотыча:
   – Што это ты дребезжишь, как худой горшок? Чужую беду руками разведу… А того не подумаешь, что кого осудил, тот грех на тебе и взыщется. Умен больно!
   – А ежели правда?
   – Правда-то ко времю… Тоже вон хлеб не растет по снегу. Так и твоя правда… Видно, мужик-то умен, да мир дурак. Не величайся чужой бедой… Божье тут дело.
   Михей Зотыч смущенно умолк. Терпелив был Анфим, а как прорвет – удержу нет.
   – Ну, прости на скором слове, честной отец, – покорно проговорил Михей Зотыч.
   – Мне-то чего тебя прощать, скрипуна, а вот ты ложкой кормишь, а стеблем глаза колешь.
   – Ох, согрешил, честной отец!
   Смирения у Михея Зотыча, однако, хватило ненадолго. Он узнал, что в доме попа Макара устраивается «голодная столовая», и отправился туда. Ему все нужно было видеть. Поп Макар сильно постарел и был весь седой. Он два года назад похоронил свою попадью Луковну и точно весь засох с горя. В первую минуту он даже не узнал старого благоприятеля.
   – Вы насчет земства? – спрашивал старик Михея Зотыча. – Ах, да что же это я!.. Во-первых, здравствуй, Михей Зотыч, а во-вторых, будь гостем.
   – Спасибо, спасибо, батя… Вот зашел проведать тебя. Как вы тут поживаете?
   – А плохо, Михей Зотыч. Как попадья померла, так и пошло все вверх дном. Теперь вон голод… При попадье-то о голоде и не слыхивали, а как она померла…
   – Сказывают, казна будет кормить?
   – Наехали земские… Как же!.. У меня сняли на дворе избу под столовую. Земская барышня приехала, а потом Ермилыч орудует… Он ведь нынче тоже по земству.
   «Земской барышней» оказалась Устенька, которая приехала с какими-то молодыми людьми устраивать в Суслоне столовую для голодающих. Мельник Ермилыч в качестве земского гласного помогал. Он уже целое трехлетие «служил» в земстве и лез из кожи, чтобы чем-нибудь выдвинуться. Конечно, он поступал во всем, руководствуясь советами Замараева.
   Появление скитского старца в голодной столовой произвело известную сенсацию. Молодые люди приняли Михея Зотыча за голодающего, пока его не узнала Устенька.
   – Михей Зотыч, как вы-то сюда попали? – удивлялась она, здороваясь со стариком.
   – А мимо ехал, красавица. Ехал, да и заехал. Эти молодцы-то поповичи будут?
   – Нет, студенты. Сами приехали. Вот двое фельдшерами будут, а другие так, помогать.
   – Так, так… Дай бог. А я думал, поповичи, потому бойки больно.
   Как раз в этот момент подвернулся Ермилыч, одетый уже по-городскому – в «спинжак», в крахмальную сорочку и штаны навыпуск.
   – А, Михею Зотычу, сорок одно с кисточкой! – бойко поздоровался он.
   – Здравствуй, здравствуй, миленький.
   – Завернул поглядеть, как мы будем народ кормить? Все, брат, земство орудует… От казны способие выхлопотали, от партикулярных лиц имеем тоже. Как же!.. Теперь вот здесь будем кормить, а там деньгами.
   – Так, так… От денег-то народ и в раззор пошел, а вы ему еще денег суете. От ваших денег и голод.
   – Как же это так, Михей Зотыч? – смутился Ермилыч.
   – А вот так… Ты подумай-ка своим-то умом. Жили раньше без денег и не голодали, а как узнали мужички, какие-такие деньги бывают, – ну, и вышел голод. Ну, теперь-то понял?
   Ермилыч только чесал в затылке, а Михей Зотыч хлопнул его по плечу и вышел.



III


   Вернувшись домой, Михей Зотыч опять должен был каяться в «скором слове», а честной отец Анфим опять началил его.
   – Это он тебя подтыкает на скорые-то слова, Михей Зотыч… Мирское у тебя на уме. А ты думай про себя, что хуже ты всех, – вот ему и нечего будет с тобой делать. А как ты погордился, он и проскочит.
   – Не могу я умирить себя. Даве это меня Ермилыч ушиб… Все у них деньги на уме.
   – Расширился, оказывают, Ермилыч-то… В рост деньги дает мужикам, а сам все за бесценок скупает. Ему несут со всех сторон, а он берет… Тоже ремесло незавидное. Да еще хвалится: я, грит, всех вас кормлю.
   – Не к добру распыхался.
   Из Суслона скитники поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, – все равно работы нигде не было, а дома сидеть не у чего. Более малодушные уходили из дому, куда глаза глядят, чтобы только не видеть голодавшие семьи.
   За Суслоном рассажались по Ключевой такие села, как Роньжа, Заево, Бакланиха. Некоторые избы уже пустовали, – семьи разбрелись, как после пожара. Михей Зотыч купил муки у попа Макара и раздавал фунтами и просто пригоршнями. Бабы так и рвали с причитаньем и плачем.
   Когда старцы уже подъезжали к Жулановскому плесу, их нагнал Ермилыч, кативший на паре своих собственных лошадей. Дорожная кошевка и вся упряжка были сделаны на купеческую руку, а сам Ермилыч сидел в енотовой шубе и бобровой шапке. Он что-то крикнул старикам и махнул рукой, обгоняя их.
   – Ко мне заезжайте, старички! – донеслось уже издали.
   – Ловко катается, – заметил Анфим. – В Суслоне оказывали, что он ездит на своих, а с земства получает прогоны. Чиновник тоже. Теперь с попом Макаром дружит… Тот тоже хорош: хлеба большие тысячи лежат, а он цену выжидает. Злобятся мужички-то на попа-то… И куда, подумаешь, копит, – один, как перст.
   – Вот и ты осудил, – поймал его Михей Зотыч. – Хоша он и не наш поп, а все-таки на нем сан… Взыск-то с тебя вдвое.
   – И то согрешил, Михей Зотыч… Согрешил, родимый. Народ-то болтает, – ну, и я за другими.
   – А ты подержи язык-то за зубами. Заедем, што ли, к Ермилычу на мельницу? Надо на него поглядеть дома-то.
   – И то завернем. Коня хоть покормим.
   Мельница Ермилыча была уже в виду, когда навстречу скитникам попал скакавший без шапки мужик.
   – Ох, не ладно, родимые! – крикнул он на скаку. – В Суслон… в волость… Ох, не ладно!
   Подъезжая уже к самой мельнице, скитники заметили медленно расходившуюся толпу. У крыльца дома стояла взмыленная пара, а сам Ермилыч лежал на снегу, раскинув руки. Снег был утоптан и покрыт кровяными пятнами.
   – Ох, не ладно! – повторил Анфим слова скакавшего мужика.
   Остановив сани, скитники подошли к убитому, который еще хрипел. Вся голова у него была залита кровью, а один глаз выскочил из орбиты. Картина была ужасная. На крыльце дома показался кучер и начал делать скитникам какие-то таинственные знаки. Начинавшая расходиться толпа опять повернула к месту убийства.
   – Уезжайте подобру-поздорову! – уже крикнул кучер. – Расстервенился народ.
   – Ну, нас-то это не касаемо, – спокойно ответил Михей Зотыч. – Кто сделал, тот и ответ даст.
   Толпа все надвигалась. Послышался чей-то одинокий голос:
   – Ребята, да ведь это старичонко с Прорыва!
   – Он!.. Братцы, это Колобов!.. Он первую крупчатку поставил и всех нас разорил. Его работа.
   – Он наколдовал, старичонко, голод-то!.. Ишь как ловко присунулся!
   Толпа загалдела вся разом и двинулась к Мельникову дому. Задние подталкивали передник. Анфим забрался в сани и умолял Михея Зотыча уезжать.
   – Не боюсь я дурачков! – спокойно ответил упрямый старик.
   Толпа продолжала наступать, и когда передние окружили Михея Зотыча, Анфим не вытерпел и понукнул лошадь. Кто-то хотел загородить ему дорогу, кто-то хватался за поводья, но лошадь была ученая и грудью пробила живую стену. Мелькнули только искаженные злобой лица, сжатые кулаки. Кто-то сдернул с Анфима шапку. Полетела вдогонку толстая палка. Все это случилось так быстро, что Анфим опомнился только за околицей.