устами его последнее дыхание. Если бы я могла прижаться ими и к вашим!
Та картина осуществилась: он идет со своей лампадой впереди нас,
женщин. Я думала, что он осветит нам поле искусства: нет, сад, куда мы
следуем за ним, принадлежит смерти. Но мы следуем за ним!.. Пошлите ему
несколько слов, которые ободрили бы его!"
- Господин фон Зибелинд, - сказал Проспер, - просит вашу светлость
прочесть эту записку; он говорит, что это важно.
Зибелинд писал:
"Я должен сообщить вам тяжелую весть, моя совесть требует этого. Я не
имею права щадить вас. Я не хочу отнять у вас оправдания страдания и красоты
полного поражения.
Он погиб в Генуе, в доме разврата. Он спускался по темной лестнице; с
балок над ней на плечи ему упал маленький, горбатый человек; он уселся на
него верхом, опрокинул его, душил его за горло и нанес ему несколько ударов
ножом. Утром его нашли ограбленным и полумертвым где-то в канаве".
Она велела подать себе бумагу и перо и написала, опираясь на руку
Проспера:
"Вот видишь, мы встречаемся в смерти. Я знаю, я буду стоять перед тобой
в последний момент, так же, как и мой последний взор будет устремлен на
тебя. Вот каков следующий раз, в который ты верил, - и мы будем счастливы.
Будь уверен, что я никогда не любила никого, кроме тебя!"
- Это пусть отнесут сейчас же на телеграф.
Егерь отдал телеграмму с другого входа лакею. Затем он поставил перед
ней картину Якобуса. Она велела повернуть все выключатели. Большие пучки
электрического света резко разорвали сумрак. Засверкала холодная роскошь
зала. И среди этой яркой белизны герцогиня увидала внезапно раскрывшееся
лицо своего последнего преображения.
Она стояла в высоком челне на туманном море; на плоской груди был
бледно сверкающий панцирь, на черных волосах шлем, тускло выглядывавший из
облаков, а усталая бледная рука обхватывала рукоять меча. Она была
девственница, опустошенная всеми силами знойной жизни и уходившая из нее в
блеске другой, неприкосновенной чистоты.
Художник изобразил больше, чем ее жизнь, и больше, чем ее смерть. Из
этого белого лица, в холодном спокойствии глядевшего поверх жизни, посылали
свой последний привет великие грезы столетий. Это гладкое вооружение и этот
холодный меч сверкали непобедимой гордостью. И бледность смерти призывала на
это лицо вторую невинность. Это было снова лицо двадцатилетней беспечной
победительницы. Чего тогда не знала нетронутая - то забыла умирающая. Жизнь,
которая тогда еще улыбалась за ее плечами, исчезла с поля зрения ее больших,
неподвижных светлых глаз. Теперь в них, как созревшая жатва, вставала
смерть. В глазах умирающей Асси проходило длинное похоронное шествие всех
тех, в ком она уже жила прежде.
Со сложенными руками, костлявыми ногами, закованные в железо, лежали
они в своих саркофагах, и монахи окутывали их своим молитвенным ропотом. А
вот тот, бледный и высокий, был залит светом факелов нагих отроков,
окружавших его носилки. Одни мертвецы были слегка нарумянены и украшены
нарисованной улыбкой, другие страшно ухмылялись незажившими ранами... Все
они умирали снова и окончательно. В этой женщине, тихо шедшей к концу, с
величественным шумом колыхались их бесчисленные катафалки. Все, что было в
них прекрасного, еще раз воскресло в этой женщине. В ней еще раз вспыхнули
все их страсти. Теперь в ней иссякала последняя капля крови, принадлежавшая
им. С ней застывало их последнее желание, разбивался их последний жест, и
опускала крыло их последняя греза.


    x x x



Она набросала несколько строк Якобусу, в которых благодарила его и
говорила, что они были правы, когда хотели друг друга, принадлежали друг
другу и боролись Друг с другом. "Это творение доказывает нашу правоту - и
все, что было - благо".
Из передней визгливо доносились фальшивые звуки надгробной речи,
которую Тамбурини произносил заранее. Он с силой декламировал вступление:
- Я хотел бы, чтобы все отдалившиеся от бога души, чтобы все те,
которые внушили себе, что нельзя преодолеть себя и сохранить стойкость среди
борьбы и страданий - словом, чтобы все, кто сомневается в своем обращении
или его продолжительности, присутствовали при смерти этой женщины!..
- Поди сюда, Проспер, вот тебе чек на Французский банк. Там ты без
всяких затруднений получишь столько, сколько нужно вам всем, тебе, Нана и
остальным. Ты распределишь деньги по заслугам... А теперь дай мне руку, я
должна отпустить тебя.
Старик пробормотал:
- Ваша светлость сказали однажды, когда дон Саверио прогнал меня, что
вы никогда не сделаете этого - никогда не отпустите меня.
- И вот теперь я все-таки делаю это. Но ждала я до последней четверти
часа, это ты должен принять во внимание.
- Но последняя четверть часа вашей светлости не должна была бы
наступать совсем, - сказал егерь расстроенный прерывающимся голосом. - Где
же я буду теперь?
- Ты можешь остаться, пока я еще буду здесь. Скажи, ты вернешься теперь
на родину, купишь себе хуторок?
- Простите, ваша светлость, я уж и не знаю, куда мне деваться, когда
ваша светлость не будете больше приказывать мне следовать за вами.
- Это правда, ты делаешь это так давно. У тебя нет друзей?
- Дома, в Далмации, у меня был друг. Мы очень любили друг друга, он
спас мне жизнь. Но он принадлежал к врагам вашей светлости, поэтому я сказал
ему, что между нами все кончено.
- У тебя не было желания жениться?
- Одна женщина в Заре хотела меня, я взял бы ее. Но у нее была
харчевня, и она требовала, чтобы я остался там. Как я мог - ведь ваша
светлость уезжали.
Она оглядела его - он был прекрасен, этот старик, своей долгой
преданностью. Она сказала ему:
- И все твои жертвы принесли тебе только одно вознаграждение - что
твоей госпоже жилось от этого немного лучше. Достаточно ли этого для тебя?
Он опустился на колени; она протянула ему обе руки, он поцеловал их
медленно, тихо, благоговейно. Сквозь запертую дверь доносился зычный голос
викария:
- ...Ее смерть была точно священное деяние... Ибо как вода гасит огонь,
так милостыня искупает грех! И ее грех искуплен всецело!..
- Проспер, - сонливо сказала она, - погаси огонь, он мешает мне. Зажги
три свечи в канделябре возле меня.
Она слышала собственный голос, как в тумане, и ей казалось, что она
погружается во что-то мягкое, тонкое, где чувства бодрствуют лишь
наполовину, и мимо, на бархатных подошвах, торопливо проносятся грезы. Она
закрыла глаза. В полудремоте ей чудилось, что она возвращается из
путешествия - из черной страны, где страдают. Дикие ландшафты страданий
остались позади. Камни, трещавшие под колесами ее экипажа, мучившие ее и
отнимавшие у нее дыхание, исчезли. Они мягко катились по влажному берегу
моря, вздымавшего широкие, плоские волны; и они вышли из экипажа, - Нино и
Иолла.
Они стояли, прижавшись друг к другу, у моря, устремив свои души к
кроваво-дымящейся вечерней заре. Им приходили мысли, с которых не снимало
печати слово и которые были только глубоким трепетом их несказанной
гордости.
Где-то вдали напрягался грубый голос:
- ...Всю славу своих предков она превзошла тем, что покорилась и
страдала в смирении...
За далью моря они видели поле с длинными линиями разрушенных арок, в
которых пылало вечернее зарево, - с крепкими памятниками, кипарисами с
золотыми краями и множеством скачущих всадников.
Голос опять зазвучал:
- ...Могила великих людей - весь мир, - говорит один язычник. Мы же
скажем со святым епископом Амвросием: пусть плачут те, кто не надеется на
новую жизнь!..
Они вместе поднялись по ступеням сверкающих террас. Их венчали белые
храмы и многочисленные статуи, немые, неумолимо прекрасные. Между бледными
колоннами, окруженными шелестящим лавром, из глубины заглядывало вверх
желто-серое море. Они едва дышали.
Где-то сзади раздавалось крикливо:
- ...Ее последний час был посвящен размышлению о заблуждениях
человеческой жизни. Вечность предстала перед ее глазами, как единственный
достойный человеческого сердца предмет...
Они находились на краю старого ржаво-красного сада, где прятались
пылкие звери, звенели злобные флейты, а из больших ядовитых цветов брызгал
кровавый сок.
- ...Лишь того, кто не оставляет после себя наследия любви, не радует
его урна! - восклицает поэт. Соединитесь вы все, христиане, любившие ее,
здешние и пришельцы: помогите мне завершить ее хвалу. Пусть каждый из вас
расскажет про какую-нибудь из ее добродетелей и остановится на какой-нибудь
трогательной черте из ее жизни.
Умирающая очнулась. Она была одна, что-то душило ее. Она пришла в себя;
это была спазма, последняя, сжавшая ее грудь. Она собрала остаток своих сил,
приподняла голову, осмотрелась. Проспер стоял у двери, выпятив грудь,
вытянув руки по швам, готовый еще раз приветствовать ее, если она еще раз
пройдет мимо.
Напротив нее белела картина, на которой она умирала.
Она схватила канделябр с тремя свечами. Сквозь первое пламя, казалось
ей, пробежала стройная женщина в коротком хитоне, с серебряным луком у
бедра. Пламя умерло между пальцами герцогини. Во втором, чудилось ей,
стояла, выпрямившись, другая, в падающей прямыми складками одежде, в шлеме,
с дротиком. Герцогиня погасила второе пламя. Ее пальцы медленно окружили
последнее. В нем, откинув голову в огонь, с волнующейся грудью лежала третья
и открывала могучие члены.
И вдруг с потолка и стен быстро побежали широкие тени.
Герцогиня упала на подушки, лицом на правую сторону, открыв рот и
хрипя. Дыхание у нее совершенно захватило. И вдруг в темноте она ясно
увидела юношу. Он прислонился к колонне и закинул за голову скрещенные руки.
Одну ногу он небрежно поставил на погасший факел. Он был наг. Он показался
ей прекрасным. У него были крупные, загнутые кверху локоны, глаза его
сверкали синевой, рот с короткой красной губой от смелости имел почти
безумное выражение.
За дверью прогремели слова:
- Дочь Бьерна Иерсиде, взойди на небо!
Герцогиня в последний раз перевела дыхание. С влажным, холодным лбом и
помутившимся взором она послала улыбку туда, в тень. И она почувствовала в
тени ответную улыбку.