Страница:
---------------------------------------------------------------
OCR и вычитка: С.Лебедев
---------------------------------------------------------------
Перевод Т.Исаевой
Виною всему была кормилица. Напрасно госпожа консульша Фридеман, едва
ощутив подозрение, увещевала ее бороться с этим пороком. Напрасно этой
особе, кроме питательного пива, ежедневно подносили еще по стаканчику
красного вина. Оказывается, она не гнушалась даже спиртом, заготовленным для
спиртовки, и, прежде чем ее рассчитали, прежде чем нашли другую, --
несчастье свершилось. Когда мать с тремя дочками-подростками вернулась с
прогулки домой, маленький Иоганнес, которому едва ли был месяц от роду,
лежал на полу, свалившись с пеленального стола, и безнадежно-тихо кряхтел, а
кормилица стояла рядом, осоловело уставившись на него.
Доктор, бережно и настойчиво исследовавший маленькое, судорожно
корчившееся тельце, принял озабоченный, очень озабоченный вид, три сестрички
всхлипывали, забившись в угол, а мать в сердечной своей тоске громко
молилась.
Бедная женщина еще носила дитя под сердцем, когда от столь же
внезапного, сколь и неизлечимого недуга скоропостижно скончался ее супруг --
нидерландский консул; что-то в ней надломилось, она во всем изверилась и
теперь не надеялась сохранить маленького Иоганнеса. Но спустя два дня
доктор, обнадеживающе пожимая ей руку, объявил, что непосредственная угроза
миновала, легкое сотрясение мозга, а это главное, прошло, что явствует хотя
бы из взгляда ребенка, отнюдь не бессмысленно остановившегося, как
вначале... Разумеется, надо запастись терпением, проследить за дальнейшим
ходом... и уповать на лучшее... да, уповать на лучшее...
Серый дом с двускатной островерхой крышей, в котором проходило детство
Иоганнеса Фридемана, был расположен у северных ворот старинного торгового
городка. Из просторных сеней, выстланных каменными плитами, наверх вела
лестница с белыми деревянными перилами. В гостиной на втором этаже шпалеры
были затканы поблекшими от времени ландшафтами, а вокруг тяжелого стола
красного дерева, покрытого пунцовой бархатной скатертью, чинно стояли кресла
с жесткими прямыми спинками.
В детстве он часто сиживал здесь у окна, за которым цвели прелестные
цветы, сиживал, примостившись на низенькой скамеечке, у ног матушки,
созерцая ее, разделенные ровным пробором, седые волосы и нежное доброе лицо,
вдыхая едва слышный аромат, всегда исходивший от нее, и, затаив дыхание,
внимал волшебной сказке. А не то Иоганнес разглядывал портрет отца,
господина с приветливым лицом и седыми бакенбардами. Он на небе, говорила
матушка, и ждет их всех к себе.
За домом был маленький сад, где они проводили летом добрую половину
дня, невзирая на приторно-сладкий чад, доносившийся с расположенного
поблизости сахарного завода. Старый суковатый орешник рос там, и маленький
Иоганнес обыкновенно сидел в его тени, на низком деревянном креслице, и грыз
орехи, а мать и три его уже взрослые сестры располагались под серым
парусиновым тентом. Но глаза матери часто отрывались от рукоделия, чтобы с
печальною ласкою скользнуть по ребенку.
Он не был хорош собою, маленький Иоганнес, с его острой высокой грудью,
выпуклой спиной и несоразмерно длинными, тощими руками, и когда он, вот так
прикорнув на креслице, ловко и проворно грыз орехи, то являл собой
достаточно странное зрелище. Но у него были узкие, безукоризненно изящные
ноги и кисти рук, большие золотистые глаза, нежно очерченный рот, русые
волосы. И хотя лицо Иоганнеса было так жалостно сдавлено плечами, его можно
было назвать почти красивым.
Когда мальчику исполнилось семь лет, его определили в школу -- теперь
годы потекли быстро и однообразно. Каждый день с забавной важностью, так
часто отличающей горбунов, вышагивал он мимо островерхих зданий и лавок в
старую школу с готическими сводами, а дома, приготовив уроки, то ли читал
свои книжки в нарядных, пестрых переплетах, то ли возился в садике, в то
время как сестры помогали по хозяйству прихварывавшей матери. Они выезжали и
в свет -- семейство Фридеманов принадлежало к сливкам городского общества,
однако замуж девицы, увы, не выходили, ибо были небогаты и достаточно дурны
собой.
Иоганнесу тоже случалось получать приглашения от своих сверстников, но
общение с ними не сулило ему больших радостей. Он не мог принимать участия в
их играх, они же в его присутствии всегда испытывали какую-то напряженную
неловкость, и поэтому настоящая дружба не завязывалась.
Пришло время, и на школьном дворе, при Иоганнесе, часто стали заводить
разговоры определенного свойства. Настороженно, раскрыв глаза, выслушивал он
пылкие излияния, касающиеся той или иной девочки, и молчал. "Пусть другие
только и думают что о девчонках, -- говорил он себе, -- для меня это
недоступно, так же как метание мяча и гимнастические упражнения". Порою он
испытывал грусть, но постепенно свыкся с тем, что должен жить сам по себе,
не разделяя интересов других мальчиков.
И все же случилось, что Иоганнес -- шестнадцать лет от роду было ему
тогда -- влюбился в девочку, в свою сверстницу. Это была сестренка его
соученика -- светловолосое, необузданно-резвое создание, и познакомились они
у ее брата. Вблизи нее Иоганнес чувствовал какое-то странное стеснение, а ее
нарочитая ласковость причиняла ему подлинное страдание.
Как-то раз летним вечером он одиноко прогуливался по городскому валу,
когда из-за куста жасмина до него донесся шепот: на скамейке сидела та самая
девочка рядом с рослым рыжим юнцом, хорошо знакомым Иоганнесу. Рыжий обнял
девочку и поцеловал ее в губы, а она, хихикая, возвратила ему поцелуй.
Увидев это, Иоганнес Фридеман отвернулся и крадучись пошел прочь.
Его голова глубже обычного ушла в плечи, руки тряслись, резкая щемящая
боль подкатила от сердца к горлу. Но он совладал с ней, заставил себя
выпрямиться, насколько это было в его силах. "Ладно,--
-сказал он себе. -- Кончено! Никогда больше не стану терзаться ничем
подобным. Другим оно дает наслаждение и радость, мне приносит только скорбь
и
страдание. С меня хватит! Сыт по горло! Баста!"
Благое решение! Иоганнес отрекался, отрекался .раз и навсегда... Он
вернулся домой к своим книгам, к своей скрипке, на которой научился играть,
хотя ему мешала острая, выпирающая грудь.
Семнадцати лет он распростился со школой и занялся коммерцией, как
занимались ею испокон века все люди его круга, и поступил учеником в
лесопромышленное предприятие господина Шлифогта, расположенное внизу у реки.
С ним обращались мягко, он со своей стороны был покладист, предупредителен,
и так, мирной чредой шло время. Но когда ему исполнился двадцать один год,
умерла после тяжкой болезни его мать.
Это было большим горем для Иоганнеса Фридемана. Он долго не расставался
с ним... Он упивался им, отдавался ему, как счастью, растравлял
бесчисленными воспоминаниями детства, копил его, как скупец, -- первое свое
жизненное потрясение. Но разве жизнь не хороша, даже если она складывается
для нас .так, что ее не назовешь "счастливой"! Иоганнес Фридеман понял это и
любил жизнь. Никто не знает, скольких душевных сил стоило ему, отрекшемуся
от высшего, даруемого жизнью счастья, искренне наслаждаться доступными ему
радостями. Прогулка весною в пригородном саду, поющая птица, душистый цветок
--можно ли не быть благодарным жизни и за это?
И то, что образованный человек острее воспринимает все прекрасное,
более того, что само образование-- прекрасно, и это понял Иоганнес и
стремился стать образованным человеком. Он любил музыку и не пропускал ни
одного концерта из тех, что устраивались в его городке. Иоганнес и сам был
не прочь помузицировать и научился играть на скрипке, радуясь, когда дело
шло на лад, каждому красивому, мягкому звуку, хотя сам при этом являл очень
странное зрелище.
Он читал запоем и постепенно воспитал в себе литературный вкус,
которого, правда, никто в городе с ним не разделял. Он был осведомлен обо
всех литературных новинках как на родине, так и за границей, умел смаковать
ритм и дразнящую прелесть стиха, отдаваться во власть интимного настроения
изысканной новеллы... Да, пожалуй, можно сказать, что он был эпикурейцем!
Он научился воспринимать как радость любое явление жизни, понял, что их
нельзя подразделять на счастливые и несчастливые. Он дорожил любым своим
ощущением, настроением и равно лелеял их -- мрачные и светлые, даже
несбывшиеся желания, даже тоску. Он любил тоску ради нее самой и говорил
себе, что, когда надежды сбываются, все лучшее остается позади. Разве
сладко-щемящие, смутные, томительные надежды и ожидания тихого весеннего
вечера не богаче радостью, чем осуществленные посулы лета? Да, конечно же он
был эпикурейцем, маленький господин Фридеман!
Впрочем, этого, вероятно, не знали люди, кланявшиеся ему на улице с тем
приветливо-сочувственным видом, к которому он привык издавна. Они не знали,
что маленький горбатый человечек, с уморительной важностью выступавший в
своем светлом сюртуке и лоснящемся цилиндре, -- как ни странно, он был
завзятым щеголем, -- нежно любит свою жизнь, лишен-* кую ярких страстей, но
исполненную тихого, нежного счастья, творцом которого он сумел стать.
Но особую склонность, можно даже сказать, страсть, господин Фридеман
питал к театру. Сцена оказывала на него необычайно сильное действие, и
нередко развязка трагедии заставляла трепетать все его маленькое тело. У
него было постоянное место в первом ярусе городского театра, оно редко
пустовало, а иногда он появлялся там в обществе трех своих сестер. После
смерти матери они вели все хозяйство, свое и братнино, в старом доме,
который унаследовали сообща с ним.
Замуж они, увы, все еще не вышли, но давно достигли возраста, когда на
это и не притязают, -- ибо Фридерика, старшая, родилась на семнадцать лет
ранее господина Фридемана. Она и вторая сестрица, Генриетта, были несколько
сухопары и тощи, тогда как коротышка Фифи, младшая, отличалась излишней
полнотой. Вдобавок у нее была смешная привычка -- раскачиваться при каждом
слове, а в уголках рта у нее скоплялась слюна.
Маленький господин Фридеман не был чрезмерно привержен к своим сестрам,
зато три девицы, связанные неразрывными узами, держались одинакового мнения
решительно обо всем и уж совсем исключительное единодушие проявляли, когда
какая-нибудь знакомая барышня становилась -невестой. Тут они в один голос
твердили, что очень рады этому.
Оставив предприятие господина Шлифогта и вступив в самостоятельное
владение небольшим агентством или чем-то, не слишком обременительным, в этом
роде, он по-прежнему жил вместе с сестрами. Господин Фридеман занимал нижние
комнаты старого дома и подымался наверх только к столу, потому что,
случалось, страдал одышкой.
В день своего тридцатилетия, в светлый, жаркий, июньский день, он,
отобедав, сидел в тени серого тента с хорошей сигарой и хорошей книгой, а
голова его покоилась на новой подушечке, вышитой руками Генриетты. Время от
времени он откладывал книгу, прислушивался к радостному чириканью воробьев,
сидевших на старом орешнике, поглядывал на чистенькую, посыпанную гравием
дорожку, ведущую к дому, и на зеленый, пестревший клумбами газон.
Маленький господин Фридеман не носил бороды, время почти не изменило
его, разве только черты лица стали несколько резче. Легкие русые волосы он
гладко зачесывал на косой пробор.
Он тихо опустил книгу на колени и, прищурившись, стал смотреть в синее
солнечное небо. "Вот и тридцать лет миновало, -- сказал он себе. -- Осталось
еще каких-нибудь десять, а может быть, двадцать, про то знает один бог.
Бесшумной чередой пройдут, проскользнут и они, как ушли эти тридцать, и я
жду их с миром в душе".
В июле того же года произошли события, всколыхнувшие весь городок. Был
смещен командующий местным военным округом, жизнерадостный толстяк,
пользовавшийся общей любовью; с ним расставались весьма неохотно. Бог его
знает, в силу каких обстоятельств, из столицы на его место назначили
господина фон Риннлинген. Впрочем, с новым командующим дело, по-видимому,
обстояло не так уж худо. Подполковник, который был женат, но бездетен, снял
в южном предместье города весьма поместительный особняк, из чего явствовало,
что он намеревается жить открытым домом. Так или иначе, слухи о его
богатстве подтверждались: четырех слуг, пять верховых и ездовых лошадей,
легкую охотничью коляску и ландо вывез он из столицы.
Супруги Риннлинген не замедлили нанести визиты наиболее видным
семействам города, их имя было у всех на устах. Но, безусловно, особый
интерес возбуждал не сам господин фон Риннлинген, а его супруга.
Мужчины были несколько сбиты с толку и покамест не составили себе
суждения. Дамы же без околичностей вынесли приговор Герде фон Риннлинген.
-- Эта барынька насквозь пропитана столичным духом, --доверительно
сообщила Генриетте Фридеман жена присяжного поверенного, госпожа Хагенштрем.
-- Что же, это естественно! Она курит, она скачет верхом на лошади; ладно,
примем и это как должное. Но ее манеры! Она ведет себя более чем вольно, она
ведет себя как студент, как мальчишка, да и это еще не то слово! Видите ли,
она недурна собой, ее, пожалуй, даже можно назвать красивой, но в ней нет ни
капли женственности, ее взгляду, улыбке, движениям недостает очарования,
всего того, что любят мужчины. Правда, она не кокетка, и видит бог, я первая
выскажусь за то, что это очень похвально. Но куда же годится, чтобы
молоденькая женщина--ей двадцать четыре года -- до такой степени
пренебрегала властью, которую нам, женщинам, даровала сама природа? Душечка,
я не речиста, но, право же, знаю, о чем говорю! Покуда у наших мужчин голова
еще идет кругом, но вот увидите, через несколько недель они будут
разочарованы и отвернутся от нее.
-- Ах, -- сказала Генриетта Фридеман, -- она и без того неплохо
устроена!
-- Да, да, ее муж! -- отозвалась госпожа Хагенштрем. -- Но как она с
ним обращается? Видели бы вы только! Впрочем, увидите! Я первая выскажусь за
то, что замужняя женщина должна держать особ другого пола на известном
расстоянии! Но с собственным мужем! Она манерничает, смотрит глазами
холодными, как лед, и так снисходительно тянет свое "милый друг", что,
право, нельзя не возмутиться! А если бы вы посмотрели при этом на него --
корректный, выдержанный, породистый мужчина, великолепно сохранившийся для
своих сорока лет,-- бравый офицер. А женаты они четыре года, душечка моя!..
Местом, где маленькому господину Фридеману было суждено впервые увидеть
госпожу фон Риннлинген, оказалась главная улица, на которой дома почти
сплошь были заняты под торговые предприятия, и состоялась эта встреча в
обеденный час, когда он возвращался с биржи, где тоже сказал свое веское
слово.
Крошечный и важный, выступал он рядом с оптовым торговцем Стефенсом,
дюжим, нескладным мужчиной с котлетообразными бакенбардами и на редкость
густыми бровями. Оба были в цилиндрах' и распахнутых из-за большой жары
пальто. Они рассуждали о политике и при этом мерно, в такт, постукивали
своими тростями по тротуару. Они прошли уже почти полпути, когда оптовый
торговец Стефенс вдруг сказал:
-- Черт меня возьми совсем, если вон там едет не Риннлингша!
-- Ну, что же, очень кстати, -- ответил господин Фридеман своим
высоким, немного пронзительным голосом.-- До сих пор она как-то не
попадалась мне на глаза! Ага, вот и пресловутая желтая коляска!
И впрямь, то была желтая охотничья коляска. Сегодня госпожа фон
Риннлинген выехала в ней и собственноручно правила двумя холеными лошадьми,
в то время как слуга сложа руки восседал сзади. На ней был свободный очень
светлый жакет, юбка тоже была светлая. Из-под круглой соломенной шапочки с
коричневым кожаным бантом выбивались рыжие в золото волосы, они закрывали ей
уши и тугим узлом спускались на затылок. Лицо у нее было продолговатое, кожа
матово-белая, а в уголках удивительно близко посаженных глаз лежали синие
тени. Крошечные веснушки были рассыпаны по ее вздернутому, но изящному
носу... они украшали ее. Но красив ли ее рот -- об этом трудно было судить,
ведь она беспрерывно то поджимала, то выпячивала нижнюю губку,
Когда коляска поравнялась с ними, оптовый торговец Стефенс отвесил
крайне почтительный поклон, а маленький господин Фридеман тоже приподнял
свой цилиндр и пристально, с любопытством посмотрел на госпожу фон
Риннлинген. Она помахала хлыстиком, слегка кивнула головой и медленно
проехала мимо, разглядывая дома и витрины по обеим сторонам улицы.
Пройдя несколько шагов, оптовый торговец сказал:
-- Прокатилась, а теперь возвращается домой.
Маленький господин Фридеман не ответил ничего, он смотрел вниз на
мостовую. Потом вдруг поднял глаза на оптового торговца и спросил:
-- Вы что-то сказали?
И господин Стефенс повторил свое остроумное замечание.
Прошло три дня. Согласно установившемуся обычаю господин Фридеман ровно
в полдень вернулся с прогулки домой. Обед подавался в половине первого, и он
хотел на оставшиеся полчаса заглянуть и свою "контору", помещавшуюся в
нижнем этаже, справа, когда в сени вошла служанка и сказала:
-- А у нас гости, господин Фридеман.
-- У меня? -- спросил он.
-- Нет, наверху, у барышень.
-- Кто именно?
-- Господин подполковник фон Риннлинген с супругой.
-- О, -- сказал господин Фридеман, -- тогда я, пожалуй...
И поднялся по лестнице. Наверху, на площадке, он было взялся за ручку
высокой белой двери в "ландшафтную", но вдруг передумал, отступил на шаг,
повернулся и медленно удалился тем же путем, каким пришел. И хотя господин
Фридеман был совершенно один, он проговорил громко вслух:
-- Нет. Лучше не надо!
Он спустился в свою "контору", сел за письменный стол, развернул
газету. Но тут же отложил ее в сторону и уставился в окно. Так он и сидел,
покуда не пришла служанка доложить, что обед подан. Тогда он отправился
наверх, в столовую, где уже дожидались сестры, и взгромоздился на свой стул,
на котором лежали три переплетенные нотные тетради.
Генриетта, разливавшая суп, сказала:
-- Ты знаешь, кто у нас был, Иоганнес?
-- Да? -- спросил он.
-- Новое начальство.
-- Ах, вот как! Очень любезно!..
-- Да, -- сказала Фифи, и слюна скопилась в уголках ее рта, -- мне
лично они оба очень понравились!
-- Во всяком случае, -- сказала Фридерика,-- было бы неучтиво медлить с
ответным визитом, я предлагаю отправиться к ним послезавтра, в
воскресенье...
-- В воскресенье, -- сказали Генриетта и Фифи.
-- Ты, конечно, тоже пойдешь, Иоганнес? -- спросила Фридерика.
-- Само собой разумеется, -- сказала Фифи и вся заколыхалась.
Господин Фридеман, очевидно, не слышал вопроса Фридерики.
Отсутствующий, притихший, ел он свой суп. Казалось, он слышит какие-то иные
звуки, какие-то зловещие шорохи.
Назавтра в городском театре шел "Лоэнгрин". Съехалось все избранное
общество. Набитый до отказа маленький зрительный зал был полон приглушенного
говора, запаха газа и духов. Но как в партере, так и в ярусах все бинокли
были обращены на ложу номер тринадцать, первую справа от сцены, ибо нынче
вечером там появился господин фон Риннлинген вместе с супругой, и любопытным
горожанам наконец-то представился случай хорошенько рассмотреть эту чету.
Когда маленький господин Фридеман в безупречном черном костюме и
ослепительно белой манишке, торчавшей на груди колом, вошел в свою ложу,
ложу номер тринадцать, первым его поползновением было улизнуть; рука
потянулась ко лбу, ноздри судорожно расширились. Потом он опустился на свой
стул, рядом с госпожой фон Риннлинген.
Покуда он усаживался, она, выпятив нижнюю губку, внимательно его
изучала, затем отвернулась и заговорила с мужем, стоявшим позади. Это был
высокий, широкий в плечах мужчина с торчащими кверху кончиками усов и
приветливым загорелым лицом.
Началась увертюра, госпожа фон Риннлинген склонилась над барьером ложи,
и господин Фридеман скользнул по ней торопливым жадным взглядом. Ее светлое
вечернее платье было слегка декольтировано, в отличие от туалетов остальных
дам. Широкие сборчатые рукава оставляли открытыми руки в высоких, до локтя,
белых перчатках. Сегодня она показалась ему довольно полной, в прошлый раз
свободный жакет несколько скрадывал пышность ее форм. Она дышала глубоко и
ровно, грудь мерно подымалась и опускалась, сноп рыжих в золото волос
тяжелым узлом спадал на затылок.
Господин Фридеман был бледен, много бледнее обычного. Маленькие
капельки пота выступили у него на лбу под прилизанными русыми волосами.
Госпожа фон Риннлинген стянула перчатку с левой руки, и эта округлая
матово-белая рука без колец и браслетов, украшенная только узором
нежно-голубых жилок, все время находилась перед его глазами. Он был не волен
в этом.
Скрипки пели, заливались медью охотничьи рога, вот зазвучал и голос
Тельрамунда, общее ликование царило в оркестре, а маленький господин
Фридеман сидел не шевелясь, бледный и притихший, глубоко втянув голову в
плечи, прижав к губам указательный палец левой руки, засунув правую за борт
сюртука.
Едва опустился занавес, госпожа фон Риннлинген поднялась и в
сопровождении мужа покинула ложу. Господин Фридеман видел это не глядя. Он
провел носовым платком по лбу, порывисто встал, дошел было до двери, ведущей
в коридор, но вернулся, сел на свое место, занял прежнее положение и снова
замер в неподвижности.
Но вот прозвенел звонок, соседи вернулись, и, почувствовав, что взгляд
госпожи фон Риннлинген обращен на него, он невольно повернул голову. Их
взгляды встретились, но она отнюдь не смутилась, не потупила взор, а без
тени замешательства продолжала внимательно разглядывать его, покуда,
побежденный, униженный, он сам не отвел глаза. Он побледнел еще сильнее,
странная, сладкая и жгучая ярость захлестнула его. Зазвучала музыка.
Перед концом действия случилось так, что веер выскользнул из рук
госпожи фон Риннлинген и упал на пол между ними. Оба нагнулись одновременно,
но она сама проворно схватила веер и с улыбкой, не лишенной язвительности,
промолвила:
-- Благодарю вас.
Но в то короткое мгновение, когда их головы почти соприкоснулись, он
успел вдохнуть душистое тепло ее груди. Его лицо исказилось, а сердце
забилось так отвратительно-сильно и гулко, что у него перехватило дыхание...
Он отсидел еще с полминуты, затем отодвинул стул, тихо встал и тихо вышел из
ложи.
Он прошел по фойе, -- вдогонку ему звучала музыка,-- забрал на вешалке
свой цилиндр, светлое пальто, трость, спустился по лестнице, вышел на улицу.
Был тихий теплый вечер. Серые островерхие дома, освещенные газовыми
фонарями, безмолвно вонзались в небо, где ясно и нежно теплились звезды.
Шаги редких прохожих гулко отдавались в тишине. Кто-то встретился,
поклонился ему, но он этого не видел. Он шагал понурив голову, его острая
высокая грудь содрогалась -- так тяжело он дышал. Время от времени он тихо
говорил:
-- Боже мой! Боже!
С отчаянием, со страхом наблюдал он за собой -- его мироощущение, так
терпеливо взлелеянное, так нежно и мудро охраняемое, теперь было уничтожено,
сметено, изорвано в клочья. И тогда, не в силах превозмочь чувство
головокружительно-душного опьянения, томление, тоску, он прислонился к
фонарному столбу и трепетно шепнул:
-- Герда!
Все тихо. Ни отклика, ни звука. Маленький господин Фридеман с трудом
овладел собою и двинулся дальше. Круто спускавшаяся к реке улица, на которой
стоял театр, осталась позади, теперь он вышел на главную улицу и зашагал по
направлению к северу, домой.
Как она взглянула на него! Как взглянула! Она вынудила его отвести
глаза. Укротила одним только взглядом. А ведь она женщина, а он мужчина! И
разве в ее карих, в ее странных глазах при этом не мелькнуло откровенно
веселое торжество? Он снова почувствовал, как его захлестывает близкое к
обмороку чувственное наслаждение ярости, но, вспомнив то мгновение, когда их
головы почти соприкоснулись, когда он вдыхал благоухание ее тела, он в
другой раз остановился, откинул назад свое горбатое туловище, втянул сквозь
зубы воздух и сам не свой, безнадежно, отчаянно прошептал:
-- Боже мой! Боже!
И снова машинально зашагал вперед, сквозь душную тьму пустынных гулких
улиц, пока не оказался перед собственным домом. В сенях он минутку помедлил,
впивая прохладный, слегка затхлый воздух, затем ушел в свою "контору".
Он уселся у открытого окна за письменный стол и в оцепенении уставился
на большую чайную розу, которую кто-то поставил в стакан. Он взял ее и,
закрыв глаза, стал вдыхать благоуханна цветка. Но тут же печальным, усталым
жестом отодвинул стакан. Нет, нет, с этим кончено! К чему теперь это
благоухание, к чему все то, что доныне составляло его "счастье"?
Отвернувшись, он выглянул в окно, на тихую улицу. Оттуда изредка
доносились гулкие, замиравшие вдали шаги прохожих. В небе блистали звезды.
Как он устал, как изнемог! В голове не оставалось ни единой мысли, бурное
отчаяние понемногу сменилось большою, нежною печалью. Какие-то стихи
промелькнули в памяти, снова зазвучала музыка "Лоэнгрина". Он еще раз увидел
рядом с собой госпожу фон Риннлинген, белую руку на красном бархате ложи, и
провалился в тяжелый, горячечный сон.
Не раз он был близок к пробуждению, но боялся этого и старался снова
забыться. Но когда совсем рассвело, он открыл глаза и долгим тоскливым
OCR и вычитка: С.Лебедев
---------------------------------------------------------------
Перевод Т.Исаевой
Виною всему была кормилица. Напрасно госпожа консульша Фридеман, едва
ощутив подозрение, увещевала ее бороться с этим пороком. Напрасно этой
особе, кроме питательного пива, ежедневно подносили еще по стаканчику
красного вина. Оказывается, она не гнушалась даже спиртом, заготовленным для
спиртовки, и, прежде чем ее рассчитали, прежде чем нашли другую, --
несчастье свершилось. Когда мать с тремя дочками-подростками вернулась с
прогулки домой, маленький Иоганнес, которому едва ли был месяц от роду,
лежал на полу, свалившись с пеленального стола, и безнадежно-тихо кряхтел, а
кормилица стояла рядом, осоловело уставившись на него.
Доктор, бережно и настойчиво исследовавший маленькое, судорожно
корчившееся тельце, принял озабоченный, очень озабоченный вид, три сестрички
всхлипывали, забившись в угол, а мать в сердечной своей тоске громко
молилась.
Бедная женщина еще носила дитя под сердцем, когда от столь же
внезапного, сколь и неизлечимого недуга скоропостижно скончался ее супруг --
нидерландский консул; что-то в ней надломилось, она во всем изверилась и
теперь не надеялась сохранить маленького Иоганнеса. Но спустя два дня
доктор, обнадеживающе пожимая ей руку, объявил, что непосредственная угроза
миновала, легкое сотрясение мозга, а это главное, прошло, что явствует хотя
бы из взгляда ребенка, отнюдь не бессмысленно остановившегося, как
вначале... Разумеется, надо запастись терпением, проследить за дальнейшим
ходом... и уповать на лучшее... да, уповать на лучшее...
Серый дом с двускатной островерхой крышей, в котором проходило детство
Иоганнеса Фридемана, был расположен у северных ворот старинного торгового
городка. Из просторных сеней, выстланных каменными плитами, наверх вела
лестница с белыми деревянными перилами. В гостиной на втором этаже шпалеры
были затканы поблекшими от времени ландшафтами, а вокруг тяжелого стола
красного дерева, покрытого пунцовой бархатной скатертью, чинно стояли кресла
с жесткими прямыми спинками.
В детстве он часто сиживал здесь у окна, за которым цвели прелестные
цветы, сиживал, примостившись на низенькой скамеечке, у ног матушки,
созерцая ее, разделенные ровным пробором, седые волосы и нежное доброе лицо,
вдыхая едва слышный аромат, всегда исходивший от нее, и, затаив дыхание,
внимал волшебной сказке. А не то Иоганнес разглядывал портрет отца,
господина с приветливым лицом и седыми бакенбардами. Он на небе, говорила
матушка, и ждет их всех к себе.
За домом был маленький сад, где они проводили летом добрую половину
дня, невзирая на приторно-сладкий чад, доносившийся с расположенного
поблизости сахарного завода. Старый суковатый орешник рос там, и маленький
Иоганнес обыкновенно сидел в его тени, на низком деревянном креслице, и грыз
орехи, а мать и три его уже взрослые сестры располагались под серым
парусиновым тентом. Но глаза матери часто отрывались от рукоделия, чтобы с
печальною ласкою скользнуть по ребенку.
Он не был хорош собою, маленький Иоганнес, с его острой высокой грудью,
выпуклой спиной и несоразмерно длинными, тощими руками, и когда он, вот так
прикорнув на креслице, ловко и проворно грыз орехи, то являл собой
достаточно странное зрелище. Но у него были узкие, безукоризненно изящные
ноги и кисти рук, большие золотистые глаза, нежно очерченный рот, русые
волосы. И хотя лицо Иоганнеса было так жалостно сдавлено плечами, его можно
было назвать почти красивым.
Когда мальчику исполнилось семь лет, его определили в школу -- теперь
годы потекли быстро и однообразно. Каждый день с забавной важностью, так
часто отличающей горбунов, вышагивал он мимо островерхих зданий и лавок в
старую школу с готическими сводами, а дома, приготовив уроки, то ли читал
свои книжки в нарядных, пестрых переплетах, то ли возился в садике, в то
время как сестры помогали по хозяйству прихварывавшей матери. Они выезжали и
в свет -- семейство Фридеманов принадлежало к сливкам городского общества,
однако замуж девицы, увы, не выходили, ибо были небогаты и достаточно дурны
собой.
Иоганнесу тоже случалось получать приглашения от своих сверстников, но
общение с ними не сулило ему больших радостей. Он не мог принимать участия в
их играх, они же в его присутствии всегда испытывали какую-то напряженную
неловкость, и поэтому настоящая дружба не завязывалась.
Пришло время, и на школьном дворе, при Иоганнесе, часто стали заводить
разговоры определенного свойства. Настороженно, раскрыв глаза, выслушивал он
пылкие излияния, касающиеся той или иной девочки, и молчал. "Пусть другие
только и думают что о девчонках, -- говорил он себе, -- для меня это
недоступно, так же как метание мяча и гимнастические упражнения". Порою он
испытывал грусть, но постепенно свыкся с тем, что должен жить сам по себе,
не разделяя интересов других мальчиков.
И все же случилось, что Иоганнес -- шестнадцать лет от роду было ему
тогда -- влюбился в девочку, в свою сверстницу. Это была сестренка его
соученика -- светловолосое, необузданно-резвое создание, и познакомились они
у ее брата. Вблизи нее Иоганнес чувствовал какое-то странное стеснение, а ее
нарочитая ласковость причиняла ему подлинное страдание.
Как-то раз летним вечером он одиноко прогуливался по городскому валу,
когда из-за куста жасмина до него донесся шепот: на скамейке сидела та самая
девочка рядом с рослым рыжим юнцом, хорошо знакомым Иоганнесу. Рыжий обнял
девочку и поцеловал ее в губы, а она, хихикая, возвратила ему поцелуй.
Увидев это, Иоганнес Фридеман отвернулся и крадучись пошел прочь.
Его голова глубже обычного ушла в плечи, руки тряслись, резкая щемящая
боль подкатила от сердца к горлу. Но он совладал с ней, заставил себя
выпрямиться, насколько это было в его силах. "Ладно,--
-сказал он себе. -- Кончено! Никогда больше не стану терзаться ничем
подобным. Другим оно дает наслаждение и радость, мне приносит только скорбь
и
страдание. С меня хватит! Сыт по горло! Баста!"
Благое решение! Иоганнес отрекался, отрекался .раз и навсегда... Он
вернулся домой к своим книгам, к своей скрипке, на которой научился играть,
хотя ему мешала острая, выпирающая грудь.
Семнадцати лет он распростился со школой и занялся коммерцией, как
занимались ею испокон века все люди его круга, и поступил учеником в
лесопромышленное предприятие господина Шлифогта, расположенное внизу у реки.
С ним обращались мягко, он со своей стороны был покладист, предупредителен,
и так, мирной чредой шло время. Но когда ему исполнился двадцать один год,
умерла после тяжкой болезни его мать.
Это было большим горем для Иоганнеса Фридемана. Он долго не расставался
с ним... Он упивался им, отдавался ему, как счастью, растравлял
бесчисленными воспоминаниями детства, копил его, как скупец, -- первое свое
жизненное потрясение. Но разве жизнь не хороша, даже если она складывается
для нас .так, что ее не назовешь "счастливой"! Иоганнес Фридеман понял это и
любил жизнь. Никто не знает, скольких душевных сил стоило ему, отрекшемуся
от высшего, даруемого жизнью счастья, искренне наслаждаться доступными ему
радостями. Прогулка весною в пригородном саду, поющая птица, душистый цветок
--можно ли не быть благодарным жизни и за это?
И то, что образованный человек острее воспринимает все прекрасное,
более того, что само образование-- прекрасно, и это понял Иоганнес и
стремился стать образованным человеком. Он любил музыку и не пропускал ни
одного концерта из тех, что устраивались в его городке. Иоганнес и сам был
не прочь помузицировать и научился играть на скрипке, радуясь, когда дело
шло на лад, каждому красивому, мягкому звуку, хотя сам при этом являл очень
странное зрелище.
Он читал запоем и постепенно воспитал в себе литературный вкус,
которого, правда, никто в городе с ним не разделял. Он был осведомлен обо
всех литературных новинках как на родине, так и за границей, умел смаковать
ритм и дразнящую прелесть стиха, отдаваться во власть интимного настроения
изысканной новеллы... Да, пожалуй, можно сказать, что он был эпикурейцем!
Он научился воспринимать как радость любое явление жизни, понял, что их
нельзя подразделять на счастливые и несчастливые. Он дорожил любым своим
ощущением, настроением и равно лелеял их -- мрачные и светлые, даже
несбывшиеся желания, даже тоску. Он любил тоску ради нее самой и говорил
себе, что, когда надежды сбываются, все лучшее остается позади. Разве
сладко-щемящие, смутные, томительные надежды и ожидания тихого весеннего
вечера не богаче радостью, чем осуществленные посулы лета? Да, конечно же он
был эпикурейцем, маленький господин Фридеман!
Впрочем, этого, вероятно, не знали люди, кланявшиеся ему на улице с тем
приветливо-сочувственным видом, к которому он привык издавна. Они не знали,
что маленький горбатый человечек, с уморительной важностью выступавший в
своем светлом сюртуке и лоснящемся цилиндре, -- как ни странно, он был
завзятым щеголем, -- нежно любит свою жизнь, лишен-* кую ярких страстей, но
исполненную тихого, нежного счастья, творцом которого он сумел стать.
Но особую склонность, можно даже сказать, страсть, господин Фридеман
питал к театру. Сцена оказывала на него необычайно сильное действие, и
нередко развязка трагедии заставляла трепетать все его маленькое тело. У
него было постоянное место в первом ярусе городского театра, оно редко
пустовало, а иногда он появлялся там в обществе трех своих сестер. После
смерти матери они вели все хозяйство, свое и братнино, в старом доме,
который унаследовали сообща с ним.
Замуж они, увы, все еще не вышли, но давно достигли возраста, когда на
это и не притязают, -- ибо Фридерика, старшая, родилась на семнадцать лет
ранее господина Фридемана. Она и вторая сестрица, Генриетта, были несколько
сухопары и тощи, тогда как коротышка Фифи, младшая, отличалась излишней
полнотой. Вдобавок у нее была смешная привычка -- раскачиваться при каждом
слове, а в уголках рта у нее скоплялась слюна.
Маленький господин Фридеман не был чрезмерно привержен к своим сестрам,
зато три девицы, связанные неразрывными узами, держались одинакового мнения
решительно обо всем и уж совсем исключительное единодушие проявляли, когда
какая-нибудь знакомая барышня становилась -невестой. Тут они в один голос
твердили, что очень рады этому.
Оставив предприятие господина Шлифогта и вступив в самостоятельное
владение небольшим агентством или чем-то, не слишком обременительным, в этом
роде, он по-прежнему жил вместе с сестрами. Господин Фридеман занимал нижние
комнаты старого дома и подымался наверх только к столу, потому что,
случалось, страдал одышкой.
В день своего тридцатилетия, в светлый, жаркий, июньский день, он,
отобедав, сидел в тени серого тента с хорошей сигарой и хорошей книгой, а
голова его покоилась на новой подушечке, вышитой руками Генриетты. Время от
времени он откладывал книгу, прислушивался к радостному чириканью воробьев,
сидевших на старом орешнике, поглядывал на чистенькую, посыпанную гравием
дорожку, ведущую к дому, и на зеленый, пестревший клумбами газон.
Маленький господин Фридеман не носил бороды, время почти не изменило
его, разве только черты лица стали несколько резче. Легкие русые волосы он
гладко зачесывал на косой пробор.
Он тихо опустил книгу на колени и, прищурившись, стал смотреть в синее
солнечное небо. "Вот и тридцать лет миновало, -- сказал он себе. -- Осталось
еще каких-нибудь десять, а может быть, двадцать, про то знает один бог.
Бесшумной чередой пройдут, проскользнут и они, как ушли эти тридцать, и я
жду их с миром в душе".
В июле того же года произошли события, всколыхнувшие весь городок. Был
смещен командующий местным военным округом, жизнерадостный толстяк,
пользовавшийся общей любовью; с ним расставались весьма неохотно. Бог его
знает, в силу каких обстоятельств, из столицы на его место назначили
господина фон Риннлинген. Впрочем, с новым командующим дело, по-видимому,
обстояло не так уж худо. Подполковник, который был женат, но бездетен, снял
в южном предместье города весьма поместительный особняк, из чего явствовало,
что он намеревается жить открытым домом. Так или иначе, слухи о его
богатстве подтверждались: четырех слуг, пять верховых и ездовых лошадей,
легкую охотничью коляску и ландо вывез он из столицы.
Супруги Риннлинген не замедлили нанести визиты наиболее видным
семействам города, их имя было у всех на устах. Но, безусловно, особый
интерес возбуждал не сам господин фон Риннлинген, а его супруга.
Мужчины были несколько сбиты с толку и покамест не составили себе
суждения. Дамы же без околичностей вынесли приговор Герде фон Риннлинген.
-- Эта барынька насквозь пропитана столичным духом, --доверительно
сообщила Генриетте Фридеман жена присяжного поверенного, госпожа Хагенштрем.
-- Что же, это естественно! Она курит, она скачет верхом на лошади; ладно,
примем и это как должное. Но ее манеры! Она ведет себя более чем вольно, она
ведет себя как студент, как мальчишка, да и это еще не то слово! Видите ли,
она недурна собой, ее, пожалуй, даже можно назвать красивой, но в ней нет ни
капли женственности, ее взгляду, улыбке, движениям недостает очарования,
всего того, что любят мужчины. Правда, она не кокетка, и видит бог, я первая
выскажусь за то, что это очень похвально. Но куда же годится, чтобы
молоденькая женщина--ей двадцать четыре года -- до такой степени
пренебрегала властью, которую нам, женщинам, даровала сама природа? Душечка,
я не речиста, но, право же, знаю, о чем говорю! Покуда у наших мужчин голова
еще идет кругом, но вот увидите, через несколько недель они будут
разочарованы и отвернутся от нее.
-- Ах, -- сказала Генриетта Фридеман, -- она и без того неплохо
устроена!
-- Да, да, ее муж! -- отозвалась госпожа Хагенштрем. -- Но как она с
ним обращается? Видели бы вы только! Впрочем, увидите! Я первая выскажусь за
то, что замужняя женщина должна держать особ другого пола на известном
расстоянии! Но с собственным мужем! Она манерничает, смотрит глазами
холодными, как лед, и так снисходительно тянет свое "милый друг", что,
право, нельзя не возмутиться! А если бы вы посмотрели при этом на него --
корректный, выдержанный, породистый мужчина, великолепно сохранившийся для
своих сорока лет,-- бравый офицер. А женаты они четыре года, душечка моя!..
Местом, где маленькому господину Фридеману было суждено впервые увидеть
госпожу фон Риннлинген, оказалась главная улица, на которой дома почти
сплошь были заняты под торговые предприятия, и состоялась эта встреча в
обеденный час, когда он возвращался с биржи, где тоже сказал свое веское
слово.
Крошечный и важный, выступал он рядом с оптовым торговцем Стефенсом,
дюжим, нескладным мужчиной с котлетообразными бакенбардами и на редкость
густыми бровями. Оба были в цилиндрах' и распахнутых из-за большой жары
пальто. Они рассуждали о политике и при этом мерно, в такт, постукивали
своими тростями по тротуару. Они прошли уже почти полпути, когда оптовый
торговец Стефенс вдруг сказал:
-- Черт меня возьми совсем, если вон там едет не Риннлингша!
-- Ну, что же, очень кстати, -- ответил господин Фридеман своим
высоким, немного пронзительным голосом.-- До сих пор она как-то не
попадалась мне на глаза! Ага, вот и пресловутая желтая коляска!
И впрямь, то была желтая охотничья коляска. Сегодня госпожа фон
Риннлинген выехала в ней и собственноручно правила двумя холеными лошадьми,
в то время как слуга сложа руки восседал сзади. На ней был свободный очень
светлый жакет, юбка тоже была светлая. Из-под круглой соломенной шапочки с
коричневым кожаным бантом выбивались рыжие в золото волосы, они закрывали ей
уши и тугим узлом спускались на затылок. Лицо у нее было продолговатое, кожа
матово-белая, а в уголках удивительно близко посаженных глаз лежали синие
тени. Крошечные веснушки были рассыпаны по ее вздернутому, но изящному
носу... они украшали ее. Но красив ли ее рот -- об этом трудно было судить,
ведь она беспрерывно то поджимала, то выпячивала нижнюю губку,
Когда коляска поравнялась с ними, оптовый торговец Стефенс отвесил
крайне почтительный поклон, а маленький господин Фридеман тоже приподнял
свой цилиндр и пристально, с любопытством посмотрел на госпожу фон
Риннлинген. Она помахала хлыстиком, слегка кивнула головой и медленно
проехала мимо, разглядывая дома и витрины по обеим сторонам улицы.
Пройдя несколько шагов, оптовый торговец сказал:
-- Прокатилась, а теперь возвращается домой.
Маленький господин Фридеман не ответил ничего, он смотрел вниз на
мостовую. Потом вдруг поднял глаза на оптового торговца и спросил:
-- Вы что-то сказали?
И господин Стефенс повторил свое остроумное замечание.
Прошло три дня. Согласно установившемуся обычаю господин Фридеман ровно
в полдень вернулся с прогулки домой. Обед подавался в половине первого, и он
хотел на оставшиеся полчаса заглянуть и свою "контору", помещавшуюся в
нижнем этаже, справа, когда в сени вошла служанка и сказала:
-- А у нас гости, господин Фридеман.
-- У меня? -- спросил он.
-- Нет, наверху, у барышень.
-- Кто именно?
-- Господин подполковник фон Риннлинген с супругой.
-- О, -- сказал господин Фридеман, -- тогда я, пожалуй...
И поднялся по лестнице. Наверху, на площадке, он было взялся за ручку
высокой белой двери в "ландшафтную", но вдруг передумал, отступил на шаг,
повернулся и медленно удалился тем же путем, каким пришел. И хотя господин
Фридеман был совершенно один, он проговорил громко вслух:
-- Нет. Лучше не надо!
Он спустился в свою "контору", сел за письменный стол, развернул
газету. Но тут же отложил ее в сторону и уставился в окно. Так он и сидел,
покуда не пришла служанка доложить, что обед подан. Тогда он отправился
наверх, в столовую, где уже дожидались сестры, и взгромоздился на свой стул,
на котором лежали три переплетенные нотные тетради.
Генриетта, разливавшая суп, сказала:
-- Ты знаешь, кто у нас был, Иоганнес?
-- Да? -- спросил он.
-- Новое начальство.
-- Ах, вот как! Очень любезно!..
-- Да, -- сказала Фифи, и слюна скопилась в уголках ее рта, -- мне
лично они оба очень понравились!
-- Во всяком случае, -- сказала Фридерика,-- было бы неучтиво медлить с
ответным визитом, я предлагаю отправиться к ним послезавтра, в
воскресенье...
-- В воскресенье, -- сказали Генриетта и Фифи.
-- Ты, конечно, тоже пойдешь, Иоганнес? -- спросила Фридерика.
-- Само собой разумеется, -- сказала Фифи и вся заколыхалась.
Господин Фридеман, очевидно, не слышал вопроса Фридерики.
Отсутствующий, притихший, ел он свой суп. Казалось, он слышит какие-то иные
звуки, какие-то зловещие шорохи.
Назавтра в городском театре шел "Лоэнгрин". Съехалось все избранное
общество. Набитый до отказа маленький зрительный зал был полон приглушенного
говора, запаха газа и духов. Но как в партере, так и в ярусах все бинокли
были обращены на ложу номер тринадцать, первую справа от сцены, ибо нынче
вечером там появился господин фон Риннлинген вместе с супругой, и любопытным
горожанам наконец-то представился случай хорошенько рассмотреть эту чету.
Когда маленький господин Фридеман в безупречном черном костюме и
ослепительно белой манишке, торчавшей на груди колом, вошел в свою ложу,
ложу номер тринадцать, первым его поползновением было улизнуть; рука
потянулась ко лбу, ноздри судорожно расширились. Потом он опустился на свой
стул, рядом с госпожой фон Риннлинген.
Покуда он усаживался, она, выпятив нижнюю губку, внимательно его
изучала, затем отвернулась и заговорила с мужем, стоявшим позади. Это был
высокий, широкий в плечах мужчина с торчащими кверху кончиками усов и
приветливым загорелым лицом.
Началась увертюра, госпожа фон Риннлинген склонилась над барьером ложи,
и господин Фридеман скользнул по ней торопливым жадным взглядом. Ее светлое
вечернее платье было слегка декольтировано, в отличие от туалетов остальных
дам. Широкие сборчатые рукава оставляли открытыми руки в высоких, до локтя,
белых перчатках. Сегодня она показалась ему довольно полной, в прошлый раз
свободный жакет несколько скрадывал пышность ее форм. Она дышала глубоко и
ровно, грудь мерно подымалась и опускалась, сноп рыжих в золото волос
тяжелым узлом спадал на затылок.
Господин Фридеман был бледен, много бледнее обычного. Маленькие
капельки пота выступили у него на лбу под прилизанными русыми волосами.
Госпожа фон Риннлинген стянула перчатку с левой руки, и эта округлая
матово-белая рука без колец и браслетов, украшенная только узором
нежно-голубых жилок, все время находилась перед его глазами. Он был не волен
в этом.
Скрипки пели, заливались медью охотничьи рога, вот зазвучал и голос
Тельрамунда, общее ликование царило в оркестре, а маленький господин
Фридеман сидел не шевелясь, бледный и притихший, глубоко втянув голову в
плечи, прижав к губам указательный палец левой руки, засунув правую за борт
сюртука.
Едва опустился занавес, госпожа фон Риннлинген поднялась и в
сопровождении мужа покинула ложу. Господин Фридеман видел это не глядя. Он
провел носовым платком по лбу, порывисто встал, дошел было до двери, ведущей
в коридор, но вернулся, сел на свое место, занял прежнее положение и снова
замер в неподвижности.
Но вот прозвенел звонок, соседи вернулись, и, почувствовав, что взгляд
госпожи фон Риннлинген обращен на него, он невольно повернул голову. Их
взгляды встретились, но она отнюдь не смутилась, не потупила взор, а без
тени замешательства продолжала внимательно разглядывать его, покуда,
побежденный, униженный, он сам не отвел глаза. Он побледнел еще сильнее,
странная, сладкая и жгучая ярость захлестнула его. Зазвучала музыка.
Перед концом действия случилось так, что веер выскользнул из рук
госпожи фон Риннлинген и упал на пол между ними. Оба нагнулись одновременно,
но она сама проворно схватила веер и с улыбкой, не лишенной язвительности,
промолвила:
-- Благодарю вас.
Но в то короткое мгновение, когда их головы почти соприкоснулись, он
успел вдохнуть душистое тепло ее груди. Его лицо исказилось, а сердце
забилось так отвратительно-сильно и гулко, что у него перехватило дыхание...
Он отсидел еще с полминуты, затем отодвинул стул, тихо встал и тихо вышел из
ложи.
Он прошел по фойе, -- вдогонку ему звучала музыка,-- забрал на вешалке
свой цилиндр, светлое пальто, трость, спустился по лестнице, вышел на улицу.
Был тихий теплый вечер. Серые островерхие дома, освещенные газовыми
фонарями, безмолвно вонзались в небо, где ясно и нежно теплились звезды.
Шаги редких прохожих гулко отдавались в тишине. Кто-то встретился,
поклонился ему, но он этого не видел. Он шагал понурив голову, его острая
высокая грудь содрогалась -- так тяжело он дышал. Время от времени он тихо
говорил:
-- Боже мой! Боже!
С отчаянием, со страхом наблюдал он за собой -- его мироощущение, так
терпеливо взлелеянное, так нежно и мудро охраняемое, теперь было уничтожено,
сметено, изорвано в клочья. И тогда, не в силах превозмочь чувство
головокружительно-душного опьянения, томление, тоску, он прислонился к
фонарному столбу и трепетно шепнул:
-- Герда!
Все тихо. Ни отклика, ни звука. Маленький господин Фридеман с трудом
овладел собою и двинулся дальше. Круто спускавшаяся к реке улица, на которой
стоял театр, осталась позади, теперь он вышел на главную улицу и зашагал по
направлению к северу, домой.
Как она взглянула на него! Как взглянула! Она вынудила его отвести
глаза. Укротила одним только взглядом. А ведь она женщина, а он мужчина! И
разве в ее карих, в ее странных глазах при этом не мелькнуло откровенно
веселое торжество? Он снова почувствовал, как его захлестывает близкое к
обмороку чувственное наслаждение ярости, но, вспомнив то мгновение, когда их
головы почти соприкоснулись, когда он вдыхал благоухание ее тела, он в
другой раз остановился, откинул назад свое горбатое туловище, втянул сквозь
зубы воздух и сам не свой, безнадежно, отчаянно прошептал:
-- Боже мой! Боже!
И снова машинально зашагал вперед, сквозь душную тьму пустынных гулких
улиц, пока не оказался перед собственным домом. В сенях он минутку помедлил,
впивая прохладный, слегка затхлый воздух, затем ушел в свою "контору".
Он уселся у открытого окна за письменный стол и в оцепенении уставился
на большую чайную розу, которую кто-то поставил в стакан. Он взял ее и,
закрыв глаза, стал вдыхать благоуханна цветка. Но тут же печальным, усталым
жестом отодвинул стакан. Нет, нет, с этим кончено! К чему теперь это
благоухание, к чему все то, что доныне составляло его "счастье"?
Отвернувшись, он выглянул в окно, на тихую улицу. Оттуда изредка
доносились гулкие, замиравшие вдали шаги прохожих. В небе блистали звезды.
Как он устал, как изнемог! В голове не оставалось ни единой мысли, бурное
отчаяние понемногу сменилось большою, нежною печалью. Какие-то стихи
промелькнули в памяти, снова зазвучала музыка "Лоэнгрина". Он еще раз увидел
рядом с собой госпожу фон Риннлинген, белую руку на красном бархате ложи, и
провалился в тяжелый, горячечный сон.
Не раз он был близок к пробуждению, но боялся этого и старался снова
забыться. Но когда совсем рассвело, он открыл глаза и долгим тоскливым