Страница:
Человек в поле
Сказано, что некто нашел его блуждающим в поле. Но как понимать здесь «блуждающим»? Неужели отец потребовал от него слишком многого и юный Иосиф оказался настолько незадачлив, что сбился с дороги и заблудился? Отнюдь нет. Блуждать не значит заблудиться, и ищущему вовсе не нужно сбиваться с дороги, чтобы ничего не найти. В долине Шекема Иосиф провел несколько лет своего детства, и местность эта не была ему незнакома, хотя узнавал он ее как бы впросонье, тем более что стояла ночь и луна светила тускло. Он не заблудился, он искал; и так как он не находил того, что искал, поиски его превратились в блуждание в темноте. Среди ночного безмолвия, ведя под уздцы свою ослицу, бродил он по волнистой равнине лугов и пашен, на которую глядели едва различимые при свете звезд горы, и думал: где же могут быть братья? Ему попадались, правда, овечьи загоны, где стоя спал скот; но было неизвестно, Иаковлевы ли это овцы, а людей кругом не было — тишина стояла поразительная.
Вдруг он услыхал голос: его спрашивал человек, чьих шагов у себя за спиной он не слышал, но который догнал его и оказался с ним рядом. Иди он навстречу Иосифу, тот бы спросил его; а так незнакомец не дал спросить себя и спросил сам:
— Кого ты ищешь?
Он спросил не «Чего ты здесь ищешь?», а сразу «Кого ты ищешь?», и возможно, что отчасти эта решительность вопроса определила довольно ребяческий и необдуманный ответ Иосифа. К тому же голова у мальчика изрядно устала, и он так обрадовался встрече с человеком среди этой окаянной ночи блужданий, что тотчас же, только потому, что это был человек, сделал его объектом простодушно-ласкового и нелогичного доверия. Он сказал:
— Я ищу своих братьев. Скажи мне, милый человек, прошу тебя, где они пасут скот?
«Милый человек» не подосадовал на наивность этого вопроса. Как бы не замечая ее, он не стал указывать ищущему на недостаточность его данных. Он ответил:
— Во всяком случае, не здесь и не поблизости.
Иосиф в замешательстве поглядел на него сбоку. Он видел его довольно хорошо. Незнакомец не был еще настоящим мужчиной, он был лишь на несколько лет старше Иосифа, но выше его ростом, пожалуй, даже долговяз; одет он был в холщовую, без рукавов, рубаху, мешковато подобранную поясом, чтобы не мешать при ходьбе коленям, и в короткий, накинутый на одно плечо плащ. Голова его, покоившаяся на несколько раздутой шее, казалась по сравнению с ней маленькой, каштановые волосы, падая наискось, закрывали часть лба до надбровья. Нос у него был большой, прямой и крепкий, расстояние между носом и маленьким красным ртом очень незначительно, а углубленье под нижней губой настолько плавно и велико, что подбородок выдавался каким-то шарообразным плодом. Он несколько жеманно склонил голову к плечу и через плечо, сверху вниз, с вялой вежливостью глядел на Иосифа довольно красивыми, но лишь едва открытыми глазами, тем сонливо-туманным взглядом, какой появляется у человека, когда он перестает моргать. Руки у него были округлые, но бледные и довольно дряблые. Он носил сандалии и опирался на палку, которую явно сам вырезал себе на дорогу.
— Во всяком случае не здесь? — повторил мальчик. — Как же так? Ведь уходя из дому, они вполне определенно сказали, что направляются к Шекему. Ты их знаешь?
— Поверхностно, — отвечал спутник. — Насколько это необходимо. Нельзя сказать, чтобы я был с ними очень близок, о нет. Зачем ты их ищешь?
— Потому что отец послал меня к ним передать им привет и последить у них за порядком.
— Скажи на милость. Значит, ты посыльный. Я тоже посыльный. Я часто шагаю со своим посохом по чьему-либо поручению. Но кроме того, я проводник.
— Проводник?
— Да, конечно. Я провожаю путников и указываю им дорогу, это мое ремесло, и поэтому я и заговорил с тобой и задал тебе вопрос; я увидел, что ты ищешь напрасно.
— Кажется, ты знаешь, что моих братьев здесь нет. Но знаешь ли ты, где они?
— Думаю, что да.
— Так скажи мне!
— Тебе очень хочется к ним?
— Конечно, мне хочется добраться до цели, а цель моя — братья, к которым послал меня отец.
— Ну что ж, я ее укажу тебе, твою цель. Когда я в прошлый раз проходил здесь по своим посыльным делам, я слышал, как братья твои говорили: «Пойдемте для разнообразия к Дофану с частью овец!»
— К Дофану?
— А почему бы и не к Дофану? Так им вздумалось, так они и сделали. Пастбища в долине Дофана сочные, а люди, что живут там на холме, любят торговать; они покупают жилы, молоко и шерсть. Почему ты удивляешься?
— Я не удивляюсь, ничего удивительного тут нет. Но это невезенье. Я был уверен, что найду братьев здесь.
— Ты, видимо, не знаешь, — спросил незнакомец, — что не всегда все делается по твоему желанию? Ты, по-моему, маменькин сынок.
— У меня вообще нет матери, — возразил Иосиф недовольно.
— У меня тоже, — сказал незнакомец. — Значит, ты папенькин сынок.
— Оставь это, — ответил Иосиф. — Посоветуй-ка лучше, что мне теперь делать.
— Очень просто. Поехать в Дофан.
— Но сейчас ночь на дворе, и мы устали, Хульда и я. До Дофана отсюда, насколько мне помнится, больше одного перехода. Если ехать не торопясь, уйдет день.
— Или ночь. Поскольку ты днем спал под деревьями, ты можешь воспользоваться ночью, чтобы добраться до места.
— Откуда ты знаешь, что я спал под деревьями?
— Прости, я это видел. Я проходил со своим посохом мимо того места, где ты лежал, и оставил тебя позади. А теперь я нашел тебя здесь.
— Я не знаю дороги в Дофан, а ночью мне и подавно ее не найти, — пожаловался Иосиф. — Отец не описал мне ее.
— Радуйся же, что я тебя нашел, — отвечал незнакомец. — Я проводник и могу, если хочешь, тебя проводить. Я укажу тебе дорогу в Дофан совершенно безвозмездно, ибо все равно иду туда по своим посыльным делам, и, если тебе угодно, проведу тебя кратчайшим путем. Мы сможем по очереди ехать на твоем осле. Красивое животное! — сказал он, оглядывая Хульду едва открытыми своими глазами, вяло-пренебрежительный взгляд которых не вязался с его замечанием. — Такое же красивое, как и ты. Вот только бабки у твоего осла слабоваты.
— Хульда, — сказал Иосиф, — и Парош — лучшие ослы в стойлах Израиля. Никто не находил, что у нее слабые бабки.
Незнакомец поморщился.
— Лучше бы, — сказал он, — ты мне не перечил. Это неразумно по многим причинам, например, потому, что тебе нужна моя помощь, чтобы добраться до братьев, а во-вторых, я старше тебя. Ты не можешь не согласиться с этими двумя доводами. Если я говорю: у твоего осла хрупкие бабки, значит, они хрупкие, и незачем тебе защищать их, словно ты сделал этого осла. Ведь подойти к нему и назвать его — это все, что ты можешь. Кстати, поскольку мы заговорили об имени, я попросил бы тебя не называть при мне Израилем доброго Иакова. Это неприлично, и меня это раздражает. Называй его настоящим именем и воздержись от высокопарных прозвищ!
Приятным этого человека никак нельзя было назвать. Его вялая, снисходительная вежливость могла, казалось, по непонятным причинам в любой миг перейти в раздраженную мрачность. Эта склонность к дурному настроенью противоречила его готовности помочь блуждавшему и в известной мере ее обесценивала, заставляя думать, что она не соответствует внутренним побужденьям. Может быть, он просто хотел воспользоваться ослом случайного попутчика, чтобы облегчить себе путешествие в Дофан? Действительно, первым поехал верхом он, а Иосиф зашагал рядом. Обиженный запрещением называть отца Израилем, Иосиф сказал:
— Но ведь это его почетное звание, которое он завоевал у Иакова, одержав нелегкую победу!
— Мне смешно, — отвечал незнакомец, — что ты говоришь о победе, когда ни о какой победе вообще не может быть речи. Хороша победа, после которой всю жизнь хромаешь на бедро свое, а если даже и получаешь имя, то совсем не того, с кем боролся. Впрочем, — сказал он вдруг и сделал весьма странное движение глазами: он не только раскрыл их, но быстро и как бы косясь, повращал ими, — впрочем, я ничего не имею против, называй себе отца Израилем — пожалуйста. На то есть основанья, и я возразил тебе просто так, не подумав. Кстати, — добавил он, еще раз повращав глазными яблоками, — я, оказывается, сижу на твоем осле. Если хочешь, я слезу, а ты поедешь верхом.
Странный человек. Похоже было, что он раскаивался в своей нелюбезности, но его раскаянье, как и его готовность помочь, не казалось ни полноценным, ни искренним. Иосиф же был неподдельно любезен, считая вообще, что на странное поведенье лучше всего отвечать повышенной любезностью. Он сказал:
— Поскольку ты меня ведешь и по доброте своей указываешь мне дорогу к братьям, ты вправе пользоваться моим ослом. Прошу тебя, оставайся в седле, мы поменяемся местами позднее! Ты весь день шел пешком, а я мог при желании ехать.
— Большое спасибо, — отвечал юноша. — Слова твои, правда, всего лишь дань вежливости, но все-таки большое тебе спасибо. Я временно лишен некоторых дорожных удобств, — добавил он, пожимая плечами. — Доставляет ли тебе удовольствие быть гонцом и посыльным? — спросил он затем.
— Я очень обрадовался, когда отец позвал меня, — ответил Иосиф. — А чей посыльный ты?
— Ах, мало ли гонцов снует по этой земле между могучими державами на юге и на востоке, — отвечал молодой человек. — Кто, собственно, тебя послал, тебе невдомек; поручение передается из уст в уста, и нет смысла выяснять, откуда оно исходит, ты должен шагать, и дело с концом. Сейчас мне нужно доставить в Дофан письмо, — сказал он, — которое лежит у меня вот здесь, за пазухой. Но похоже, что мне придется стать еще и сторожем.
— Сторожем?
— Ну да, никто не поручится, что мне не придется сторожить, к примеру, колодец или еще что-нибудь. Посыльный, проводник, сторож — занятие зависит от случая и от обстоятельств тех, кто тебя нанимает. Доставляет ли это тебе удовольствие и считаешь ли ты, что ты создан для этого, — вопрос другой, и я не стану его касаться. Как и вопроса о том, по душе ли тебе изначальный умысел, которому ты обязан полученным порученьем. Этих вопросов я, повторяю, затрагивать не буду, но, говоря между нами, дело свое делаешь с непонятным интересом. Ты любишь людей?
Он спросил это без всякого перехода, однако его вопрос не поразил Иосифа; ибо вся вяло-брюзгливая речь его проводника выдавала в нем субъекта, надменно недовольного людьми и тяготящегося необходимостью заниматься среди них своими делами.
— Мы обычно улыбаемся друг другу, люди и я.
— Да, потому что ты, как известно, красив и прекрасен, — сказал проводник. — Поэтому-то они и улыбаются тебе, а ты в ответ улыбаешься им, чтобы они утвердились в своей глупости. Лучше бы ты корчил кислую рожу и говорил им: «Чему вы улыбаетесь? Эти волосы самым жалким образом выпадут, да и эти белые зубы тоже; эти глаза только студень из крови и воды, они вытекут, а вся эта пустая красота тела увянет и позорно исчезнет». Тебе следовало бы отрезвляюще напоминать им о том, что они и сами знают, но о чем рады забыть в услужливо улыбающиеся мгновенья. Такие созданья, как ты, — это не что иное, как мимолетный, пылью в глаза, обман, мешающий видеть внутреннее безобразие всякой плоти, скрытое под ее поверхностью. Я не хочу сказать, что сама оболочка, кожа, так уж аппетитна со своими порами, испареньями и потными волосками; но стоит слегка поцарапать ее, и выступит соленая, бесстыдно красная жижа, а уж глубже плоть и вовсе ужасна, там одни потроха и вонь. Красивое и прекрасное должно быть красивым и прекрасным насквозь, состав его должен быть сплошь благородным, в нем не должно быть места слизи и грязи.
— В таком случае, — сказал Иосиф, — ты должен обратиться к литым и резным изваяньям, например, к прекрасному богу, которого женщины прячут среди зеленых дерев, а потом с плачем ищут, чтобы похоронить в пещере. Он сплошь красив и сделан целиком из масличного дерева, в нем нет крови, и он не смердит. Но чтобы казалось, что он не сплошь однороден, а истекает кровью, растерзанный клыками кабана, они размалевывают его красными ранами и обманывают самих себя, чтобы поплакать о драгоценной жизни. Так уж устроено: либо жизнь — обман, либо красота. Действительного сочетания красоты с жизнью ты нигде не найдешь.
— Гм! — сказал проводник и, сморщив свой круглый, как плод, подбородок, полузакрытыми глазами, через плечо, сверху вниз, поглядел на Иосифа, шагавшего рядом с ослом.
— Нет, — добавил он после некоторого молчания, — что ты ни говори, это скверное отродье, оно пьет нечестье, как воду, и давно уже заслуживает нового потопа, только без ковчега.
— Насчет нечестья ты прав, — отвечал Иосиф. — Но согласись, что на свете все двойственно, что каждая вещь, различия ради, имеет свою противоположность, и не будь наряду с одним другого, не было бы ни того, ни другого. Без жизни не было бы смерти, без богатства — бедности, и не будь на свете глупости, кто бы стал говорить об уме? Но ведь точно так же, это совершенно ясно, обстоит дело с непорочностью и порочностью. Нечистая тварь говорит чистой: «Ты должна быть мне благодарна, ибо, не будь меня, откуда бы ты знала, что ты чиста, и кто стал бы тебя так называть?» А нечестивец праведнику: «Пади мне в ноги, ибо, не будь меня, в чем состояло бы твое преимущество?»
— В том-то и дело, — сказал незнакомец, — вот в том-то и дело, что я не одобряю его в корне, этот мир двойственности, и не понимаю интереса к отродью, о чистоте которого можно говорить только с оглядкой на прошлое и только в порядке сравненья. Но всегда приходится помнить о них, и всегда с ними связываются невесть какие великие замыслы, и ради куцего их будущего правится такое, что просто слов нет. Вот и тобой, кошель с ветром, мне приходится править, чтобы ты достиг своей цели, — ну, разве это не скучно!
«Вот брюзга, зачем же он направляет меня, если это ему так тягостно? — думал Иосиф. — Ведь глупо же притворяться услужливым, а потом ворчать. Конечно, ему только и нужно было поехать верхом. Он мог бы уже, собственно, спешиться, мы же собирались ехать по очереди. А рассуждает он совсем по-человечески», — подумал он и про себя усмехнулся над этой привычкой людей бранить человеческую природу, исключая при этом самих себя, и судить о людях так, словно они сами не люди. Поэтому он сказал:
— Вот ты говоришь о роде людском и судишь о том, из какого скверного теста он сделан. А ведь было время, когда даже дети бога считали это тесто достаточно доброкачественным и входили к дочерям человеческим, и от этого рождались исполины и богатыри.
Жеманным движением проводник повернул голову к тому своему плечу, которое было обращено к Иосифу.
— Ишь какие истории ты знаешь! — хихикнув, ответил он. — Должен тебе сказать, что для своих лет ты недурно разбираешься в былом. Я лично считаю эту историю чистейшим вздором. Но если она правдива, то я могу тебе сказать, почему дети света так поступали, почему они обратились к дочерям Каина. Они сделали это из величайшего презрения, да, да. Знаешь ли ты, до чего дошла порочность дочерей Каина? Они ходили нагишом и совокуплялись, как скот. Их распутство на столько перешло все границы, что на него уже невозможно было безучастно глядеть, — не знаю, поймешь ли ты это. Не признавая никакой меры, они сбрасывали с себя одежды и голыми выходили на рынок. Если бы они вообще не знали стыда, тогда дело другое, тогда их вид не взволновал бы так детей света. Но они-то хорошо знали стыд, благодаря богу они были даже очень стыдливы, и в том-то и состояла их радость, что они попирали свой стыд ногами — как же можно было тут устоять? Мужчины открыто, прямо на улицах, соединялись со своими матерями и дочерьми, с женами своих братьев, и на уме у них было в общем только одно — омерзительная радость поруганного стыда. Как же это могло не взволновать детей бога? Они были совращены презрением — способен ли ты это понять? Исчез последний остаток их уваженья к этому племени, которое им посадили на шею, словно миру недостаточно было их самих, и которое, ради высших интересов, они должны были уважать. Они увидели, что человек создан единственно для непотребства, и их презрение приняло любострастный характер. Если ты этого не понимаешь, ты просто теленок.
— На худой конец я могу это понять, — ответил Иосиф. — Но откуда ты, собственно, это знаешь?
— А своего Елиезера ты тоже спрашиваешь, откуда он знает то, чему тебя учит? Былое я знаю не хуже, чем он, и, может быть, даже чуточку лучше, ибо, будучи посыльным, проводником и сторожем, поневоле вращаешься в мире и многое узнаешь. Могу тебя заверить, что потоп в конце концов потому лишь последовал, что презрение сынов неба к людям облеклось любострастием: это решило дело; иначе потопа, может быть, никогда и не было бы, и я добавлю только, что дети света как раз и задавались целью вызвать потоп. Но потом, увы, появился ковчег, и человек снова вошел в мир с черного хода.
— Порадуемся же этому, — сказал Иосиф. — В противном случае мы не могли бы, болтая, держать путь в Дофан и поочередно, как договорились, пользоваться ослом.
— Да, в самом деле! — ответил незнакомец и снова, кося, повращал глазами. — За болтовней я все забыл. Ведь я же должен направлять и охранять тебя, чтобы ты добрался до своих братьев. Кто, однако, важнее — охраняющий или охраняемый? Не без горечи отвечаю: охраняемый; ибо не он для охраняющего, а охраняющий для него. Поэтому я сейчас слезу с осла, и ты поедешь, а я буду рядом месить пыль.
— Могу только согласиться с тобой, — сказал Иосиф, садясь на осла. — Ведь это же чистая случайность, что ты хоть время от времени едешь верхом, а не месишь пыль всю дорогу.
Так, под звездами, при тусклом свете луны, продвигались они на север от Шекема к Дофану, то по узким, то по широким долинам, то по крутым, поросшим кедром и акацией горам, мимо спящих деревень. Иосиф тоже временами засыпал, когда он сидел на осле, а его провожатый месил пыль. Проснувшись однажды в седле — дело было уже на рассвете, — он заметил, что среди вьюков недостает двух небольших корзинок — с вялеными фруктами и с печеным луком, и увидел, что пазуха его провожатого соответственно раздулась. Незнакомец воровал! Это было неприятное открытие, показавшее, сколь мало было у того оснований, понося род человеческий, делать для себя исключение. Иосиф не сказал ни слова, тем более что в беседе он сам защищал нечестье ради его противоположности. К тому же ведь этот человек был вожатым, а стало быть, служил Набу, владыке той западной точки круговорота, где начинается преисподняя половина вселенной, богу воров. Напрашивалось предположенье, что он совершил некий благочестивый обряд, обокрав своего спящего подопечного. Поэтому Иосиф ни словом не обмолвился о замеченном, отнесясь с уважением к нечестности незнакомца, которая могла быть свидетельством его благочестия. Но все-таки было очень неприятно обнаружить, что провожатый явно крадет. Это бросало тень на характер и конечную цель его путеводительства, и у Иосифа осталась какая-то тяжесть на сердце.
Вскоре, однако, случилось нечто худшее, чем воровство. За полями и лесами взошло солнце, и показался зеленый холм Дофана: он высился перед ними чуть правее, селенье находилось на его вершине. Иосиф, который как раз ехал верхом, в то время как вор вел осла в поводу, загляделся на холм. Вдруг он почувствовал резкий толчок и упал. Тут-то оно и случилось: Хульда угодила передним копытом в яму, у нее подсеклись ноги, и она никак не могла подняться. Она сломала бабку.
— Перелом! — сказал проводник, после того как оба быстро осмотрели ногу ослицы. — Вот видишь! Разве я не говорил, что у нее слишком тонкие бабки?
— Если ты даже и оказался прав, то перед лицом этого несчастья тебе не следовало бы радоваться, и вообще твоя правота сейчас уже не имеет значения. Ты вел Хульду неосторожно, вот она и оступилась.
— Ах, вот оно что, я был неосторожен, и ты винишь во всем меня? Да, так принято у людей: им непременно нужен виновный, если что-то не заладилось, — это можно было сказать наперед!
— Но и это тоже принято у людей — настаивать на том, что ты предсказывал беду, и бессмысленно торжествовать по этому поводу. Будь доволен, что я виню тебя только в неосторожности; я мог бы обвинить тебя и еще кое в чем. Ты напрасно посоветовал мне ехать всю ночь напролет; мы не переутомили бы Хульду, и умное это животное не споткнулось бы.
— Уж не думаешь ли ты, что от твоего нытья ее бабка заживет?
— Нет, — сказал Иосиф, — этого я не думаю. Но теперь мне снова приходится спросить тебя — что мне делать? Не могу же я оставить здесь своего осла со всеми припасами, которыми я собирался одарить братьев от имени Иакова. Их еще много, хотя кое-что я уже съел, а кое-что исчезло иным образом. Неужели оставить здесь Хульду, чтобы она мучительно издыхала, а полевое зверье тем временем пожирало мое добро? Я готов заплакать от огорченья.
— А ведь я снова сумею тебе помочь, — сказал незнакомец. — Не говорил ли я тебе, что при случае, когда в том бывает нужда, я становлюсь и сторожем? Ступай себе преспокойно! Я останусь здесь охранять твоего осла, а также съестные припасы и не допущу к ним ни птиц, ни разбойников. Считаю ли я, что я был для этого создан, вопрос особый, который сейчас не подлежит обсужденью. Как бы то ни было, я посижу здесь стражем при осле, покуда ты не придешь к своим братьям и не вернешься с ними или с рабами, чтобы взять свое добро и решить, лечить ли осла или прикончить его.
— Спасибо, — сказал Иосиф. — Так мы и поступим. Я вижу, ты самый настоящий человек и у тебя есть свои хорошие стороны, а о другом говорить не будем. Я постараюсь как можно скорее вернуться с людьми.
— Полагаюсь на это. Здесь не заблудишься: за холм, потом назад в долину шагов пятьсот через кусты и клевер, — и ты увидишь своих братьев — неподалеку от колодца, в котором нет воды. Припомни, не нужно ли тебе взять с собой что-нибудь из поклажи? Может быть, какой-нибудь головной убор для защиты от солнца, которое уже поднимается?
— Твоя правда! — воскликнул Иосиф. — От неудачи я совсем потерял голову! Этого я здесь не оставлю, — сказал он, извлекая кетонет из кожаного кошеля с кольцами, — даже на твое попечение, какие бы у тебя ни были хорошие стороны. Это я возьму с собой в долину Дофана, чтобы явиться к братьям все же в достойном виде, если уж не верхом на белой Хульде, как того хотел Иаков. Сейчас я при тебе закутаюсь в это покрывало — вот так, — так, — и пожалуй, еще вот так! Каково? Не пестрый ли я овчар в этом наряде? Покрывало Мами — к лицу ли оно сыну?
Вдруг он услыхал голос: его спрашивал человек, чьих шагов у себя за спиной он не слышал, но который догнал его и оказался с ним рядом. Иди он навстречу Иосифу, тот бы спросил его; а так незнакомец не дал спросить себя и спросил сам:
— Кого ты ищешь?
Он спросил не «Чего ты здесь ищешь?», а сразу «Кого ты ищешь?», и возможно, что отчасти эта решительность вопроса определила довольно ребяческий и необдуманный ответ Иосифа. К тому же голова у мальчика изрядно устала, и он так обрадовался встрече с человеком среди этой окаянной ночи блужданий, что тотчас же, только потому, что это был человек, сделал его объектом простодушно-ласкового и нелогичного доверия. Он сказал:
— Я ищу своих братьев. Скажи мне, милый человек, прошу тебя, где они пасут скот?
«Милый человек» не подосадовал на наивность этого вопроса. Как бы не замечая ее, он не стал указывать ищущему на недостаточность его данных. Он ответил:
— Во всяком случае, не здесь и не поблизости.
Иосиф в замешательстве поглядел на него сбоку. Он видел его довольно хорошо. Незнакомец не был еще настоящим мужчиной, он был лишь на несколько лет старше Иосифа, но выше его ростом, пожалуй, даже долговяз; одет он был в холщовую, без рукавов, рубаху, мешковато подобранную поясом, чтобы не мешать при ходьбе коленям, и в короткий, накинутый на одно плечо плащ. Голова его, покоившаяся на несколько раздутой шее, казалась по сравнению с ней маленькой, каштановые волосы, падая наискось, закрывали часть лба до надбровья. Нос у него был большой, прямой и крепкий, расстояние между носом и маленьким красным ртом очень незначительно, а углубленье под нижней губой настолько плавно и велико, что подбородок выдавался каким-то шарообразным плодом. Он несколько жеманно склонил голову к плечу и через плечо, сверху вниз, с вялой вежливостью глядел на Иосифа довольно красивыми, но лишь едва открытыми глазами, тем сонливо-туманным взглядом, какой появляется у человека, когда он перестает моргать. Руки у него были округлые, но бледные и довольно дряблые. Он носил сандалии и опирался на палку, которую явно сам вырезал себе на дорогу.
— Во всяком случае не здесь? — повторил мальчик. — Как же так? Ведь уходя из дому, они вполне определенно сказали, что направляются к Шекему. Ты их знаешь?
— Поверхностно, — отвечал спутник. — Насколько это необходимо. Нельзя сказать, чтобы я был с ними очень близок, о нет. Зачем ты их ищешь?
— Потому что отец послал меня к ним передать им привет и последить у них за порядком.
— Скажи на милость. Значит, ты посыльный. Я тоже посыльный. Я часто шагаю со своим посохом по чьему-либо поручению. Но кроме того, я проводник.
— Проводник?
— Да, конечно. Я провожаю путников и указываю им дорогу, это мое ремесло, и поэтому я и заговорил с тобой и задал тебе вопрос; я увидел, что ты ищешь напрасно.
— Кажется, ты знаешь, что моих братьев здесь нет. Но знаешь ли ты, где они?
— Думаю, что да.
— Так скажи мне!
— Тебе очень хочется к ним?
— Конечно, мне хочется добраться до цели, а цель моя — братья, к которым послал меня отец.
— Ну что ж, я ее укажу тебе, твою цель. Когда я в прошлый раз проходил здесь по своим посыльным делам, я слышал, как братья твои говорили: «Пойдемте для разнообразия к Дофану с частью овец!»
— К Дофану?
— А почему бы и не к Дофану? Так им вздумалось, так они и сделали. Пастбища в долине Дофана сочные, а люди, что живут там на холме, любят торговать; они покупают жилы, молоко и шерсть. Почему ты удивляешься?
— Я не удивляюсь, ничего удивительного тут нет. Но это невезенье. Я был уверен, что найду братьев здесь.
— Ты, видимо, не знаешь, — спросил незнакомец, — что не всегда все делается по твоему желанию? Ты, по-моему, маменькин сынок.
— У меня вообще нет матери, — возразил Иосиф недовольно.
— У меня тоже, — сказал незнакомец. — Значит, ты папенькин сынок.
— Оставь это, — ответил Иосиф. — Посоветуй-ка лучше, что мне теперь делать.
— Очень просто. Поехать в Дофан.
— Но сейчас ночь на дворе, и мы устали, Хульда и я. До Дофана отсюда, насколько мне помнится, больше одного перехода. Если ехать не торопясь, уйдет день.
— Или ночь. Поскольку ты днем спал под деревьями, ты можешь воспользоваться ночью, чтобы добраться до места.
— Откуда ты знаешь, что я спал под деревьями?
— Прости, я это видел. Я проходил со своим посохом мимо того места, где ты лежал, и оставил тебя позади. А теперь я нашел тебя здесь.
— Я не знаю дороги в Дофан, а ночью мне и подавно ее не найти, — пожаловался Иосиф. — Отец не описал мне ее.
— Радуйся же, что я тебя нашел, — отвечал незнакомец. — Я проводник и могу, если хочешь, тебя проводить. Я укажу тебе дорогу в Дофан совершенно безвозмездно, ибо все равно иду туда по своим посыльным делам, и, если тебе угодно, проведу тебя кратчайшим путем. Мы сможем по очереди ехать на твоем осле. Красивое животное! — сказал он, оглядывая Хульду едва открытыми своими глазами, вяло-пренебрежительный взгляд которых не вязался с его замечанием. — Такое же красивое, как и ты. Вот только бабки у твоего осла слабоваты.
— Хульда, — сказал Иосиф, — и Парош — лучшие ослы в стойлах Израиля. Никто не находил, что у нее слабые бабки.
Незнакомец поморщился.
— Лучше бы, — сказал он, — ты мне не перечил. Это неразумно по многим причинам, например, потому, что тебе нужна моя помощь, чтобы добраться до братьев, а во-вторых, я старше тебя. Ты не можешь не согласиться с этими двумя доводами. Если я говорю: у твоего осла хрупкие бабки, значит, они хрупкие, и незачем тебе защищать их, словно ты сделал этого осла. Ведь подойти к нему и назвать его — это все, что ты можешь. Кстати, поскольку мы заговорили об имени, я попросил бы тебя не называть при мне Израилем доброго Иакова. Это неприлично, и меня это раздражает. Называй его настоящим именем и воздержись от высокопарных прозвищ!
Приятным этого человека никак нельзя было назвать. Его вялая, снисходительная вежливость могла, казалось, по непонятным причинам в любой миг перейти в раздраженную мрачность. Эта склонность к дурному настроенью противоречила его готовности помочь блуждавшему и в известной мере ее обесценивала, заставляя думать, что она не соответствует внутренним побужденьям. Может быть, он просто хотел воспользоваться ослом случайного попутчика, чтобы облегчить себе путешествие в Дофан? Действительно, первым поехал верхом он, а Иосиф зашагал рядом. Обиженный запрещением называть отца Израилем, Иосиф сказал:
— Но ведь это его почетное звание, которое он завоевал у Иакова, одержав нелегкую победу!
— Мне смешно, — отвечал незнакомец, — что ты говоришь о победе, когда ни о какой победе вообще не может быть речи. Хороша победа, после которой всю жизнь хромаешь на бедро свое, а если даже и получаешь имя, то совсем не того, с кем боролся. Впрочем, — сказал он вдруг и сделал весьма странное движение глазами: он не только раскрыл их, но быстро и как бы косясь, повращал ими, — впрочем, я ничего не имею против, называй себе отца Израилем — пожалуйста. На то есть основанья, и я возразил тебе просто так, не подумав. Кстати, — добавил он, еще раз повращав глазными яблоками, — я, оказывается, сижу на твоем осле. Если хочешь, я слезу, а ты поедешь верхом.
Странный человек. Похоже было, что он раскаивался в своей нелюбезности, но его раскаянье, как и его готовность помочь, не казалось ни полноценным, ни искренним. Иосиф же был неподдельно любезен, считая вообще, что на странное поведенье лучше всего отвечать повышенной любезностью. Он сказал:
— Поскольку ты меня ведешь и по доброте своей указываешь мне дорогу к братьям, ты вправе пользоваться моим ослом. Прошу тебя, оставайся в седле, мы поменяемся местами позднее! Ты весь день шел пешком, а я мог при желании ехать.
— Большое спасибо, — отвечал юноша. — Слова твои, правда, всего лишь дань вежливости, но все-таки большое тебе спасибо. Я временно лишен некоторых дорожных удобств, — добавил он, пожимая плечами. — Доставляет ли тебе удовольствие быть гонцом и посыльным? — спросил он затем.
— Я очень обрадовался, когда отец позвал меня, — ответил Иосиф. — А чей посыльный ты?
— Ах, мало ли гонцов снует по этой земле между могучими державами на юге и на востоке, — отвечал молодой человек. — Кто, собственно, тебя послал, тебе невдомек; поручение передается из уст в уста, и нет смысла выяснять, откуда оно исходит, ты должен шагать, и дело с концом. Сейчас мне нужно доставить в Дофан письмо, — сказал он, — которое лежит у меня вот здесь, за пазухой. Но похоже, что мне придется стать еще и сторожем.
— Сторожем?
— Ну да, никто не поручится, что мне не придется сторожить, к примеру, колодец или еще что-нибудь. Посыльный, проводник, сторож — занятие зависит от случая и от обстоятельств тех, кто тебя нанимает. Доставляет ли это тебе удовольствие и считаешь ли ты, что ты создан для этого, — вопрос другой, и я не стану его касаться. Как и вопроса о том, по душе ли тебе изначальный умысел, которому ты обязан полученным порученьем. Этих вопросов я, повторяю, затрагивать не буду, но, говоря между нами, дело свое делаешь с непонятным интересом. Ты любишь людей?
Он спросил это без всякого перехода, однако его вопрос не поразил Иосифа; ибо вся вяло-брюзгливая речь его проводника выдавала в нем субъекта, надменно недовольного людьми и тяготящегося необходимостью заниматься среди них своими делами.
— Мы обычно улыбаемся друг другу, люди и я.
— Да, потому что ты, как известно, красив и прекрасен, — сказал проводник. — Поэтому-то они и улыбаются тебе, а ты в ответ улыбаешься им, чтобы они утвердились в своей глупости. Лучше бы ты корчил кислую рожу и говорил им: «Чему вы улыбаетесь? Эти волосы самым жалким образом выпадут, да и эти белые зубы тоже; эти глаза только студень из крови и воды, они вытекут, а вся эта пустая красота тела увянет и позорно исчезнет». Тебе следовало бы отрезвляюще напоминать им о том, что они и сами знают, но о чем рады забыть в услужливо улыбающиеся мгновенья. Такие созданья, как ты, — это не что иное, как мимолетный, пылью в глаза, обман, мешающий видеть внутреннее безобразие всякой плоти, скрытое под ее поверхностью. Я не хочу сказать, что сама оболочка, кожа, так уж аппетитна со своими порами, испареньями и потными волосками; но стоит слегка поцарапать ее, и выступит соленая, бесстыдно красная жижа, а уж глубже плоть и вовсе ужасна, там одни потроха и вонь. Красивое и прекрасное должно быть красивым и прекрасным насквозь, состав его должен быть сплошь благородным, в нем не должно быть места слизи и грязи.
— В таком случае, — сказал Иосиф, — ты должен обратиться к литым и резным изваяньям, например, к прекрасному богу, которого женщины прячут среди зеленых дерев, а потом с плачем ищут, чтобы похоронить в пещере. Он сплошь красив и сделан целиком из масличного дерева, в нем нет крови, и он не смердит. Но чтобы казалось, что он не сплошь однороден, а истекает кровью, растерзанный клыками кабана, они размалевывают его красными ранами и обманывают самих себя, чтобы поплакать о драгоценной жизни. Так уж устроено: либо жизнь — обман, либо красота. Действительного сочетания красоты с жизнью ты нигде не найдешь.
— Гм! — сказал проводник и, сморщив свой круглый, как плод, подбородок, полузакрытыми глазами, через плечо, сверху вниз, поглядел на Иосифа, шагавшего рядом с ослом.
— Нет, — добавил он после некоторого молчания, — что ты ни говори, это скверное отродье, оно пьет нечестье, как воду, и давно уже заслуживает нового потопа, только без ковчега.
— Насчет нечестья ты прав, — отвечал Иосиф. — Но согласись, что на свете все двойственно, что каждая вещь, различия ради, имеет свою противоположность, и не будь наряду с одним другого, не было бы ни того, ни другого. Без жизни не было бы смерти, без богатства — бедности, и не будь на свете глупости, кто бы стал говорить об уме? Но ведь точно так же, это совершенно ясно, обстоит дело с непорочностью и порочностью. Нечистая тварь говорит чистой: «Ты должна быть мне благодарна, ибо, не будь меня, откуда бы ты знала, что ты чиста, и кто стал бы тебя так называть?» А нечестивец праведнику: «Пади мне в ноги, ибо, не будь меня, в чем состояло бы твое преимущество?»
— В том-то и дело, — сказал незнакомец, — вот в том-то и дело, что я не одобряю его в корне, этот мир двойственности, и не понимаю интереса к отродью, о чистоте которого можно говорить только с оглядкой на прошлое и только в порядке сравненья. Но всегда приходится помнить о них, и всегда с ними связываются невесть какие великие замыслы, и ради куцего их будущего правится такое, что просто слов нет. Вот и тобой, кошель с ветром, мне приходится править, чтобы ты достиг своей цели, — ну, разве это не скучно!
«Вот брюзга, зачем же он направляет меня, если это ему так тягостно? — думал Иосиф. — Ведь глупо же притворяться услужливым, а потом ворчать. Конечно, ему только и нужно было поехать верхом. Он мог бы уже, собственно, спешиться, мы же собирались ехать по очереди. А рассуждает он совсем по-человечески», — подумал он и про себя усмехнулся над этой привычкой людей бранить человеческую природу, исключая при этом самих себя, и судить о людях так, словно они сами не люди. Поэтому он сказал:
— Вот ты говоришь о роде людском и судишь о том, из какого скверного теста он сделан. А ведь было время, когда даже дети бога считали это тесто достаточно доброкачественным и входили к дочерям человеческим, и от этого рождались исполины и богатыри.
Жеманным движением проводник повернул голову к тому своему плечу, которое было обращено к Иосифу.
— Ишь какие истории ты знаешь! — хихикнув, ответил он. — Должен тебе сказать, что для своих лет ты недурно разбираешься в былом. Я лично считаю эту историю чистейшим вздором. Но если она правдива, то я могу тебе сказать, почему дети света так поступали, почему они обратились к дочерям Каина. Они сделали это из величайшего презрения, да, да. Знаешь ли ты, до чего дошла порочность дочерей Каина? Они ходили нагишом и совокуплялись, как скот. Их распутство на столько перешло все границы, что на него уже невозможно было безучастно глядеть, — не знаю, поймешь ли ты это. Не признавая никакой меры, они сбрасывали с себя одежды и голыми выходили на рынок. Если бы они вообще не знали стыда, тогда дело другое, тогда их вид не взволновал бы так детей света. Но они-то хорошо знали стыд, благодаря богу они были даже очень стыдливы, и в том-то и состояла их радость, что они попирали свой стыд ногами — как же можно было тут устоять? Мужчины открыто, прямо на улицах, соединялись со своими матерями и дочерьми, с женами своих братьев, и на уме у них было в общем только одно — омерзительная радость поруганного стыда. Как же это могло не взволновать детей бога? Они были совращены презрением — способен ли ты это понять? Исчез последний остаток их уваженья к этому племени, которое им посадили на шею, словно миру недостаточно было их самих, и которое, ради высших интересов, они должны были уважать. Они увидели, что человек создан единственно для непотребства, и их презрение приняло любострастный характер. Если ты этого не понимаешь, ты просто теленок.
— На худой конец я могу это понять, — ответил Иосиф. — Но откуда ты, собственно, это знаешь?
— А своего Елиезера ты тоже спрашиваешь, откуда он знает то, чему тебя учит? Былое я знаю не хуже, чем он, и, может быть, даже чуточку лучше, ибо, будучи посыльным, проводником и сторожем, поневоле вращаешься в мире и многое узнаешь. Могу тебя заверить, что потоп в конце концов потому лишь последовал, что презрение сынов неба к людям облеклось любострастием: это решило дело; иначе потопа, может быть, никогда и не было бы, и я добавлю только, что дети света как раз и задавались целью вызвать потоп. Но потом, увы, появился ковчег, и человек снова вошел в мир с черного хода.
— Порадуемся же этому, — сказал Иосиф. — В противном случае мы не могли бы, болтая, держать путь в Дофан и поочередно, как договорились, пользоваться ослом.
— Да, в самом деле! — ответил незнакомец и снова, кося, повращал глазами. — За болтовней я все забыл. Ведь я же должен направлять и охранять тебя, чтобы ты добрался до своих братьев. Кто, однако, важнее — охраняющий или охраняемый? Не без горечи отвечаю: охраняемый; ибо не он для охраняющего, а охраняющий для него. Поэтому я сейчас слезу с осла, и ты поедешь, а я буду рядом месить пыль.
— Могу только согласиться с тобой, — сказал Иосиф, садясь на осла. — Ведь это же чистая случайность, что ты хоть время от времени едешь верхом, а не месишь пыль всю дорогу.
Так, под звездами, при тусклом свете луны, продвигались они на север от Шекема к Дофану, то по узким, то по широким долинам, то по крутым, поросшим кедром и акацией горам, мимо спящих деревень. Иосиф тоже временами засыпал, когда он сидел на осле, а его провожатый месил пыль. Проснувшись однажды в седле — дело было уже на рассвете, — он заметил, что среди вьюков недостает двух небольших корзинок — с вялеными фруктами и с печеным луком, и увидел, что пазуха его провожатого соответственно раздулась. Незнакомец воровал! Это было неприятное открытие, показавшее, сколь мало было у того оснований, понося род человеческий, делать для себя исключение. Иосиф не сказал ни слова, тем более что в беседе он сам защищал нечестье ради его противоположности. К тому же ведь этот человек был вожатым, а стало быть, служил Набу, владыке той западной точки круговорота, где начинается преисподняя половина вселенной, богу воров. Напрашивалось предположенье, что он совершил некий благочестивый обряд, обокрав своего спящего подопечного. Поэтому Иосиф ни словом не обмолвился о замеченном, отнесясь с уважением к нечестности незнакомца, которая могла быть свидетельством его благочестия. Но все-таки было очень неприятно обнаружить, что провожатый явно крадет. Это бросало тень на характер и конечную цель его путеводительства, и у Иосифа осталась какая-то тяжесть на сердце.
Вскоре, однако, случилось нечто худшее, чем воровство. За полями и лесами взошло солнце, и показался зеленый холм Дофана: он высился перед ними чуть правее, селенье находилось на его вершине. Иосиф, который как раз ехал верхом, в то время как вор вел осла в поводу, загляделся на холм. Вдруг он почувствовал резкий толчок и упал. Тут-то оно и случилось: Хульда угодила передним копытом в яму, у нее подсеклись ноги, и она никак не могла подняться. Она сломала бабку.
— Перелом! — сказал проводник, после того как оба быстро осмотрели ногу ослицы. — Вот видишь! Разве я не говорил, что у нее слишком тонкие бабки?
— Если ты даже и оказался прав, то перед лицом этого несчастья тебе не следовало бы радоваться, и вообще твоя правота сейчас уже не имеет значения. Ты вел Хульду неосторожно, вот она и оступилась.
— Ах, вот оно что, я был неосторожен, и ты винишь во всем меня? Да, так принято у людей: им непременно нужен виновный, если что-то не заладилось, — это можно было сказать наперед!
— Но и это тоже принято у людей — настаивать на том, что ты предсказывал беду, и бессмысленно торжествовать по этому поводу. Будь доволен, что я виню тебя только в неосторожности; я мог бы обвинить тебя и еще кое в чем. Ты напрасно посоветовал мне ехать всю ночь напролет; мы не переутомили бы Хульду, и умное это животное не споткнулось бы.
— Уж не думаешь ли ты, что от твоего нытья ее бабка заживет?
— Нет, — сказал Иосиф, — этого я не думаю. Но теперь мне снова приходится спросить тебя — что мне делать? Не могу же я оставить здесь своего осла со всеми припасами, которыми я собирался одарить братьев от имени Иакова. Их еще много, хотя кое-что я уже съел, а кое-что исчезло иным образом. Неужели оставить здесь Хульду, чтобы она мучительно издыхала, а полевое зверье тем временем пожирало мое добро? Я готов заплакать от огорченья.
— А ведь я снова сумею тебе помочь, — сказал незнакомец. — Не говорил ли я тебе, что при случае, когда в том бывает нужда, я становлюсь и сторожем? Ступай себе преспокойно! Я останусь здесь охранять твоего осла, а также съестные припасы и не допущу к ним ни птиц, ни разбойников. Считаю ли я, что я был для этого создан, вопрос особый, который сейчас не подлежит обсужденью. Как бы то ни было, я посижу здесь стражем при осле, покуда ты не придешь к своим братьям и не вернешься с ними или с рабами, чтобы взять свое добро и решить, лечить ли осла или прикончить его.
— Спасибо, — сказал Иосиф. — Так мы и поступим. Я вижу, ты самый настоящий человек и у тебя есть свои хорошие стороны, а о другом говорить не будем. Я постараюсь как можно скорее вернуться с людьми.
— Полагаюсь на это. Здесь не заблудишься: за холм, потом назад в долину шагов пятьсот через кусты и клевер, — и ты увидишь своих братьев — неподалеку от колодца, в котором нет воды. Припомни, не нужно ли тебе взять с собой что-нибудь из поклажи? Может быть, какой-нибудь головной убор для защиты от солнца, которое уже поднимается?
— Твоя правда! — воскликнул Иосиф. — От неудачи я совсем потерял голову! Этого я здесь не оставлю, — сказал он, извлекая кетонет из кожаного кошеля с кольцами, — даже на твое попечение, какие бы у тебя ни были хорошие стороны. Это я возьму с собой в долину Дофана, чтобы явиться к братьям все же в достойном виде, если уж не верхом на белой Хульде, как того хотел Иаков. Сейчас я при тебе закутаюсь в это покрывало — вот так, — так, — и пожалуй, еще вот так! Каково? Не пестрый ли я овчар в этом наряде? Покрывало Мами — к лицу ли оно сыну?
О Ламехе и его рубце
Между тем Лиины сыновья и сыновья служанок, все десять, сидели в долине за холмом у догоревшего костра, на котором они варили утреннюю похлебку, и глядели на золу. Все они давно уже вышли из полосатых своих палаток, стоявших поодаль в кустарнике: поднялись они в разное время, но все очень рано, а иные даже затемно, потому что им не спалось; им редко спалось всласть с тех пор, как они покинули Хеврон, и жажда перемен, заставившая их сменить шекемские выгоны на поля Дофана, шла не от чего другого, как от обманчивой надежды, что в другом месте они будут спать слаще.
Хмурые, нет-нет да спотыкаясь одеревенелыми ногами об узловатые, расползшиеся по земле корни дрока, они сходили к колодцу, находившемуся поодаль, где паслись овцы, в котором была живая вода, тогда как ближайшая к шатрам цистерна в это время года пересыхала и была пуста; они напились, умылись, сотворили молитву, осмотрели ягнят, а потом собрались на том месте, где обычно ели: в тени нескольких красноствольных, развесистых сосен. Отсюда открывался широкий вид на плоскую, испещренную лишь кустами да одинокими деревьями равнину, на холм, увенчанный селеньем Дофан, на далекие скопища овец и на мягкие очертания гор совсем уж вдали. Солнце поднялось довольно высоко. Пахло согретыми травами, укропом, чабрецом, и слышались все прочие, любимые овцами запахи поля.
Сыновья Иакова, поджав под себя ноги, сидели вокруг еле теплившегося под котлом хвороста. Они давно уже покончили с едой и сидели праздно, с красноватыми глазами. Тела их насытились, но их души снедали голод и иссушающая жажда, которых они не сумели бы выразить словом, но которые отравляли им сон и сводили на нет то подкрепленье, какое могла бы доставить им утренняя еда. У них, у каждого в отдельности, застряла в теле заноза, и занозы этой нельзя было вытащить, она досаждала им, мучила их и донимала. Они чувствовали себя разбитыми, и у большинства из них болела голова. Когда они пытались сжать кулаки, у них ничего не получалось. Когда те, кто учинил некогда в Шекеме побоище из-за Дины, спрашивали себя, хватило ли бы у них духа на такие дела теперь, сегодня и здесь, они отвечали себе: нет, не хватило бы; эта тоска, этот червь, эта докучливая заноза, этот гложущий душу голод лишали их сил и мужества. Каким позорным должно было казаться такое состояние прежде всего Симеону и Левию, буйным близнецам! Один хмуро ворошил своим посохом последние головешки. Другой, Симеон, раскачивая туловище, негромко затянул в тишине однозвучную песню, и другие стали постепенно вполголоса ему подпевать, ибо это была старинная песня, отрывок полузабытой, не полностью сохранившейся баллады дли эпопеи давних времен:
Хмурые, нет-нет да спотыкаясь одеревенелыми ногами об узловатые, расползшиеся по земле корни дрока, они сходили к колодцу, находившемуся поодаль, где паслись овцы, в котором была живая вода, тогда как ближайшая к шатрам цистерна в это время года пересыхала и была пуста; они напились, умылись, сотворили молитву, осмотрели ягнят, а потом собрались на том месте, где обычно ели: в тени нескольких красноствольных, развесистых сосен. Отсюда открывался широкий вид на плоскую, испещренную лишь кустами да одинокими деревьями равнину, на холм, увенчанный селеньем Дофан, на далекие скопища овец и на мягкие очертания гор совсем уж вдали. Солнце поднялось довольно высоко. Пахло согретыми травами, укропом, чабрецом, и слышались все прочие, любимые овцами запахи поля.
Сыновья Иакова, поджав под себя ноги, сидели вокруг еле теплившегося под котлом хвороста. Они давно уже покончили с едой и сидели праздно, с красноватыми глазами. Тела их насытились, но их души снедали голод и иссушающая жажда, которых они не сумели бы выразить словом, но которые отравляли им сон и сводили на нет то подкрепленье, какое могла бы доставить им утренняя еда. У них, у каждого в отдельности, застряла в теле заноза, и занозы этой нельзя было вытащить, она досаждала им, мучила их и донимала. Они чувствовали себя разбитыми, и у большинства из них болела голова. Когда они пытались сжать кулаки, у них ничего не получалось. Когда те, кто учинил некогда в Шекеме побоище из-за Дины, спрашивали себя, хватило ли бы у них духа на такие дела теперь, сегодня и здесь, они отвечали себе: нет, не хватило бы; эта тоска, этот червь, эта докучливая заноза, этот гложущий душу голод лишали их сил и мужества. Каким позорным должно было казаться такое состояние прежде всего Симеону и Левию, буйным близнецам! Один хмуро ворошил своим посохом последние головешки. Другой, Симеон, раскачивая туловище, негромко затянул в тишине однозвучную песню, и другие стали постепенно вполголоса ему подпевать, ибо это была старинная песня, отрывок полузабытой, не полностью сохранившейся баллады дли эпопеи давних времен: