Страница:
Когда-то в Стране, Откуда Нет Возврата, у беса Лавана, собирал сокровища Иаков; так же поступал в этот день и его любимец в веселой стране мертвых, куда его продали и где он умер. Ведь столько золота бывает, разумеется, лишь в преисподней, и только благодаря этому золоту славы Иосиф стал сразу же состоятельным человеком. Правда, выпрашивая при меновой торговле золото у фараона, чужеземные цари утверждали, как правило, что в земле Египетской этот металл дешевле пыли дорожной. Но ведь это же экономическая ошибка — думать, что даже самые богатые запасы золота способны уменьшить его ценность.
Да, для отрешенного, отторгнутого от семьи Иосифа то был большой день, исполненный благодати житейской, и нам хотелось бы только, чтобы Иаков, старый его отец, на все это поглядел, — поглядел, конечно, со смесью тревоги и гордости, но все-таки больше с гордостью, чем с тревогой. Иосифу этого тоже хотелось; недаром сказал он впоследствии: «Скажите отцу моему о моей славе!»… Еще получил он от фараона грамоту, написанную хоть и не самим, конечно, царем, но все же по его указанию «Истинным Писцом», его Тайным Секретарем, грамоту несколько, правда, неуклюже-казенную, но как произведение каллиграфического искусства просто восхитительную, а по содержанию самого милостивого свойства. Она гласила:
«Приказ царя Озарсифу, начальнику того, что дает небо, родит земля и производит Нил, начальнику всего во всей стране и Действительному Начальнику Поручений! Мое Величество с большим удовольствием выслушало твои речи о небесных и о земных делах, произнесенные тобой несколько дней назад в Оне, в Нижнем Египте, во время беседы, которую соблаговолил вести с тобой царь. В этот прекрасный день ты воистину порадовал сердце Нефер-Хеперу-Ра тем, что он воистину любит. Твои речи были Моему Величеству, чрезвычайно приятны, ибо, соединив в них земное с небесным, ты заботой о первом одновременно проявил большую заботу и о втором, а кроме того, способствовал совершенствованию учения о Моем Отце в небе. Поистине ты умеешь говорить вещи, чрезвычайно приятные Моему Величеству, и то, что ты говоришь, веселит Мое сердце. Мое Величество знает также, что ты говоришь все, что Моему Величеству нравится. О Озарсиф, Я бесконечно твержу тебе: Возлюбленный своего господина! Дароприимец своего господина! Любимец и наперсник своего господина! Поистине владыка Атона любит Меня, коль скоро он дал тебя Мне. Вечная жизнь Нефера-Хеперу-Ра тому порукой: стоит тебе, письменно или устно, высказать Моему Величеству какое-либо желание. Мое Величество тотчас исполнит его».
И, предвосхищая самое главное, по здешним понятиям, из возможных желаний, грамота заканчивалась уведомлением, что фараон приказал немедленно приступить к выдалбливанию, а также к архитектурной отделке и разрисовке Вечной Обители, то есть могилы для Иосифа, в западных горах.
После того как Иосиф прочел это послание, в большой колонной палате, находившейся позади «окна появления», в присутствии всего двора, состоялась великая церемония введения в должность, и вдобавок к перстню уполномочения и ко всему дарованному уже золоту фараон, в знак милости, повесил на шею своему фавориту, поверх его белоснежного придворного платья, конечно, не шелкового, как утверждают иной раз по неосведомленности, а из тончайшего царского полотна, тяжелую золотую цепь, а кроме того, приказал визирю Юга прочитать длинный перечень пожалованных Иосифу титулов, которые должны облекать отныне его мертвецкое имя. Большинство этих озлащений уже знакомо нам по предварительным высказываниям фараона и по почетной грамоте, где обращения «Начальник того, что дает небо» и ему подобные были официальными. Самыми яркими среди прочих были, пожалуй, «Тенистая Сень Царя», «Друг Урожая бога» и «Пища Египта» («Ка-не-Ка-ме» на тамошнем языке). «Великий Визирь», хотя и неслыханное дотоле звание, и «Исключительный друг царя» (в отличие от «Единственных») в сравнении с ними просто меркли. Но этим дело не ограничилось, ибо фараону, как мы знаем, захотелось хватить через край. Иосиф именовался «Адон царского дома» и «Адон надо всею землею Египетскою». Он именовался «Верховные Уста», «Князь посредничества», «Множитель учения», «Добрый пастырь народа», «Двойник царя» и «Наместник Гора». Ничего подобного дотоле вообще не бывало, да и впоследствии никогда не случалось, и случиться могло, видимо, только в правление такого порывистого и склонного к сумасбродным решениям молодого монарха. Был и еще один титул, ставший, скорее, именем собственным и призванный не столько прикрыть, сколько заменить мертвецкое имя Иосифа. Потомство толковало этот титул и вкривь и вкось, да и наиболее почтенное предание тоже дает неправильный перевод, способный вызвать только недоразумения. Там сказано, что Фараон назвал Иосифа «тайным советником»[1]. Это некомпетентное переложение. У нас на письме это имя имело бы такой вид: «Дже-п-нуте-эф-онх», что проворными устами детей Египта произносилось как «Джепнутеэфонех», с небным звуком «х» в конце. Наиболее броская составная часть этого сочетания — «онх» или «онех», слово, изображаемое крестом с петлей, знаком жизни, который боги подносили к носу людям, особенно своим сыновьям — царям, чтобы продлить их дыхание. Имя, полученное Иосифом в придачу ко множеству титулов, было именем жизни. Оно значило: «Говорит бог (Атон, его не нужно было называть): „Да будет с тобою жизнь!“ Но этим смысл его не исчерпывался. Для всякого уха, которое слыхало его тогда, оно означало не только „Живи сам“, но и „Дари жизнь, распространяй жизнь, дай людям пищу для продления жизни!“. Одним словом, то было имя, связанное с насыщением, ибо владыкой насыщения Иосиф был назначен прежде всего. Все его имена и званья, бели они не затрагивали его отношения к фараону лично, говорили так или иначе о сохранении жизни, о питании стран, и все они, включая это главное, вызвавшее столько толков и пересудов, могли быть переданы одним прозвищем „Кормилец“.
Утопленное сокровище
Владыка над землею Египетской
Да, для отрешенного, отторгнутого от семьи Иосифа то был большой день, исполненный благодати житейской, и нам хотелось бы только, чтобы Иаков, старый его отец, на все это поглядел, — поглядел, конечно, со смесью тревоги и гордости, но все-таки больше с гордостью, чем с тревогой. Иосифу этого тоже хотелось; недаром сказал он впоследствии: «Скажите отцу моему о моей славе!»… Еще получил он от фараона грамоту, написанную хоть и не самим, конечно, царем, но все же по его указанию «Истинным Писцом», его Тайным Секретарем, грамоту несколько, правда, неуклюже-казенную, но как произведение каллиграфического искусства просто восхитительную, а по содержанию самого милостивого свойства. Она гласила:
«Приказ царя Озарсифу, начальнику того, что дает небо, родит земля и производит Нил, начальнику всего во всей стране и Действительному Начальнику Поручений! Мое Величество с большим удовольствием выслушало твои речи о небесных и о земных делах, произнесенные тобой несколько дней назад в Оне, в Нижнем Египте, во время беседы, которую соблаговолил вести с тобой царь. В этот прекрасный день ты воистину порадовал сердце Нефер-Хеперу-Ра тем, что он воистину любит. Твои речи были Моему Величеству, чрезвычайно приятны, ибо, соединив в них земное с небесным, ты заботой о первом одновременно проявил большую заботу и о втором, а кроме того, способствовал совершенствованию учения о Моем Отце в небе. Поистине ты умеешь говорить вещи, чрезвычайно приятные Моему Величеству, и то, что ты говоришь, веселит Мое сердце. Мое Величество знает также, что ты говоришь все, что Моему Величеству нравится. О Озарсиф, Я бесконечно твержу тебе: Возлюбленный своего господина! Дароприимец своего господина! Любимец и наперсник своего господина! Поистине владыка Атона любит Меня, коль скоро он дал тебя Мне. Вечная жизнь Нефера-Хеперу-Ра тому порукой: стоит тебе, письменно или устно, высказать Моему Величеству какое-либо желание. Мое Величество тотчас исполнит его».
И, предвосхищая самое главное, по здешним понятиям, из возможных желаний, грамота заканчивалась уведомлением, что фараон приказал немедленно приступить к выдалбливанию, а также к архитектурной отделке и разрисовке Вечной Обители, то есть могилы для Иосифа, в западных горах.
После того как Иосиф прочел это послание, в большой колонной палате, находившейся позади «окна появления», в присутствии всего двора, состоялась великая церемония введения в должность, и вдобавок к перстню уполномочения и ко всему дарованному уже золоту фараон, в знак милости, повесил на шею своему фавориту, поверх его белоснежного придворного платья, конечно, не шелкового, как утверждают иной раз по неосведомленности, а из тончайшего царского полотна, тяжелую золотую цепь, а кроме того, приказал визирю Юга прочитать длинный перечень пожалованных Иосифу титулов, которые должны облекать отныне его мертвецкое имя. Большинство этих озлащений уже знакомо нам по предварительным высказываниям фараона и по почетной грамоте, где обращения «Начальник того, что дает небо» и ему подобные были официальными. Самыми яркими среди прочих были, пожалуй, «Тенистая Сень Царя», «Друг Урожая бога» и «Пища Египта» («Ка-не-Ка-ме» на тамошнем языке). «Великий Визирь», хотя и неслыханное дотоле звание, и «Исключительный друг царя» (в отличие от «Единственных») в сравнении с ними просто меркли. Но этим дело не ограничилось, ибо фараону, как мы знаем, захотелось хватить через край. Иосиф именовался «Адон царского дома» и «Адон надо всею землею Египетскою». Он именовался «Верховные Уста», «Князь посредничества», «Множитель учения», «Добрый пастырь народа», «Двойник царя» и «Наместник Гора». Ничего подобного дотоле вообще не бывало, да и впоследствии никогда не случалось, и случиться могло, видимо, только в правление такого порывистого и склонного к сумасбродным решениям молодого монарха. Был и еще один титул, ставший, скорее, именем собственным и призванный не столько прикрыть, сколько заменить мертвецкое имя Иосифа. Потомство толковало этот титул и вкривь и вкось, да и наиболее почтенное предание тоже дает неправильный перевод, способный вызвать только недоразумения. Там сказано, что Фараон назвал Иосифа «тайным советником»[1]. Это некомпетентное переложение. У нас на письме это имя имело бы такой вид: «Дже-п-нуте-эф-онх», что проворными устами детей Египта произносилось как «Джепнутеэфонех», с небным звуком «х» в конце. Наиболее броская составная часть этого сочетания — «онх» или «онех», слово, изображаемое крестом с петлей, знаком жизни, который боги подносили к носу людям, особенно своим сыновьям — царям, чтобы продлить их дыхание. Имя, полученное Иосифом в придачу ко множеству титулов, было именем жизни. Оно значило: «Говорит бог (Атон, его не нужно было называть): „Да будет с тобою жизнь!“ Но этим смысл его не исчерпывался. Для всякого уха, которое слыхало его тогда, оно означало не только „Живи сам“, но и „Дари жизнь, распространяй жизнь, дай людям пищу для продления жизни!“. Одним словом, то было имя, связанное с насыщением, ибо владыкой насыщения Иосиф был назначен прежде всего. Все его имена и званья, бели они не затрагивали его отношения к фараону лично, говорили так или иначе о сохранении жизни, о питании стран, и все они, включая это главное, вызвавшее столько толков и пересудов, могли быть переданы одним прозвищем „Кормилец“.
Утопленное сокровище
Когда сын Иакова был облачен во все эти имена, его, разумеется, окружили, и вам самим вольно представить себе подобострастно-восторженные поздравления окруживших его льстецов. Людям свойственно воодушевляться и восхищаться прихотью произвола, непостижимым выбором, категорическим и безапелляционным «Кому хочу, потакаю», сводящими на нет даже зависть и делающими угодничество чуть ли не искренним. Никто толком не знал, почему, собственно, фараон так невероятно возвысил и обласкал какого-то юного чужеземца, но никто этого и знать не желал. Впрочем, прорицательское искусство было в чести, и если Иосифу посчастливилось отличиться и побить местные рекорды, то этим уже кое-что объяснялось. Кроме того, известна была слабость фараона к людям, которые «внимали его словам», то есть способны были вникнуть в его богословские идеи и показать свою восприимчивость к «учению», и все знали, что такое понимание — не важно, подлинное или притворное, — всегда вызывает у него живейшую благодарность. Видимо, и тут этому малому повезло, да и какой-то природный ум, какой-то опыт у него, конечно, тоже нашлись. Как бы то ни было, не приходилось сомневаться, что с фараоном он повел дело как величайший пройдоха, если в мгновение ока опередил их всех; и перед удачливой хитростью, не меньше чем перед произволом, так гнули спину, так угодничали, так заискивали, так лебезили, так расшаркивались, так расстилались, так рассыпались мелким бесом вокруг Иосифа, что только держись. Один из друзей, поэт, сочинил в его честь даже хвалебную песнь, которую сам же, под тихий аккомпанемент арфы, исполнил, и слова ее были такие:
Иосиф принимал все это как человек, которого никакое возвышение не застанет врасплох, с приветливой серьезностью, отдававшей рассеянностью и болью. Ибо мысли его были не здесь, не в фараоновом зале. Они были у волосяного дома на далеких высотах, в соседней роще господней, с маленьким, в блестящем шлеме волос, братом правой руки, которому он рассказывал сны; или в поле во время уборки, под навесом, с товарищами, от которых он тоже не утаивал снившихся ему снов; или же в долине Дофана, у колодца, куда он отнюдь не мирно попал. В своей отрешенности он чуть не проглядел одной пары глаз, подмигивавших ему из толпы стоявших вокруг, а между тем, если бы он не ответил на это приветствие, подмигивавший не на шутку встревожился бы.
Дело в том, что среди поздравителей был владыка венка Нефер-эм-Уазе, носивший некогда противоположное имя. Можно представить себе, как смущен, как потрясен был игрою судьбы этот толстяк, когда он в столь неожиданных, столь неправдоподобно изменившихся обстоятельствах приносил поздравления молодому своему служителю скверных времен. Он имел право надеяться, что новый фаворит будет к нему расположен и не станет «язвить его словом», — ведь ему, Неферу, он обязан призывом фараона и благоприятнейшим в жизни случаем. Но эта надежда немного ослаблялась сознанием, что он слишком поздно указал на него пальцем, вспомнив о нем, в точности как было предсказано, только тогда, когда его, Нефера, ткнули носом в это воспоминание. Кроме того, виночерпий опасался, что новому фавориту напоминания об узилище так же неприятны, как ему самому; поэтому во время церемонии поздравления он ограничился тем, что с осторожной фамильярностью прищурил один глаз, ибо это могло означать все, что угодно, и был удовлетворен, когда Адон ответил на это подмигиванье.
Кстати о встречах: тут невольно приходит мысль еще об одной, тоже возможной и даже более пикантной, однако сейчас время подтвердить и признать справедливым молчание, которое не всем изложениям и версиям иосифовской истории удалось сохранить. Имеется в виду Потифар или Путифера, правильнее Петепра, великий скопец, купивший Иосифа, его господин и судья, доброжелательно бросивший его в темницу. Присутствовал ли он при процедуре озлащенья и окруженья, почтил ли и он Иосифа при дворе — выразив ему, скажем, признательность человека, который, будучи сам неспособен на какое-то дело, высоко ценит того, кто от этого дела отказался, хоть и был на него куда как способен? Расписать встречу такого рода весьма соблазнительно; но расписывать тут нечего, ибо ничего подобного не было. Щемяще прекрасный мотив свидания после разлуки играет в нашей истории триумфальную роль, и в этом отношении впереди у нас много чудес, которых мы ждем не дождемся. Сейчас, однако, этот мотив умолкает, и молчание, хранимое относительно царедворца Солнца и особенно относительно его достойной сожаления почетной жены Мут-эм-энет в этом месте рассказа авторитетной на Западе версией, — это молчание не является пропуском, а если является им, то лишь постольку, поскольку опущено отрицание, то есть недвусмысленное утверждение, что чего-то не было, то есть что после ухода из дома Петепра Иосиф не встречался ни с господином, ни с госпожой.
Народ и ему в угоду поэты, племя чрезмерно угодливое, на все лады разукрашивали историю об Иосифе и жене Потифара, этот очень, правда, весомый, но все-таки лишь эпизод в жизни сына Иакова, они дополняли ее трогательными продолжениями, хотя катастрофой она вполне исчерпала себя, и отводили ей непомерно большое место внутри повести, превращая таковую в слащавый роман со счастливым концом. Если бы все шло так, как в этих поэмах, то, упрятав Иосифа в темницу, искусительница, которую обычно именуют «Зюлейка», по поводу чего можно только пожать плечами, в раскаянье удалилась бы в «хижину», где жила бы лишь для искупленья своих грехов, а кроме того, стала бы, ввиду смерти мужа, вдовой. А когда Юсуфа (то есть Иосифа) освобождали бы из темницы, он не велел бы снимать с себя «цепи» до тех пор, покуда все знатные женщины страны не подтвердят перед фараоновым троном его невиновности. Поэтому у престола и в самом деле собрали бы всю женскую часть египетской знати, и в числе прочих, покинув хижину своего покаяния, прибыла бы «Зюлейка». Весь цветник дам единодушно объявил бы Иосифа князем невинности и украшением чистоты. А затем взяла бы слово «Зюлейка» и в глубоком униженье, во всеуслышанье, признала бы себя преступницей, а Иосифа ангелом. Она — заявила бы она без утайки — совершила позорное преступление, но теперь она очищена и готова нести бремя стыда и позора. Таковое она и несла бы в своей хижине еще долгие годы, седея и старясь. И только в тот праздничный день, когда в землю Египетскую помпезно прибывал отец Иаков, — то есть когда в действительности у Иосифа было уже два сына, — эта пара встретилась бы опять; Иосиф простил бы старуху, и в награду за это силы небесные восстановили бы ее прежнюю прельстительную красоту, после чего Иосиф, к величайшему своему блаженству, женился бы на ней, так что в конце концов они, по давнему желанью, все-таки «соединили бы ноги и головы».
Все это мускус и персидская розовая вода. К фактам это не имеет ни малейшего отношения. Во-первых, Потифар не так скоро умер. С чего бы безвременно умирать человеку, избавленному особой своей статью от расточительной траты сил, сосредоточенному на себе, живущему только для себя и часто подкрепляющемуся охотой по перу? Если о нем со дня домашнего суда наша история умалчивает, то это, конечно, означает некое исчезновение со сцены, но вовсе не смерть. Нельзя забывать, что за время заточения Иосифа произошла смена престола, а таковая обычно влечет за собой смену двора или хотя бы части двора. После похорон Небмара Великолепного Петепра, которому, как мы знаем, положение мнимого, без настоящих полномочий полководца доставляло немало неприятностей, ушел в звании Единственного Друга в частную жизнь. Он больше не являлся ко двору, во всяком случае мог не являться, и в дни озлащения Иосифа, из очень и очень свойственного ему, Петепра, чувства такта, по-видимому, уклонился от этого. Если он не встречался с ним и впоследствии, то причина заключалась отчасти в том, что резиденция Иосифа, как Владыки Предусмотрительности и Насыщения, находилась, как мы увидим, не в Фивах, а в Мемфисе, отчасти все в той же тактичной уклончивости. Если же с годами, по какому-нибудь торжественному случаю, их встреча все-таки состоялась, то можно быть уверенным, что она прошла без подмигиванья, при полном самообладании обеих сторон, игнорировавших прошлое с одинаковой выдержкой: именно такое поведение и отразилось в молчанье авторитетнейшего источника.
То же относится к Мут-эм-энет, и по столь же веским причинам. Что Иосиф не встречал ее больше, это уж несомненно, но столь же несомненно и то, что ни в какие хижины она на покаяние не удалялась и в бесстыдстве во всеуслышанье не обвиняла себя, что к тому же было бы ложью. После краха отчаянной попытки уйти от своего почетного существования в человеческое житье-бытье важная эта дама, орудие испытания Иосифа, — испытания, которое он выдержал не так уж блестяще, но все-таки выдержал, — вынуждена была навсегда вернуться к тому образу жизни, что казался ей до ее беды вполне естественным, ибо никакого другого она и не знала; она даже закоснела в нем еще прочнее, еще более гордо, чем когда-либо прежде. Благодаря замечательной мудрости, проявленной Петепра при катастрофе, отношение жены к нему скорее стало теплей, чем ухудшилось. Благодарная ему за то, что суд он вершил, как бог, возвысившись над человеческим сердцем, она была ему с той поры безупречно верной почетной супругой. Возлюбленного она не проклинала за страдания, которые он ей причинил или которые она из-за него себе причинила; ведь любовные страдания — это страдания особого рода, и никто еще не сожалел о том, что их испытал. «Ты сделал мою жизнь богатой, — она в цвету!» Так молилась Эни в муке своей, и из этого видно, каковы эти особенные, настраивающие даже на благодарственную молитву муки любви. Как бы то ни было, она жила и любила, — любила, правда, несчастливо, но какое это, собственно, имеет значение и не будет ли тут жалость глупой назойливостью? Эни не требовала жалости и была слишком горда, чтобы жалеть себя самое. Но жизнь ее уже отцвела, отцвела решительно и окончательно. Формы ее тела, ставшего было телом ведьмы любви, быстро преобразились опять — но к ним не вернулась лебединая красота ее юности, в них появилось что-то схимническое. Да, холодной лунной схимницей с девственно преобразившейся грудью была отныне Мут-эм-энет, неприступно изящная и — надо прибавить — изуверски набожная. Мы все помним еще, как однажды, во время мучительного расцвета ее жизни, она вместе со своим возлюбленным кадила доброжелательному ко всему миру и к чужеземцам Атуму-Ра, владыке широкого горизонта, надеясь на благосклонность онского бога к ее страсти. Это прошло. Теперь горизонт ей снова был узок, суров и ограничен отечественными пределами; больше, чем когда-либо, была она теперь предана говядолюбивому владыке Эпет-Эсовета и его охранительной солнечной природе, только духовным наставлениям главного его плешивца, заклятого врага всяких новшеств и рассуждений великого Бекнехонса открыт был теперь доступ к ее душе, и уже одно это отдаляло ее от двора Аменхотепа Четвертого, где хорошим тоном становилась религия нежного, всеобъемлющего восторга, вообще ничего общего не имевшая в ее глазах с набожностью. Она оправляла теперь праздник священной твердости, постоянного равновесия, каменноглазой вечности, когда в узком платье Хатхор, с трещоткой в руке, плыла перед Амуном в размеренном танце и все еще сладостным даже при плоской уже груди голосом запевала в хоре благородных его наложниц. И все-таки на дне ее души лежало сокровище, которым она втайне гордилась больше, чем всей своей религиозной и светской славой, и которого, признавалась ли она себе в том или не признавалась, не отдала бы ни за какие блага на свете. Сквозь глубину утопленное это сокровище озаряло пасмурный день ее схимы и, несмотря ни на какую примесь поражения, незаменимо дополняло ее религиозную, ее светскую гордость гордостью человеческой, гордостью жизни. То было воспоминание — не столько даже о нем, который, как ей довелось услыхать, стал владыкой над землею Египетской. Он был только орудием, как орудием была и она, Мут-эм-энет. То было, почти независимо от него, сознание своей оправданности, сознание, что она цвела и горела, любила и страдала.
Мы находим этот гимн посредственным. Но как произведение одного из них придворные находили его довольно хорошим.
Ты, жив, ты цел и невредим,
Ты не беден, ты не убог.
Ты долговечен, как теченье часов,
Твои замыслы надежны, твоя жизнь длинна.
Твоя речь изысканна.
Твое око видит, что хорошо.
Ты слышишь то, что приятно.
Ты видишь хорошее, ты слышишь приятное.
Тебя хвалят в среде советников.
Ты стоишь твердо, а враг твой пал.
Кто язвит тебя словом, того больше нет.
Иосиф принимал все это как человек, которого никакое возвышение не застанет врасплох, с приветливой серьезностью, отдававшей рассеянностью и болью. Ибо мысли его были не здесь, не в фараоновом зале. Они были у волосяного дома на далеких высотах, в соседней роще господней, с маленьким, в блестящем шлеме волос, братом правой руки, которому он рассказывал сны; или в поле во время уборки, под навесом, с товарищами, от которых он тоже не утаивал снившихся ему снов; или же в долине Дофана, у колодца, куда он отнюдь не мирно попал. В своей отрешенности он чуть не проглядел одной пары глаз, подмигивавших ему из толпы стоявших вокруг, а между тем, если бы он не ответил на это приветствие, подмигивавший не на шутку встревожился бы.
Дело в том, что среди поздравителей был владыка венка Нефер-эм-Уазе, носивший некогда противоположное имя. Можно представить себе, как смущен, как потрясен был игрою судьбы этот толстяк, когда он в столь неожиданных, столь неправдоподобно изменившихся обстоятельствах приносил поздравления молодому своему служителю скверных времен. Он имел право надеяться, что новый фаворит будет к нему расположен и не станет «язвить его словом», — ведь ему, Неферу, он обязан призывом фараона и благоприятнейшим в жизни случаем. Но эта надежда немного ослаблялась сознанием, что он слишком поздно указал на него пальцем, вспомнив о нем, в точности как было предсказано, только тогда, когда его, Нефера, ткнули носом в это воспоминание. Кроме того, виночерпий опасался, что новому фавориту напоминания об узилище так же неприятны, как ему самому; поэтому во время церемонии поздравления он ограничился тем, что с осторожной фамильярностью прищурил один глаз, ибо это могло означать все, что угодно, и был удовлетворен, когда Адон ответил на это подмигиванье.
Кстати о встречах: тут невольно приходит мысль еще об одной, тоже возможной и даже более пикантной, однако сейчас время подтвердить и признать справедливым молчание, которое не всем изложениям и версиям иосифовской истории удалось сохранить. Имеется в виду Потифар или Путифера, правильнее Петепра, великий скопец, купивший Иосифа, его господин и судья, доброжелательно бросивший его в темницу. Присутствовал ли он при процедуре озлащенья и окруженья, почтил ли и он Иосифа при дворе — выразив ему, скажем, признательность человека, который, будучи сам неспособен на какое-то дело, высоко ценит того, кто от этого дела отказался, хоть и был на него куда как способен? Расписать встречу такого рода весьма соблазнительно; но расписывать тут нечего, ибо ничего подобного не было. Щемяще прекрасный мотив свидания после разлуки играет в нашей истории триумфальную роль, и в этом отношении впереди у нас много чудес, которых мы ждем не дождемся. Сейчас, однако, этот мотив умолкает, и молчание, хранимое относительно царедворца Солнца и особенно относительно его достойной сожаления почетной жены Мут-эм-энет в этом месте рассказа авторитетной на Западе версией, — это молчание не является пропуском, а если является им, то лишь постольку, поскольку опущено отрицание, то есть недвусмысленное утверждение, что чего-то не было, то есть что после ухода из дома Петепра Иосиф не встречался ни с господином, ни с госпожой.
Народ и ему в угоду поэты, племя чрезмерно угодливое, на все лады разукрашивали историю об Иосифе и жене Потифара, этот очень, правда, весомый, но все-таки лишь эпизод в жизни сына Иакова, они дополняли ее трогательными продолжениями, хотя катастрофой она вполне исчерпала себя, и отводили ей непомерно большое место внутри повести, превращая таковую в слащавый роман со счастливым концом. Если бы все шло так, как в этих поэмах, то, упрятав Иосифа в темницу, искусительница, которую обычно именуют «Зюлейка», по поводу чего можно только пожать плечами, в раскаянье удалилась бы в «хижину», где жила бы лишь для искупленья своих грехов, а кроме того, стала бы, ввиду смерти мужа, вдовой. А когда Юсуфа (то есть Иосифа) освобождали бы из темницы, он не велел бы снимать с себя «цепи» до тех пор, покуда все знатные женщины страны не подтвердят перед фараоновым троном его невиновности. Поэтому у престола и в самом деле собрали бы всю женскую часть египетской знати, и в числе прочих, покинув хижину своего покаяния, прибыла бы «Зюлейка». Весь цветник дам единодушно объявил бы Иосифа князем невинности и украшением чистоты. А затем взяла бы слово «Зюлейка» и в глубоком униженье, во всеуслышанье, признала бы себя преступницей, а Иосифа ангелом. Она — заявила бы она без утайки — совершила позорное преступление, но теперь она очищена и готова нести бремя стыда и позора. Таковое она и несла бы в своей хижине еще долгие годы, седея и старясь. И только в тот праздничный день, когда в землю Египетскую помпезно прибывал отец Иаков, — то есть когда в действительности у Иосифа было уже два сына, — эта пара встретилась бы опять; Иосиф простил бы старуху, и в награду за это силы небесные восстановили бы ее прежнюю прельстительную красоту, после чего Иосиф, к величайшему своему блаженству, женился бы на ней, так что в конце концов они, по давнему желанью, все-таки «соединили бы ноги и головы».
Все это мускус и персидская розовая вода. К фактам это не имеет ни малейшего отношения. Во-первых, Потифар не так скоро умер. С чего бы безвременно умирать человеку, избавленному особой своей статью от расточительной траты сил, сосредоточенному на себе, живущему только для себя и часто подкрепляющемуся охотой по перу? Если о нем со дня домашнего суда наша история умалчивает, то это, конечно, означает некое исчезновение со сцены, но вовсе не смерть. Нельзя забывать, что за время заточения Иосифа произошла смена престола, а таковая обычно влечет за собой смену двора или хотя бы части двора. После похорон Небмара Великолепного Петепра, которому, как мы знаем, положение мнимого, без настоящих полномочий полководца доставляло немало неприятностей, ушел в звании Единственного Друга в частную жизнь. Он больше не являлся ко двору, во всяком случае мог не являться, и в дни озлащения Иосифа, из очень и очень свойственного ему, Петепра, чувства такта, по-видимому, уклонился от этого. Если он не встречался с ним и впоследствии, то причина заключалась отчасти в том, что резиденция Иосифа, как Владыки Предусмотрительности и Насыщения, находилась, как мы увидим, не в Фивах, а в Мемфисе, отчасти все в той же тактичной уклончивости. Если же с годами, по какому-нибудь торжественному случаю, их встреча все-таки состоялась, то можно быть уверенным, что она прошла без подмигиванья, при полном самообладании обеих сторон, игнорировавших прошлое с одинаковой выдержкой: именно такое поведение и отразилось в молчанье авторитетнейшего источника.
То же относится к Мут-эм-энет, и по столь же веским причинам. Что Иосиф не встречал ее больше, это уж несомненно, но столь же несомненно и то, что ни в какие хижины она на покаяние не удалялась и в бесстыдстве во всеуслышанье не обвиняла себя, что к тому же было бы ложью. После краха отчаянной попытки уйти от своего почетного существования в человеческое житье-бытье важная эта дама, орудие испытания Иосифа, — испытания, которое он выдержал не так уж блестяще, но все-таки выдержал, — вынуждена была навсегда вернуться к тому образу жизни, что казался ей до ее беды вполне естественным, ибо никакого другого она и не знала; она даже закоснела в нем еще прочнее, еще более гордо, чем когда-либо прежде. Благодаря замечательной мудрости, проявленной Петепра при катастрофе, отношение жены к нему скорее стало теплей, чем ухудшилось. Благодарная ему за то, что суд он вершил, как бог, возвысившись над человеческим сердцем, она была ему с той поры безупречно верной почетной супругой. Возлюбленного она не проклинала за страдания, которые он ей причинил или которые она из-за него себе причинила; ведь любовные страдания — это страдания особого рода, и никто еще не сожалел о том, что их испытал. «Ты сделал мою жизнь богатой, — она в цвету!» Так молилась Эни в муке своей, и из этого видно, каковы эти особенные, настраивающие даже на благодарственную молитву муки любви. Как бы то ни было, она жила и любила, — любила, правда, несчастливо, но какое это, собственно, имеет значение и не будет ли тут жалость глупой назойливостью? Эни не требовала жалости и была слишком горда, чтобы жалеть себя самое. Но жизнь ее уже отцвела, отцвела решительно и окончательно. Формы ее тела, ставшего было телом ведьмы любви, быстро преобразились опять — но к ним не вернулась лебединая красота ее юности, в них появилось что-то схимническое. Да, холодной лунной схимницей с девственно преобразившейся грудью была отныне Мут-эм-энет, неприступно изящная и — надо прибавить — изуверски набожная. Мы все помним еще, как однажды, во время мучительного расцвета ее жизни, она вместе со своим возлюбленным кадила доброжелательному ко всему миру и к чужеземцам Атуму-Ра, владыке широкого горизонта, надеясь на благосклонность онского бога к ее страсти. Это прошло. Теперь горизонт ей снова был узок, суров и ограничен отечественными пределами; больше, чем когда-либо, была она теперь предана говядолюбивому владыке Эпет-Эсовета и его охранительной солнечной природе, только духовным наставлениям главного его плешивца, заклятого врага всяких новшеств и рассуждений великого Бекнехонса открыт был теперь доступ к ее душе, и уже одно это отдаляло ее от двора Аменхотепа Четвертого, где хорошим тоном становилась религия нежного, всеобъемлющего восторга, вообще ничего общего не имевшая в ее глазах с набожностью. Она оправляла теперь праздник священной твердости, постоянного равновесия, каменноглазой вечности, когда в узком платье Хатхор, с трещоткой в руке, плыла перед Амуном в размеренном танце и все еще сладостным даже при плоской уже груди голосом запевала в хоре благородных его наложниц. И все-таки на дне ее души лежало сокровище, которым она втайне гордилась больше, чем всей своей религиозной и светской славой, и которого, признавалась ли она себе в том или не признавалась, не отдала бы ни за какие блага на свете. Сквозь глубину утопленное это сокровище озаряло пасмурный день ее схимы и, несмотря ни на какую примесь поражения, незаменимо дополняло ее религиозную, ее светскую гордость гордостью человеческой, гордостью жизни. То было воспоминание — не столько даже о нем, который, как ей довелось услыхать, стал владыкой над землею Египетской. Он был только орудием, как орудием была и она, Мут-эм-энет. То было, почти независимо от него, сознание своей оправданности, сознание, что она цвела и горела, любила и страдала.
Владыка над землею Египетской
Владыка над землею Египетской — мы пользуемся этим выражением в духе общепринятой неумеренности апофеоза и в смысле того прекрасного «хватить через край», которое позволил себе фараон ради истолкователя своих сновидений. Но пользуемся мы им не на авось, не с краснобайской бездумностью, а с той разумной оглядкой, к которой обязывает нас верность действительности. Ведь наше дело не врать, а повествовать, а это занятия все же очень и очень разные, какому из них ни отдавай предпочтение. Поначалу вранье производит, конечно, всегда больший эффект, но настоящую пользу приносит слушателям только вдумчивое, осмысленное повествование.
Иосиф стал очень важным лицом при дворе и в стране, это, несомненно, и личное доверие, которое связывало его после беседы в Критском Садовом Покое с монархом, то есть его положение фаворита, делало границы его власти неопределенно широкими. Но настоящим Владыкой над землею Египетской или, как то выражают иногда преданье и песня, «Начальником стран», он никогда не был. При всем его сказочном возвышении, при всех его громких титулах главные отрасли управления в стране его отрешенности оставались по-прежнему в руках царских сановников, часть которых ведала ими еще при царе Неб-ма-ра, и было бы чистейшей фантазией полагать, будто сыну Иакова подчинялись, например, судопроизводство, искони находившееся в ведении верховного судьи и визиря, а ныне — обоих визирей, или, скажем, внешняя политика, — последствия которой были бы, вероятно, счастливее известных историку, если бы за нее взялся Иосиф. Нельзя забывать, что хотя по внешней своей культуре он и стал египтянином, по сути величие царства Египетского нисколько его не трогало, и каких благодеяний ни оказывал он туземцам, как ни считался он с их общественным мнением, внутреннее его внимание было всегда приковано к религиозно-личному, к всемирно-кровному, к осуществлению замыслов и намерений, имевших весьма и весьма мало общего с благоденствием и горестями Мицраима. Можно не сомневаться, что сны фараона и их разгадку он тотчас связал с этими замыслами и намерениями, с идеей ожиданья и прокладыванья пути, и явная доля целеустремленности в его поведении перед фараоновым троном могла бы, пожалуй, подействовать охлаждающе и нанести ущерб той симпатии, которую и нам хочется сохранить за сыном Рахили, если бы слушатели не учитывали, что Иосиф считал своим долгом содействовать этим намерениям и помогать богу в их исполненье изо всех сил.
Чего бы ни означали его титулы, назначен он был министром съестных припасов и земледелия и в этой должности провел важные реформы, из которых особенно запомнился закон о земельной ренте. Но за круг этих обязанностей он никогда не выходил, и даже если принять во внимание, что дела казначейства и управление зернохранилищами были слишком тесно связаны с его ведомством, чтобы его, Иосифа, власть не распространялась и на них, то все равно такие эпитеты, как «Владыка над землею Египетской» и «Начальник стран», остаются неправдоподобной прикрасой истинного положения. Нужно, правда, учесть и другое. При обстоятельствах, царивших в первые решающие десять или четырнадцать лет его власти, — обстоятельствах, в ожиданье которых его и облекли чином, — значенье именно его должности могло и вправду возрасти чрезвычайно и затмить значение всех остальных должностей. Голод, свирепствовавший в течение пяти или семи — скорее, пяти — лет после возвышения Иосифа как в Египте, так и в соседних странах, делал человека, знавшего о его приближенье и принявшего необходимые меры предосторожности, благодаря чему люди как-никак выживали, практически важнейшим лицом в государстве, а его распоряжения более существенными, чем любые другие. И, помня, что критика, если только она достаточно глубока, в конечном счете часто приводит к подтверждению народной молвы, мы не станем возражать против того, что положение Иосифа, по крайней мере несколько лет, и в самом деле было равносильно положению «Владыки земли Египетской», без которого никто не мог шевельнуть ни рукой, ни ногою в обеих странах.
А на первых порах, непосредственно после вступления в должность, он совершил на судне и в коляске в окружении целого штаба писцов, набранного им преимущественно из молодых, еще не закосневших в служебной рутине людей, инспекционное путешествие по всему Египту, чтобы узнать обо всех делах Черной Земли из первых рук и, прежде чем принимать какие-либо меры, стать вправду владыкой обобщающего надзора. Имущественные отношения были там внизу странно неопределенны и двусмысленны. По идее, любая земля, как и вообще все, принадлежала фараону. Страны, включая завоеванные или обложенные данью, до «горемычной страны Нубии» и до границы Митаннии, были, в сущности, его частной собственностью. Но при этом подлинно государственные земли, «имения фараона», были особым царским имуществом, отличным как от латифундий, подаренных прежними царями своим вельможам, так и от небольших поместий и крестьянских наделов, считавшихся личной собственностью своих хозяев, хотя, строго говоря, налицо были откуп и аренда, правда, со свободным наследованием. Исключение составляли лишь храмовые земли, угодья Амуна, действительно свободные от всяких оброков, и остатки более древней системы особых привилегий, владения отдельных, все еще сильных или независимо ведущих себя князей, родовые именья, выступавшие там и сям островками патриархального уклада и, подобно угодьям бога, желавшие, чтобы их рассматривали как неограниченную собственность владельцев. Но принципиально оставляя в покое угодья бога, Иосиф очень сурово обходился с упорствующими баронами, земли которых он с самого начала, не церемонясь, включил в свою систему оброков и заготовок, а со временем и вовсе конфисковал в пользу венца. Неверно было бы утверждать, что своеобразные аграрные отношения так называемого нового царства, то есть то поразительное для других народов положение, что в стране Нила все земли, кроме земель жрецов, принадлежали царю, — сложились благодаря мероприятиям сына Иакова. В действительности он лишь завершил уже и без того далеко зашедший процесс, закрепив, юридически выяснив и полностью прояснив существовавшие и до него отношения.
Иосиф стал очень важным лицом при дворе и в стране, это, несомненно, и личное доверие, которое связывало его после беседы в Критском Садовом Покое с монархом, то есть его положение фаворита, делало границы его власти неопределенно широкими. Но настоящим Владыкой над землею Египетской или, как то выражают иногда преданье и песня, «Начальником стран», он никогда не был. При всем его сказочном возвышении, при всех его громких титулах главные отрасли управления в стране его отрешенности оставались по-прежнему в руках царских сановников, часть которых ведала ими еще при царе Неб-ма-ра, и было бы чистейшей фантазией полагать, будто сыну Иакова подчинялись, например, судопроизводство, искони находившееся в ведении верховного судьи и визиря, а ныне — обоих визирей, или, скажем, внешняя политика, — последствия которой были бы, вероятно, счастливее известных историку, если бы за нее взялся Иосиф. Нельзя забывать, что хотя по внешней своей культуре он и стал египтянином, по сути величие царства Египетского нисколько его не трогало, и каких благодеяний ни оказывал он туземцам, как ни считался он с их общественным мнением, внутреннее его внимание было всегда приковано к религиозно-личному, к всемирно-кровному, к осуществлению замыслов и намерений, имевших весьма и весьма мало общего с благоденствием и горестями Мицраима. Можно не сомневаться, что сны фараона и их разгадку он тотчас связал с этими замыслами и намерениями, с идеей ожиданья и прокладыванья пути, и явная доля целеустремленности в его поведении перед фараоновым троном могла бы, пожалуй, подействовать охлаждающе и нанести ущерб той симпатии, которую и нам хочется сохранить за сыном Рахили, если бы слушатели не учитывали, что Иосиф считал своим долгом содействовать этим намерениям и помогать богу в их исполненье изо всех сил.
Чего бы ни означали его титулы, назначен он был министром съестных припасов и земледелия и в этой должности провел важные реформы, из которых особенно запомнился закон о земельной ренте. Но за круг этих обязанностей он никогда не выходил, и даже если принять во внимание, что дела казначейства и управление зернохранилищами были слишком тесно связаны с его ведомством, чтобы его, Иосифа, власть не распространялась и на них, то все равно такие эпитеты, как «Владыка над землею Египетской» и «Начальник стран», остаются неправдоподобной прикрасой истинного положения. Нужно, правда, учесть и другое. При обстоятельствах, царивших в первые решающие десять или четырнадцать лет его власти, — обстоятельствах, в ожиданье которых его и облекли чином, — значенье именно его должности могло и вправду возрасти чрезвычайно и затмить значение всех остальных должностей. Голод, свирепствовавший в течение пяти или семи — скорее, пяти — лет после возвышения Иосифа как в Египте, так и в соседних странах, делал человека, знавшего о его приближенье и принявшего необходимые меры предосторожности, благодаря чему люди как-никак выживали, практически важнейшим лицом в государстве, а его распоряжения более существенными, чем любые другие. И, помня, что критика, если только она достаточно глубока, в конечном счете часто приводит к подтверждению народной молвы, мы не станем возражать против того, что положение Иосифа, по крайней мере несколько лет, и в самом деле было равносильно положению «Владыки земли Египетской», без которого никто не мог шевельнуть ни рукой, ни ногою в обеих странах.
А на первых порах, непосредственно после вступления в должность, он совершил на судне и в коляске в окружении целого штаба писцов, набранного им преимущественно из молодых, еще не закосневших в служебной рутине людей, инспекционное путешествие по всему Египту, чтобы узнать обо всех делах Черной Земли из первых рук и, прежде чем принимать какие-либо меры, стать вправду владыкой обобщающего надзора. Имущественные отношения были там внизу странно неопределенны и двусмысленны. По идее, любая земля, как и вообще все, принадлежала фараону. Страны, включая завоеванные или обложенные данью, до «горемычной страны Нубии» и до границы Митаннии, были, в сущности, его частной собственностью. Но при этом подлинно государственные земли, «имения фараона», были особым царским имуществом, отличным как от латифундий, подаренных прежними царями своим вельможам, так и от небольших поместий и крестьянских наделов, считавшихся личной собственностью своих хозяев, хотя, строго говоря, налицо были откуп и аренда, правда, со свободным наследованием. Исключение составляли лишь храмовые земли, угодья Амуна, действительно свободные от всяких оброков, и остатки более древней системы особых привилегий, владения отдельных, все еще сильных или независимо ведущих себя князей, родовые именья, выступавшие там и сям островками патриархального уклада и, подобно угодьям бога, желавшие, чтобы их рассматривали как неограниченную собственность владельцев. Но принципиально оставляя в покое угодья бога, Иосиф очень сурово обходился с упорствующими баронами, земли которых он с самого начала, не церемонясь, включил в свою систему оброков и заготовок, а со временем и вовсе конфисковал в пользу венца. Неверно было бы утверждать, что своеобразные аграрные отношения так называемого нового царства, то есть то поразительное для других народов положение, что в стране Нила все земли, кроме земель жрецов, принадлежали царю, — сложились благодаря мероприятиям сына Иакова. В действительности он лишь завершил уже и без того далеко зашедший процесс, закрепив, юридически выяснив и полностью прояснив существовавшие и до него отношения.