Новое американское кушанье вкусом походило на спартанскую похлебку, и мне стоило большого труда отказаться от удовольствия проглотить его целую кружку.



V


   Однажды после обеда, когда я с книгой в руках лежал в своем уголке, послышался грохот подъехавшего к конторе экипажа. Не успел я подняться навстречу подъехавшим гостям, как в дверях показался небольшого роста господин в черной фрачной паре, смятой сорочке, без галстуха и с фуражкой на затылке.
   – Карнаухов пьяница… вверрно!.. Дда, Лука Карнаухов величайший пьяница из всех рожденных женами. А все-таки Карнаухов честный человек… Федя! Ведь мы с тобой честные человеки?
   – Точно так-с, ваше высокоблагородие, – по-солдатски ответил сухой, вытянутый старик; в дверях виднелась одна его голова в какой-то поповской шляпе.
   – Высокоблагородие… хе-хе!.. – продолжал Карнаухов, пошатываясь на своих коротеньких и кривых ножках. – А ежели разобрать, Федя, так мы с тобой выходим порядочные подлецы… Ведь подлецы?..
   – Никак нет-с…
   – Ну, ин будь по-твоему: честные подлецы… Хха!.. Ах черт тебя возьми, Федя!.. Вчера пили коньяк на Любезном у этого эфиопа Тишки Безматерных, так? Третьего дни пили шампанское у доктора Поднебесного… так? Ну, сегодня проваландаемся у Бучинского… так? А завтра… Федя, ну кудда мы с тобой завтра денемся?..
   – Вы хотели, ваше высокоблагородие, побывать на Майне.
   – Это у Синицына? У разбойника?!. Ну нет, шалишь: Лука Карнаухов к Синицыну не поедет, хоть проведи он от Паньшина до Майны реку из шампанского… На лодке по шампанскому вези – и то не поеду! Понял? Синицын – вор… Ты чего это моргаешь?
   Федя – седой сухой старик, только пожал широкими острыми плечами и молча кивнул в мою сторону своей по-солдатски подстриженной головой. В переводе этот жест означал: «Чужой человек здесь, ваше высокоблагородие»… Карнаухов посмотрел в мою сторону воспаленными голубыми глазками и, балансируя, направился ко мне с протянутой рукой.
   – А, здравствуйте, батенька! – заговорил он таким тоном, точно мы вчера с ним расстались. – А я вас и не заметил… извините… А мы вчера у Безматерных с дьяконом Органовым сошлись… Вот уж поистине: гора с горой не сходится, а пьяница с пьяницей всегда сойдутся. Ну и устроили, я вам скажу, такое попоище, такой водопой!.. Ха-ха!.. Доктора Поднебесного знаете? В окно выскочил да в лес… Совсем осатанел от четырехдневного пьянства… Спасибо, вот Федя поймал, а то бы наш доктор где-нибудь в шахте непременно утонул. Ей-богу!..
   Карнаухов остановился, неверным движением поправил спутанные волосы на голове, улыбнулся и тоном не совсем проснувшегося человека проговорил:
   – Послушайте, вы к Синицыну не ездите. Синицын – вор…
   – Не пойман – не вор, ваше высокоблагородие! – коротко заметил Федя, поправляя широчайшей ручищей выцветший лацкан своей охотничьей куртки.
   – Нет, братику, вор! – настаивал Карнаухов, напрасно стараясь попасть рукой в карман расстегнутого жилета, из которого болталась оборванная часовая цепочка. – Ну, да черт с ним, с твоим Синицыным… А мы лучше соборне отправимся куда-нибудь: я, Тишка, доктор, дьякон Органов… Вот пьет человек! Как в яму, так и льет рюмку за рюмкой! Ведь это, черт его возьми, игра природы… Что ж это я вам вру! Позвольте отрекомендоваться прежде! Лука Карнаухов, хозяин Паньшинского прииска…
   Заметив мой вопросительный взгляд, Карнаухов торопливо заговорил:
   – Да, собственно, прииск принадлежит Миронее Самоделкиной, только Миронея-то Самоделкина принадлежит мне, яко моя законная жена… Теперь поняли? Еще в «Belle Helene» есть такой куплет:

 
Я муж царицы,
Я муж царицы…

 
   Ах, черт возьми!.. Моя Миронея так же походит на Елену, как уксус на колесо… Ха-ха!.. А мы все-таки, батенька, поедем с вами… Федя, ведь поедем?
   – Соснуть бы, ваше высокоблагородие! Три ночи не сыпали.
   – По-твоему, значит, я должен удалиться в объятия Морфея?
   Федя вместо ответа разостлал на постели Бучинского потертый персидский ковер и положил дорожную кожаную подушку: Карнаухов нетвердой походкой перебрался до приготовленной постели и, как был, комом повалился взъерошенной головой в подушку. Федя осторожно накрыл барина пестрым байковым одеялом и на цыпочках вышел из комнаты; когда дверь за ним затворилась, Карнаухов выглянул из-под одеяла и с пьяной гримасой, подмигивая, проговорил:
   – Видели этого дурака, Федьку-то? Ведь дурак по всем трем измерениям, а моя-то благоверная надеется на него… Ха-ха!.. На улице жар нестерпимый уши жжет, а он меня байковым одеялом закрыл. Как есть, двояковыпуклый дурень!
   Карнаухов весело и как-то по-детски хихикнул; взмахнул короткими ручками, как собирающаяся взлететь на забор курица, и после небольшой паузы опять заговорил:
   – Послушайте… Есть двоякого рода подлецы: подлецы чистейшей воды, как Синицын или Бучинский, и подлецы честные, как ваш покорный слуга, Лука Карнаухов, муж Самоделкиной… Ну, скажите, ради бога, что это такое: муж купчихи Миронеи Самоделкиной… Я теперь послан в ссылку, некоторым образом, а Федька изображает цербера… Ведь я образование высшее получил, голубчик! Как же! Думал даже пользу человечеству приносить! Миронея Самоделкина… Тьфу!.. Послушайте, однако, вы за кого меня считаете? Ну, сознайтесь, ведь подумали: «Вот, мол, дурак этот Лука, сроду таких не видал…» а?
   Не дожидаясь ответа, Карнаухов боязливо посмотрел на входную дверь и с поспешностью нашалившего школьника нырнул под свое одеяло. Такой маневр оказался нелишним, потому что дверь в контору приотворилась и в ней показалась усатая голова Феди. Убедившись, что барин спит, голова скрылась: Карнаухов действительно уже спал, как зарезанный.
   Погода к вечеру разгулялась; по синему небу белыми шапками плыли вереницы облаков; лес и трава блестели самыми свежими цветами. Природа точно обновилась под дождем и расцветала всеми своими красками. Федя сидел на крылечке и, от нечего делать, покуривал из коротенькой пенковой трубочки. Его потемневшее сморщенное лицо точно застыло в степенном, выжидающем выражении, как это бывает только у хороших собак и старых слуг. В тупом взгляде небольших серых глаз, в уверенной улыбке, в каждом движении чувствовалось какое-то обидное холопское самодовольство. На пороге кухни сидел рыжий «кум», а напротив него, брюхом на зеленой траве, с соломинкой в зубах, лежал Гараська. Все трое молчали, но в выражении лиц и взглядов можно было заметить скрытую глухую злобу. Застарелый холоп ненавидел всеми силами своей души этих вольных людей, как собака ненавидит волков.
   – Ну, чего вы чертями-то сидите? – не вытерпел, наконец, старик, когда я вышел на крыльцо. – Видите, барин вышел, ну, шапочку бы сняли. Ах, вы, чертоломы! Ведь с поклону голова не отвалится!
   – А ты вот что, милый человек, – растягивая слова, заговорил Гараська своим тенором. – Мы не к тебе пришли, чего ты шеперишься?.. Мы к Фоме Осипычу.
   – «К Фоме Осипычу»… – передразнил Федя, сердито сплевывая на сторону. – Знаем мы вас… Не велик еще в перьях-то ваш Фома Осипыч!.. Избаловал он вас, вот что!
   – Да ты нешто с того свету пришел, дедушко, чего больно ругаешься-то!.. Мотри, к ненастью…
   – А то и ругаюсь, что насквозь вас вижу, всех до единого человека. Все ваши качества вижу.
   Наступило принужденное молчание. Со стороны прииска, по тропам и дорожкам, брели старатели с кружками в руках; это был час приема золота в конторе. В числе других подошел, прихрамывая, старый Заяц, а немного погодя показался и сам «губернатор». Федя встречал подходивших старателей самыми злобными взглядами и как-то забавно фукал носом, точно старый кот. Бучинского не было в конторе, и старатели расположились против крыльца живописными группами, по два и по три человека.
   – На Майне богатое золото идет, – говорил мужик с окладистой черной бородой. – Сказывают, старую свалку стали промывать, так, слышь, со ста пудов песку по золотнику падает.
   – Но-о? – отозвался «губернатор».
   – Верно.
   – Вишь ты… а?! Старую свалку, говоришь?
   – Да… Хотели пробу сделать, а тут богачество.
   – Лаадно…
   – У Майновских-то, золотников золото в сапогах родится, – ядовито заметил Федя. – Знаем мы, какую на Майне свалку моют… У Синицына, ежели он захочет, и золото из глины полезет. Варнаки вы все, вот что я вам скажу! – неожиданно заключил Федя, бросая вызывающие взгляды.
   Старатели переглянулись; послышался сдержанный смех. От толпы отделился «губернатор» и неторопливым мужицким шагом подошел к самому крыльцу.
   – А ты видал, в каких сапогах майновские-то золотники ходят? – спрашивал старик, не спуская глаз с Феди.
   – Вы только послушайте ихний воровской разговор, – обратился Федя ко мне, не отвечая на вопрос губернатора. – Спроста слова не скажут… У них и язык свой, как у цыган.
   – Ну-ну, дедко, скажи-ко по нашему-то? – спрашивал из толпы бойкий парень в кумачной рубахе. – Гляжу я на тебя, больно ты лют хвастать-то…
   – «Принеси мне смолы два, заноза в лесу», – проговорил Федя, опять обращаясь ко мне. – Поняли?
   – Нет.
   – Ну, а они понимают. Ведь понимаете? – обратился Федя победоносно к толпе старателей.
   – А что это значит? – спросил я.
   – «Принеси фунт золота, лошадь в лесу…» – объяснил Федя. – Золотник по-ихнему три, фунт – два, пуд – один; золото – смола, полштоф – притачка, лошадь – заноза… Теперь ежели взять по-настоящему, какой это народ? Разве это крестьянин, который землю пашет, али там мещанин, мастеровой… У них у всех одна вера: сколько украл, столько и пожил. Будто тоже золото принесли, а поглядеть, так один золотник несут в контору, а два на сторону. Волки так волки и есть, куда их ни повороти!..
   – Ты чего тут ругаешься, Федя? – спрашивал Бучинский, подходя к нашему крыльцу с прииска.
   – Да вот, Фома Осипыч, любуюсь на ваших золотников, – отвечал Федя, вытягиваясь во фронт. – Настоящая семая рота…
   Бучинский засмеялся и прошел в контору; что хотел сказать Федя последним сравнением, так и осталось неизвестным. Старатели один за другим побрели в контору, а Федя, осторожно оглянувшись кругом, прошептал:
   – Этого Фомку беспалого, сударь, мало повесить.
   – Как так?
   – Да уж так-с… Конечно, барин не занимается приисками, а барыня, Миронея Кононовна, по своему женскому малодушию, ничего даже не понимают. Правду нужно говорить, сударь… Так Фомка-то всем и верховодит: половину барыне, а половину себе. Ей-богу!.. Обошел, пес, барыню, и знать ничего не хочет. А дело не чисто… Я вам говорю. Слышали про Синицына-то, что даве барин говорил? Все как есть одна истинная правда: вместе с Фомкой воруют.
   В это время в дверях показался старый Заяц.
   – Ну, что, как дела? – спросил я его.
   – Не спрашивай, барин… – глухо ответил старик и махнул рукой.
   – Что так? Плохо золото идет?
   – Нет, золото ничего… Заходи как-нибудь к нам в балаган, покалякаем. А я неделю без ног вылежал… Ох-хо-хо!..



VI


   Трудно себе представить что-нибудь оригинальнее уральской летней ночи. Внизу сгустился мрак, и черные тени залегли по глубоким лугам; горы и лес слились в темные сплошные массы; а вверху, в голубом небе, как алмазная пыль, фосфорическим светом горят неисчислимые миры. Прииск потонул в густом белом тумане, точно залитый молоком; огни у старательских балаганов потухли и только где-где глянет сквозь ночную мглу красная яркая точка. Слышно, как бродят по траве спутанные лошади; где-то залаяла собака; бестолково шарахнулась в застывшем воздухе птица и камнем пала в траву. Месяц бледным серпом выплыл из-за горы, и от него потянулись во все стороны длинные серебряные нити; теперь вершины леса обрисовались резкими контурами, и стрелки елей кажутся воздушными башенками скрытого в земле готического здания. Но вот далеко-далеко из тумана встала проголосная русская песня и полилась по всему прииску:

 
Между го-ор-то было да Енисейских гор,
Раздается его томный глас…

 
   – И песня-то разбойничья! – проговорил Федя.
   – Как разбойничья?
   – Да так – разбойничья, и все тут. Сложил эту песню разбойник Светлов, когда по Енисейским горам скрывался. Одно слово: разбойничья песня, ее по всем приискам поют. Этот самый Светлов был силищи непомерной, вроде как медведь. Медные пятаки пальцами свертывал, подковы, как крендели, ломал. Да… А только Светлов ни единой человеческой души не загубил, разбоем одним промышлял.
   Мы долго сидели молча, прислушиваясь к заунывному мотиву разбойничьей песни. Я раскурил папироску.
   – А позвольте узнать, сударь, – заговорил Федя, – из какого дерева у вас портсигар?
   – Кажется, из ореха.
   – Так-с… Из ореха.
   Федя немного помолчал, затем вздохнул всей грудью, заговорил каким-то изменившимся слащавым голосом:
   – Эх, сударь, что этого ореха в нашей Владимирской губернии растет… Ей-богу! А вишенье? А сливы? Чего проще, кажется, огурец… Такое ему и название: огурец – огурец и есть. А возьмите здешний огурец или наш, муромский. Церемония одна, а вкус другой. Здесь какие места, сударь! Горы, болотина, рамень… А у нас-то, господи батюшко! Помирать не надо! И народ совсем особенный здесь, сударь, ужасный народ! Потому как она, эта самая Сибирь, подошла – всему конец. Ей-богу!..
   – А ты давно сюда попал?
   – Я-то?.. Да считать, так все тридцать лет насчитаешь. Да-с. Глупость была… По первоначалу-то я, значит, промышлял в Москве. Эх, Москва-матушка! Было пожито, было погуляно – всячины было! Половым я жил в трактире, а барину своему оброк высылал. А надо вам сказать, что смолоду силища во мне была невероятная… Она меня и в Сибирь завела. Да. Видите ли, как это самое дело вышло. Вы слыхали про купца Неуеденова?
   – Нет.
   – Ну, да где же и слыхать! – с самодовольной улыбкой проговорил Федя. – Вас еще тогда, может, и на свете не было. Это еще до крымской войны, сударь, было дело. Так вот-с, этот самый купец Неуеденов и повадился в наш трактир ходить. Так-с. Из себя невелик, а в крыльцах широк, и рука у него тяжелая. Хорошо. Вот, ходит он к нам в трактир и все как будто на меня поглядывает. Раз этак смотрел-смотрел на меня да и говорит: «А что, Федя, сила у тебя есть?» – «Есть, говорю, ваше степенство, маленькая силенка. Десятипудовые сундуки в третий этаж на собственной спине подымаю». – «Так, говорит. А хочешь, говорит, со мной силой попробовать: одолеешь – тебе десять рублей, не одолеешь – бог простит». Забавно мне это показалось, потому, думаю про себя, что возьму я его да со всем потрохом в окно выкину. Ей-богу! Бывалое дело, не такие столбы ломил… Ну-с, снял он с себя сюртучок, полотенце через плечо и давай бороться. Что бы вы думали! Ходили-ходили мы, ка-ак он меня хлопнет под коленку, да о-земь… У меня свет из глаз! Ну, посмеялся он тогда, угостил водкой и говорит: «А ты мне, Федя, понравился; хочешь ко мне на службу поступить – жалованьем не обижу». То, се – и уговорил меня ехать с ним на Урал, а зачем – не сказал. Ну, собрались мы и але марш в дорогу. Тогда этих железных дорог и в помине не было; мы по зиме и махнули. Приезжаем мы на Урал, в Екатеринбурге наняли избушку и живем, а мой купец и говорит: «Ну, Федя, теперь торговать будем…» Смеется. «Чем?» – спрашиваю. – «Краденым золотом», – говорит. Как это самое слово сказал он, так меня даже в пот ударило. Думаю: пропала моя голова, не видать мне ни дна, ни покрышки. Ведь по тогдашним временам за эти дела по зеленой улице да в каторгу. Понимаете, сударь, я от этих самых мыслей и сна и пищи решился. Похудел даже из себя, а потом прихожу к своему купцу и говорю: «Ваше степенство, как хошь, а я тебе не слуга… Поищи другого». Опять смеется. «Испугался, Федя?» – спрашивает. – «Точно так», – говорю. – «Ну, так, говорит, не бойся. Только, говорит, что я тебе скажу: было бы шито и крыто, а то я тебе так завяжу язык, что и ворон костей не найдет». И что бы вы думали? Ведь этот самый купец Неуеденов был совсем не купец, а вывороченный сюртук.
   – То есть как – вывороченный сюртук?
   – Ну, фискал, значит, а фамилия ему Суставов, Аркадий Павлыч. Из дворян был, из настоящих, а тут его и послали на Урал хищников обследовать. Ведь в те поры хошь оно и строгой закон был, а золотом торговали, как все равно крупой. Открыто торговали… Хорошо. Вот мы и стали жить да поживать в Екатеринбурге, а сами дела эти хищнические разведывали. Скупали золото кой у кого из богатых мужиков, а Аркадий Павлыч все в книжечку да книжечку записывают. Ей-богу!.. Столько эта книжечка после горя да слез принесла, что и думать, так не придумать! На Березовских золотых приисках много народу попалось, в Уктусе, в Шарташе… В Шарташе-то нас чуть и не покончили с Аркадием Павлычем. Народ живет тут самый закоснелый, раскольники с испокон веку. Ну, и проведали они про нас что али так хотели покорыстоваться скупленным золотом, только едем, этак ночью, с Аркадий Павлычем, иноходчик у него был гнеденький – ну, катим, как по маслу – а тут пых со стороны из ружья! А впереди двое на вершной стоят и ждут. Тут нам и сила наша пригодилась: как поравнялись верховые – сейчас из стороны трое и прямо в сани. Только и силен был Аркадий Павлыч! Как мы зачали их, еретиков, поворачивать – вдвоем пятерых, как гнилую картошку раскатали, только шерсть полетела. Так господь и отнес беду, а то шабаш: кунчал голова. Пожили мы тогда в Екатеринбурге, долго ли, коротко ли, а потом Аркадий Павлыч и говорит: «Ну, теперь мы с тобой в самое гнездо поедем, откуда это золото идет». И точно, этак по зиме, склались на саночки и марш на заводы. Первым делом в Касли… Тут даже совсем открыто торговали золотом, без всякой обережки. Даже бабы торговали. Ну, мы и ходим по избам да покупаем, а Аркадий Павлыч придет куда в избу да перстеньком на окошке в стекле и оставит заметочку, значит в перстне-то брильянт был, так он брильянтом-то и запишет, сколько этого золота купили и когда. А книжка – само собой… Из Каслей проехали на Миас, тут уж совсем лафа подошла: в деревне Надыровой у одного башкира мы купили пуд пять фунтов золота-то. Вон оно куда пошло… Да. А потом, сударь мой, поехали мы под Петропавловск, к Троицку – везде работишка была, Аркадий Павлыч пишет да пишет перстеньком своим. Ну-с, как обделали мы всех этих подлецов, Аркадий Павлыч сейчас бумагу в Петербург, а потом и давай по книжечке всех ловить… Ведь несколько сот человек тогда влетело по золоту! А что было по заводам – страсти господни: так ревмя и ревет народ. Однех баб сколько забрали… Ну, обнаковенно, всех этих подлецов привезли в Екатеринбург, давай судить, а потом мужиков повели по зеленой улице да в каторгу, а баб плетями. Такой страх тогда был, такой вой да рев, что и не рассказать… А в заводах, так совсем даже пусто сделалось после этого, сразу захудали. И теперь еще поют по заводам песню, которую тогда по этому случаю сложили:

 
Уж ты сад ли, мой сад, сад зеленый виноград.
Отчего ты, сад, повял?

 
   – А потом я женился, ну и пришлось остаться здесь, – закончил свой рассказ Федя. – Аркадий-то Павлыч приглашал меня в Петербург, да я не поехал тогда. Тут подвернулся генерал Карнаухов… Может, слыхали?
   – Да, слыхал.
   – Как же не слыхать, первеющий анжинер был по всему Уралу. Лука-то Васильич, теперешний барин мой, сынком им приходится и тоже в анжинерах. Только супротив родителя куды – не та церемония. Генерал-то жил князь князем. Прежде ведь анжинеры были первое дело; не то, что по-теперешнему, с позволения сказать, всякая шваль лезет в господа. Лука-то Васильич уж очень просты, гонору в них совсем нет, ведь дворянское дите. Я ведь их сызмальства выхаживал и, можно сказать, привесился к ихнему характеру вполне-с. Теперь вот эта ихняя слабость к водке много преферансу убавляет: как барин закурит – сейчас на прииска, да здесь и хороводятся недели две-три. А какой народ на приисках? Сами знаете. Конечно, доктора Поднебесного взять – уважительный человек, а остальные… Охо-хо-хо!.. Что и будет, сударь!.. Везде купец силу забрал, а настоящему барину житья совсем нет. Возьмите теперь Тишку Безматерных или Синицына – ведь мужичье! Порты да рубаха – и вся тут церемония, а как они настоящими господами ворочают…
   Федя задумался, выпустил несколько клубов дыма и печально прибавил:
   – Проклятая здесь, сударь, сторона…
   – Что так?
   – А то как же… Все это проклятое золото мутит всех. Ей-богу!.. Даже в другой раз ничего не разберешь. Недалеко взять: золотники… Видели? Эх, слабое время пошло. Поймают в золоте, поваландался в суде, а потом на высидку. Да разе мужика, сударь, проймешь этим? Вот бы Аркадий Павлыча послать на нонешние промысла, так мы подтянули бы всех этих варнаков… Да-с.



VII


   Среди глубокой ночи, когда все кругом спало мертвым сном, я был разбужен страшным шумом. В первую минуту, спросонья, мне показалось, что горит наша контора и прискакала пожарная команда.
   – Гости пожаловали, Фома Осипыч! – докладывал в темноте голос Феди.
   – А?.. чего? Який там бис? – отозвался Бучинский, выскакивая на крыльцо в одном белье… – Го… да тут целая собачья свадьба наехала! – проговорил он сердитым голосом, возвращаясь в контору за сапогами и халатом.
   – На двух тройках, сударь, – слышался в темноте голос Феди.
   Я поспешил поскорее одеться и вышел на крыльцо. При слабом месячном освещении можно было рассмотреть только две повозки, около которых медленно шевелились человеческие тени. Фонарь, с которым появился Федя около экипажей, освещал слишком небольшое пространство, из которого выставлялись головы тяжело дышавших лошадей и спины двух кучеров.
   – Отцы… уморили! Ох, смерть моя!.. – доносился чей-то хриплый голос из глубины одной повозки. – Ослобоните, отцы… Дьякон раздавил совсем… Эй, черт, вставай!..
   Я побежал на выручку задавленного и, при свете фонаря Феди, увидал такую картину: из одной повозки выставлялась лысая громадная голова с свиными узкими глазками и с остатками седых кудрей на жирном, в три складки, затылке.
   – Да где дьякон-то, Тихон Савельич? – спрашивал Федя, тыкая своим кулаком в глубину повозки.
   – Ах, отец… да ведь это ты, Федя? – с радостным изумлением проговорила голова. – Тащи дьякона, отец! Подлец, навалился как жернов и дрыхнет… Тащи его, Феденька, за ноги! Ой! Смерть моя… Отцы, тащите дьякона!
   На эти отчаянные вопли около повозки собралось человек десять, и длинное тело дьякона Органова, наконец, было извлечено из повозки и положено прямо на траву. Это интересное млекопитающее даже не соблаговолило проснуться, а только еще сильней захрапело.
   – Ишь, кашалот какой! – ругался Тихон Савельич, пиная дьякона короткой, толстой, как обрубок, ногой.
   – Да как вас угораздидо? – спрашивал кто-то в толпе.
   – А черт его знает, как оно вышло… – хрипел Тихон Савельич. – Все ехали ладно, все ладно… а тут, надо полагать, я маненичко вздремнул. Только во снях и чувствую: точно на меня чугунную пушку навалили… Ха-ха!.. Ей-богу!.. Спасибо, отцы, ослобонили, а то задавил бы дьякон Тихона Савельича. Поминай, как звали.
   Покачиваясь на коротких ножках, старик, как шар, вкатился на крыльцо. Эта заплывшая жиром туша и был знаменитый Тишка Безматерных, славившийся по всему Уралу своими кутежами и безобразиями.
   – Синицын здесь, – конфиденциально сообщил мне Федя. – Такая темная копейка – не приведи истинный Христос!..
   В дверях конторы я носом к носу столкнулся с доктором; он был в суконной поддевке и в смятой пуховой шляпе. Длинное лицо с массивным носом и седыми бакенбардами делало доктора заметным издали; из-под золотых очков юрким, бегающим взглядом смотрели карие добрые глаза. Из-за испорченных гнилых зубов, как сухой горох, торопливо и беспорядочно сыпались самые шумные фразы.
   – Бучинский! Где Бучинский? – неистово кричал доктор. – Голоден, ангел мой, как сорок тысяч младенцев… Ах, извините, ангел мой!.. Доктор Поднебесный, к вашим услугам… Только не дайте умереть с голоду. За одну яичницу отдам тридцать фараонов и одного Бучинского. Господи, да куда же провалился Бучинский? Умираю!
   – На Руси с голоду не умирают, доктор, – послышался из конторы чей-то приятный низкий голос с теноровыми нотами.
   – Это Синицын говорит! – шепнул мне Федя, втаскивая в контору кипящий самовар.
   У письменного стола, заложив нога за ногу, сидел плотный господин с подстриженной русой бородкой. Высокие сапоги и шведская кожаная куртка придавали ему вид иностранца, но широкое скуластое лицо, с густыми сросшимися бровями, было несомненно настоящего русского склада. Плотно сжатые губы и осторожный режущий взгляд небольших серых глаз придавали этому лицу неприятное выражение: так смотрят хищные птицы, готовясь запустить когти в свою добычу. Может быть, я испытывал предубеждение против Синицына, но в нем все было как-то не так, как в других: чувствовалась какая-то скрытая фальшь, та хитрость, которая не наносит удара прямо, а бьет из-за угла.
   Бучинский шустро семенил по конторе и перекатывался из угла в угол, как капля ртути; он успевал отвечать зараз двоим, а третьему рассыпался сухим дребезжащим смехом, как смеются на сцене плохие комики. Доктор сидел уже за яичницей-глазуньей, которую уписывал за обе щеки с завидным аппетитом; Безматерных сидел в ожидании пунша в углу и глупо хлопал глазами. Только когда в контору вошла Аксинья с кринкой молока, старик ожил и заговорил: