Страница:
Они пастухи, гласил ответ, а стало быть, люди боевые, привыкшие защищаться от львов и разбойников и умеющие постоять за себя в споре о выгоне или о колодце. Что же касается пространства, продолжал Иуда, после того как старик отдал должное их мужеству, и что касается подвижности, то еще их предок был странником от природы: он бежал из Ура, что в Халдейской земле, и прибыл в эти долины, которые исходил, не будучи склонен к оседлой жизни, вдоль и поперек, так что если сложить все его странствия, то получилось бы, пожалуй, семижды семьдесят дней. А чтобы сосватать невесту на диво позднему сыну, он послал в Нахараим, то бишь в Синеар, старшего своего раба с десятью верблюдами; раб этот оказался настолько прытким путешественником, что земля, без очень уж большого преувеличенья, скакала ему навстречу. И, найдя невесту у полевого колодца, он опознал ее по тому, что она опустила кувшин свой на руку и напоила его и десятерых его верблюдов. Вот как путешествовали и покоряли пространство в их роду — не говоря уж об их отце и господине, который еще юношей решительно ушел из дому, тоже в Халдейскую землю, до которой было семнадцать и более дней пути. И когда он подошел к колодцу…
— Простите! — сказал старик, вынув руку из складки платья и знаком прервав говорившего. — Прости, дорогой друг пастух, старому твоему рабу одно маленькое замечанье по поводу сказанного тобой. Когда я слушаю тебя и слышу твои речи о вашем племени и его историях, мне кажется, что колодцы занимают в них такое же важное и приметное место, как путешествия и странствия.
— Это как понимать? — спросил Иуда и выпрямил спину.
Одновременно это же сделали все его братья.
— А вот как, — сказал старик. — Когда ты говоришь, я только и слышу «колодец» да «колодец». Вы меняете пастбища и колодцы. Вы наперечет знаете все колодцы страны. Ваш отец построил очень глубокий и широкий колодец. Старший раб вашего праотца сватал невесту у колодца. Кажется, и отец ваш тоже. У меня просто гудит в ушах от колодцев, тобой упомянутых.
— Господин мой, купец, — отвечал Иуда, спина которого так и застыла, — хочет, стало быть, сказать, что я рассказывал тягуче и однозвучно, и я сожалею об этом. Мы, братья-пастухи, не краснобаи, что сидят у коло… Мы не рыночные пустобрехи, которые учились этому ремеслу и складно врут за плату. Мы говорим без всяких выкрутас, как бог на душу положит. Да и хотел бы я знать, как можно говорить о жизни людей, а тем более о пастушеской жизни, и особенно о путешествиях, не вспоминая о колодцах, без которых и шагу сделать нельзя…
— Совершенно справедливо, — согласился старик. — Мой, друг, сын царя стад, отвечает мне в высшей степени убедительно. В самом деле, какое приметное место в жизни людей занимают колодцы и сколько забавных и достопамятных случаев связано с ними и у меня, старого вашего слуги, будь то с хранилищами живой или стоячей воды или даже с колодцами засыпанными и высохшими. Поверьте мне, слух мой, немного уже ослабленный и утомленный годами, вовсе не был бы так чувствителен к слову «колодец» и к упоминаниям колодцев в ваших речах, не случись со мной совсем недавно, в этой уже поездке, именно у колодца одно странное происшествие, которое я отношу к самым удивительным на моей памяти и объяснение которого, уповая на вашу доброту, надеюсь у вас получить.
Братья опять встрепенулись. Спины их были теперь вогнуты от напряженья, а глаза перестали мигать.
— Не было ли, — спросил старик, — в этой местности, где вы пасете скот, случая, чтобы тот или иной человек вдруг пропал и его родные решили, что он либо кем-то похищен, либо съеден львом или другим кровожадным зверем, ибо вот уже три дня его нет как нет?
— Нет, — отвечали братья. Ничего такого они не слышали.
— А это кто? — сказал старик и, отведя руку назад, снял плащ с головы Иосифа…
Он сидел между стариком и его сыном, позади них, прикрытый складками упавшей одежды, скромно опустив глаза. Выражение его лица немного напоминало тот час, когда он под защитой отца рассказал им в поле бесстыдный свой сон о звездах. Братьям, во всяком случае, оно об этом напомнило.
Многие из них, узнав Иосифа, вскочили на ноги; но они тотчас же снова сели, пожимая плечами.
— Вы этого имели в виду, — спросил Дан, поняв, что настал час показать себя змеем и аспидом, — когда говорили о колодце и о пропавших без вести? Больше никого? Ну, что ж, тогда вас действительно можно поздравить. Это — раб-безотцовщина, низкая тварь, мальчишка на посылках, которого мы наказали за повторное воровство, ложь, богохульство, драчливость, упрямство, распутство и всяческие бесчинства. Ибо хотя он еще так юн, его уже можно назвать скопищем пороков. Вы, значит, нашли и вытащили этого прохвоста из ямы, куда мы упрятали его в исправительных целях? Выходит, что вы нас опередили, ибо только что истек срок назначенного ему наказания и мы хотели даровать ему жизнь, чтобы поглядеть, пошла ли ему впрок эта острастка.
Таково было хитроумие сына Валлы. То, что он говорил, было отчаянно смело, ибо сидевший рядом Иосиф мог подать голос в любую минуту. Казалось, однако, что доверие, которым прониклись к нему братья благодаря яме, все еще оставалось в силе; и оно не было посрамлено, ибо Иосиф и в самом деле ничего не сказал: он по-прежнему сидел, кротко потупив взор, и вел себя в общем как ягненок, который умолкает, когда его стригут.
— Ох, ох! Ай-ай! — сказал мидианит и закачал головой, глядя то на преступника, то на его суровых карателей: постепенно, однако, это качанье перешло в вопросительное покачиванье, ибо что-то тут было не так, и старику хотелось спросить своего найденыша, правда ли все это, но вежливость не позволяла задать подобный вопрос. Поэтому он сказал:
— Что я слышу, что я слышу. Вот он, оказывается, какой негодяй, а мы-то над ним сжалились и вытащили его из ямы в последний миг. Ибо должен вам сказать, что, наказывая его, вы немного переусердствовали и зашли весьма далеко. Когда мы его нашли, он был уже так слаб, что вырыгнул молоко, которым мы его напоили, и мне кажется, вам никак не следовало откладывать его освобождение, если он представляет для вас какую-то ценность, хоть она, разумеется, и ничтожна ввиду его пороков, в которых никак не приходится сомневаться, ибо суровость наказанья доказываете-что это редкостный негодяй.
Тут Дан прикусил язык, поняв, что он сболтнул лишнего и, несмотря на надежность Иосифа, говорил крайне неосторожно, отчего Иуда и ткнул его сейчас с досадой кулаком в бок. Дан заботился только о том, чтобы объяснить измаильтянам такое жестокое обращение с мальчиком; Иуда же помышлял о продаже, и согласовать обе точки зрения было трудно. Вопреки торговым соображеньям, предмет продажи был разруган перед теми, кому намеревались его навязать! Такого с сыновьями Иакова еще не случалось, и они стыдились своей глупости. Но, имея дело с Иосифом, невозможно было, казалось, и выйти из затруднительных положений. Едва выбравшись из одного, ты сразу попадал в Другое.
Иуда взялся спасти купеческую их честь от ловушки. Он сказал:
— Да, признаем, что правда, то правда, наказание было немного суровей, чем следовало, и может, пожалуй, ввести в заблуждение относительно ценности этого раба. Мы, сыновья царя стад, хозяева немного крутые и вспыльчивые, мы строги, а подчас, может быть, слишком строги к виновным в оскорблении нравственности, мы, как это уже было нами признано, довольно тверды и неумолимы в своих решеньях. Проступки этого мерзавца были, если взять каждый из них в отдельности, не так уж страшны; только скопленье их и подсчет заставили нас призадуматься и определили столь суровую меру наказания, по которой вы можете судить о том, как нас заботит стоимость этого раба, а по тому, как она нас заботит, о самой стоимости. Да, обладая недюжинным умом и способностями и будучи теперь, благодаря нашей строгости, очищен от скверны безнравственности, он представляет собой, несомненно, ценный товар, что я, отдавая дань правде, и отмечаю, — закончил Иегуда; и, стыдясь незадачливого своего хитроумия, Дан порадовался, что сын Лии сумел так мудро выбраться из ловушки.
Старик, не переставая качать головой, сказал: «Гм, гм», — и глаза его снова забегали между Иосифом и братьями.
— Способный, значит, прохвост. Гм, гм, скажите на милость! Как же зовут этого негодяя?
— Никак его не зовут, — отвечал Дан. — Да и как его звать? У него покамест вообще нет имени, ведь мы же сказали, что это безотцовщина, пащенок без роду, без племени, и вырос он, как растет на болоте дикий камыш. Мы зовем его «Эй, ты!» или «Поди сюда!», а бывает, и просто свистнем. Вот какие у него имена.
— Гм, гм, значит, этот преступник — исчадье болота, сорняк, — сказал старик. — Странное дело, странное дело! Как нас порой удивляет правда! Это и неразумно, и невежливо, но мы все-таки удивляемся. Когда мы вытащили его из колодца, этот сын камыша заявил. что он умеет читать по писаному и сам умеет писать. Это было ложью с его стороны?
— Не слишком наглой, — ответил Иуда. — Мы же подтвердили, что он обладает изрядным умом и недюжинными способностями. Пожалуй, он смог бы составлять списки и вести счет кувшинам масла и моткам шерсти. Если он не посулил большего, он избежал лжи.
— Пусть все ее всегда избегают, — отвечал старик, — ибо правда есть бог и царь, и имя ей Неб-ма-ра. Нужно склоняться перед ней, даже если она диковинна. А мои господа и господа этого сына камыша — умеют ли они читать и писать? — спросил он, сощурив глаза.
— Мы считаем, что это — дело рабов, — коротко ответил Иуда.
— Да, иногда этим занимаются рабы, — согласился старик. — Но и боги пишут имена царей на деревьях, и Тот велик. Может быть, он сам очинил тростинки этому сыну болота и наставил его — да простит мне ибисоголовый такую шутку! Но нельзя не признать, что людьми всех сословий кто-то правит и только писец из книгохранилища правит сам и может не надрываться. Есть страны, где этот сорняк человечества поставили бы выше вас и вашего пота. Если хотите знать, то без особого насилия над своим воображеньем я могу представить себе и в шутку предположить, что он ваш господин, а вы, поверьте мне, рабы его. Я, видите ли, купец, — продолжал он, — и купец, поверьте мне, опытный; ведь я стар, а я всю жизнь оценивал вещи, их добротность или убожество, и когда дело касается товара, меня нелегко одурачить: чего он стоит, говорят мне мой большой и указательный пальцы, и мне достаточно пощупать ткань, чтобы сказать, толста ли она, тонка или среднего качества, от старой привычки проверять товар у меня уже и голова покосилась, и никто не выдаст мне завали за ценную вещь. Так вот, этот мальчик — штучка тонкая, хотя и одичал после сурового наказанья — косоголово и безошибочно я определяю это на ощупь. Я говорю не о способностях, не об уме и не об уменье писать, а только о матерьяле, о ткани — тут я знаток. Поэтому я и позволил себе смелую шутку, сказав, что не удивился бы, если бы услышал, что этот «Поди сюда!» ваш господин, а вы его слуги. Но все, конечно, наоборот?
— Разумеется! — ответили братья, выпрямляя спины.
Старик помолчал.
— Ну, что ж, — сказал он затем и снова сощурил глаза, — коль скоро он ваш раб, то продайте мне этого мальчика!
Сейчас он их проверял. Что-то тут было ему неясно, и предложенье это он сделал совершенно внезапно, с неясной хитростью, чтобы посмотреть, какое действие оно окажет.
— Возьми его в подарок, — машинально пробормотал Иуда. И когда мидианит показал, что его ум и сердце оценили эту ужимку, Иуда продолжил: — Правда, это несправедливо, что мы мучились с этим мальчишкой, а теперь, когда он очищен нами от скверны безнравственности, вы пожинаете плоды нашего воспитания. Но уж раз вам он понадобился, назначьте ему цену.
— Нет, назовите вашу цену! — сказал старик. — Такой уж у меня порядок.
Тут начался торг из-за Иосифа, продолжавшийся ввиду упорства сторон пять часов, до вечера и до захода солнца. Иуда от имени братьев потребовал тридцать сребреников; но минеец ответил, что это, конечно, шутка, над которой можно посмеяться, и только. Слыханное ли дело, чтобы за какого-то «Поди сюда!», за какого-то болоторожденного мальчишку, который, как то выяснено и признано, страдает тяжелыми нравственными пороками, платили лунным металлом? Тут отомстило за себя чрезмерное усердие Дана, который, объясняя, почему было выбрано наказанье колодцем, сильно снизил ценность продаваемого товара. Старик прекрасно использовал эту ошибку, чтобы сбить цену. Но и сам он сделал промах, поспешив похвастаться своим чувством качества и сослаться на свое умение оценивать товар на ощупь, и это пришлось на руку продавцам. Иегуда поймал его на слове и, играя на его самолюбии знатока, напирал на тонкость мальчика с такой настойчивостью, словно ни он, ни его братья никогда не завидовали этой тонкости и не из-за нее бросили Иосифа в яму; в пылу торга они совсем потеряли стыд, Иуда не постеснялся воскликнуть, что такого тонкого мальчика, которому пристало быть не их рабом, а их господином, никак нельзя уступить меньше чем за тридцать шекелей. Он прикинулся совершенно влюбленным в свой товар и, уже согласившись на двадцать пять сребреников, пустился на крайность — подошел и поцеловал в щеку безмолвно моргавшего глазами Иосифа, крича, что даже за пятьдесят шекелей не согласится расстаться с подобным чудом ума и очарования!
Но старик не отступил и перед этим поцелуем и остался сильнее, понимая, что братья хотят во что бы то ни стало и, по существу, на любых условиях избавиться от мальчишки, что легко удалось выяснить путем мнимого прекращения торга. Он предложил пятнадцать шекелей серебра, по более легкому вавилонскому весу; когда же братья, благодаря его промаху, заставили его надбавить до двадцати шекелей, и притом финикийских, он остановился и перестал рядиться. Он заявил, что нашел мальчика, когда тот был на волоске от голодной смерти, и мог бы просто сослаться на право нашедшего и потребовать выкупа, так что если он не ставит им в счет этой суммы и не вычтет ее из цены, а готов заплатить им двадцать полновесных финикийских шекелей, то это чистая любезность с его стороны. Если ее не оценят, он отказывается от сделки и вообще не хочет больше слышать об этом жуликоватом болотном мальчишке.
Так сошлись они на двадцати сребрениках общепринятым весом, и в честь гостей братья закололи под деревьями ягненка из стада, выпустили кровь и, разведя огонь, зажарили мясо, чтобы торжественно скрепить сделку, протянув к нему руки и вместе поев, причем Иосиф тоже получил от старика-минейца, своего господина, небольшую толику. Но что он увидел? Он увидел, как братья украдкой и между делом, так что измаильтяне ничего не заметили, окунули в кровь лохмотья узорного покрывала и основательно вымарали их в ней. Они сделали это у него на глазах, без смущения, полагаясь, как на смерть, на его немоту; и он ел мясо ягненка, чья кровь должна была заменить его собственную.
Угощенье и подкрепленье были очень кстати, ибо торг далеко еще не закончился. Когда главная цена была установлена, сделка совершилась лишь по большому счету; а теперь предстоял мелкий торг по поводу товаров, которые покрыли бы установленную цену. Тут нужно опровергнуть одно представленье, распространившееся и утвердившееся благодаря всяким благочестивым описаньям, — представленье, будто братья, продавая Иосифа, получили свою выручку в звонкой монете, отсчитанной измаильтянами прямо из кошелька. Старик и не думал платить серебром, не говоря уж, по определенным причинам, о «монете» вообще. Да и кто таскает с собой столько металла, и какой купец не предпочтет расплатиться натурой, ведь каждая покрываемая товаром часть платы — это для него новая возможность извлечь прибыль и, продавая, сделать свою покупку более выгодной? Полтора шекеля серебра минеец отвесил пастухам чистоганом на висевших у его пояса изящных весах; остальное оплачивалось товарами, которые тащили его верблюды. Развьючив животных, на траве разложили благовонья и заречные, прекрасной ломкости смолы, а также веяние другие веселые и полезные вещи — медные и кремневые бритвы и ножи, светильники, лопаточки для мазей, инкрустированные трости, голубой бисер, касторовое масло, сандалии. Целый базар, настоящую мелочную лавку раскинули торговцы перед загоревшимися глазами покупателей, которые могли набрать товару на восемнадцать с половиной сребреников, и за каждый предмет шел такой торг, словно из-за него-то и загорелся сыр-бор, так что наступил настоящий вечер, прежде чем дело кончилось и Иосиф был продан за малое количество серебра и множество ножей, кусков душистой смолы, светильников и тростей.
Затем измаильтяне убрали разложенный товар и стали прощаться. Они не спешили, пока шел торг, и не щадили часов; но теперь снова нужно было сделать время пространственно плодотворным, и они собирались проехать вечером еще некоторое расстояние, прежде чем расположиться на ночлег. Братья их не задерживали. Они только дали им кое-какие советы касательно дальнейшего пути и дорог, на которые следует свернуть.
— Не двигайтесь в глубь страны, — говорили они, — по гребню, что разделяет воды, на Хеврон и дальше — мы этого не советуем и предостерегаем от этого наших друзей. Дороги там скверные, верблюды то и дело спотыкаются, и кругом полно всякого сброда. Поезжайте лучше дальше по этой равнине и сверните на дорогу, что ведет через холмы у подножья Плодового Сада, к краю земли. Так вы укроетесь от опасности и сможете двигаться все время по приятному песку моря, и семижды семнадцать дней, и сколько хотите. Это сущее удовольствие ехать вдоль моря, так бы, кажется, все ехал и ехал, и к тому же это самое разумное!
Прощаясь, купцы обещали, что так и сделают. Затем верблюды встали на ноги с всадниками на спинах. Иосиф, проданный, сидел с сыном старика Кедмой. Он не поднимал век, как не поднимал их все время, даже когда ел мясо ягненка. И братья тоже стояли понурив головы, покуда путники не исчезли в стремительно сгущавшихся сумерках. Затем они жадно глотнули воздух и выдохнули его со словами:
— Ну, вот, его уже и нет на свете!
Рувим приходит к пещере
— Простите! — сказал старик, вынув руку из складки платья и знаком прервав говорившего. — Прости, дорогой друг пастух, старому твоему рабу одно маленькое замечанье по поводу сказанного тобой. Когда я слушаю тебя и слышу твои речи о вашем племени и его историях, мне кажется, что колодцы занимают в них такое же важное и приметное место, как путешествия и странствия.
— Это как понимать? — спросил Иуда и выпрямил спину.
Одновременно это же сделали все его братья.
— А вот как, — сказал старик. — Когда ты говоришь, я только и слышу «колодец» да «колодец». Вы меняете пастбища и колодцы. Вы наперечет знаете все колодцы страны. Ваш отец построил очень глубокий и широкий колодец. Старший раб вашего праотца сватал невесту у колодца. Кажется, и отец ваш тоже. У меня просто гудит в ушах от колодцев, тобой упомянутых.
— Господин мой, купец, — отвечал Иуда, спина которого так и застыла, — хочет, стало быть, сказать, что я рассказывал тягуче и однозвучно, и я сожалею об этом. Мы, братья-пастухи, не краснобаи, что сидят у коло… Мы не рыночные пустобрехи, которые учились этому ремеслу и складно врут за плату. Мы говорим без всяких выкрутас, как бог на душу положит. Да и хотел бы я знать, как можно говорить о жизни людей, а тем более о пастушеской жизни, и особенно о путешествиях, не вспоминая о колодцах, без которых и шагу сделать нельзя…
— Совершенно справедливо, — согласился старик. — Мой, друг, сын царя стад, отвечает мне в высшей степени убедительно. В самом деле, какое приметное место в жизни людей занимают колодцы и сколько забавных и достопамятных случаев связано с ними и у меня, старого вашего слуги, будь то с хранилищами живой или стоячей воды или даже с колодцами засыпанными и высохшими. Поверьте мне, слух мой, немного уже ослабленный и утомленный годами, вовсе не был бы так чувствителен к слову «колодец» и к упоминаниям колодцев в ваших речах, не случись со мной совсем недавно, в этой уже поездке, именно у колодца одно странное происшествие, которое я отношу к самым удивительным на моей памяти и объяснение которого, уповая на вашу доброту, надеюсь у вас получить.
Братья опять встрепенулись. Спины их были теперь вогнуты от напряженья, а глаза перестали мигать.
— Не было ли, — спросил старик, — в этой местности, где вы пасете скот, случая, чтобы тот или иной человек вдруг пропал и его родные решили, что он либо кем-то похищен, либо съеден львом или другим кровожадным зверем, ибо вот уже три дня его нет как нет?
— Нет, — отвечали братья. Ничего такого они не слышали.
— А это кто? — сказал старик и, отведя руку назад, снял плащ с головы Иосифа…
Он сидел между стариком и его сыном, позади них, прикрытый складками упавшей одежды, скромно опустив глаза. Выражение его лица немного напоминало тот час, когда он под защитой отца рассказал им в поле бесстыдный свой сон о звездах. Братьям, во всяком случае, оно об этом напомнило.
Многие из них, узнав Иосифа, вскочили на ноги; но они тотчас же снова сели, пожимая плечами.
— Вы этого имели в виду, — спросил Дан, поняв, что настал час показать себя змеем и аспидом, — когда говорили о колодце и о пропавших без вести? Больше никого? Ну, что ж, тогда вас действительно можно поздравить. Это — раб-безотцовщина, низкая тварь, мальчишка на посылках, которого мы наказали за повторное воровство, ложь, богохульство, драчливость, упрямство, распутство и всяческие бесчинства. Ибо хотя он еще так юн, его уже можно назвать скопищем пороков. Вы, значит, нашли и вытащили этого прохвоста из ямы, куда мы упрятали его в исправительных целях? Выходит, что вы нас опередили, ибо только что истек срок назначенного ему наказания и мы хотели даровать ему жизнь, чтобы поглядеть, пошла ли ему впрок эта острастка.
Таково было хитроумие сына Валлы. То, что он говорил, было отчаянно смело, ибо сидевший рядом Иосиф мог подать голос в любую минуту. Казалось, однако, что доверие, которым прониклись к нему братья благодаря яме, все еще оставалось в силе; и оно не было посрамлено, ибо Иосиф и в самом деле ничего не сказал: он по-прежнему сидел, кротко потупив взор, и вел себя в общем как ягненок, который умолкает, когда его стригут.
— Ох, ох! Ай-ай! — сказал мидианит и закачал головой, глядя то на преступника, то на его суровых карателей: постепенно, однако, это качанье перешло в вопросительное покачиванье, ибо что-то тут было не так, и старику хотелось спросить своего найденыша, правда ли все это, но вежливость не позволяла задать подобный вопрос. Поэтому он сказал:
— Что я слышу, что я слышу. Вот он, оказывается, какой негодяй, а мы-то над ним сжалились и вытащили его из ямы в последний миг. Ибо должен вам сказать, что, наказывая его, вы немного переусердствовали и зашли весьма далеко. Когда мы его нашли, он был уже так слаб, что вырыгнул молоко, которым мы его напоили, и мне кажется, вам никак не следовало откладывать его освобождение, если он представляет для вас какую-то ценность, хоть она, разумеется, и ничтожна ввиду его пороков, в которых никак не приходится сомневаться, ибо суровость наказанья доказываете-что это редкостный негодяй.
Тут Дан прикусил язык, поняв, что он сболтнул лишнего и, несмотря на надежность Иосифа, говорил крайне неосторожно, отчего Иуда и ткнул его сейчас с досадой кулаком в бок. Дан заботился только о том, чтобы объяснить измаильтянам такое жестокое обращение с мальчиком; Иуда же помышлял о продаже, и согласовать обе точки зрения было трудно. Вопреки торговым соображеньям, предмет продажи был разруган перед теми, кому намеревались его навязать! Такого с сыновьями Иакова еще не случалось, и они стыдились своей глупости. Но, имея дело с Иосифом, невозможно было, казалось, и выйти из затруднительных положений. Едва выбравшись из одного, ты сразу попадал в Другое.
Иуда взялся спасти купеческую их честь от ловушки. Он сказал:
— Да, признаем, что правда, то правда, наказание было немного суровей, чем следовало, и может, пожалуй, ввести в заблуждение относительно ценности этого раба. Мы, сыновья царя стад, хозяева немного крутые и вспыльчивые, мы строги, а подчас, может быть, слишком строги к виновным в оскорблении нравственности, мы, как это уже было нами признано, довольно тверды и неумолимы в своих решеньях. Проступки этого мерзавца были, если взять каждый из них в отдельности, не так уж страшны; только скопленье их и подсчет заставили нас призадуматься и определили столь суровую меру наказания, по которой вы можете судить о том, как нас заботит стоимость этого раба, а по тому, как она нас заботит, о самой стоимости. Да, обладая недюжинным умом и способностями и будучи теперь, благодаря нашей строгости, очищен от скверны безнравственности, он представляет собой, несомненно, ценный товар, что я, отдавая дань правде, и отмечаю, — закончил Иегуда; и, стыдясь незадачливого своего хитроумия, Дан порадовался, что сын Лии сумел так мудро выбраться из ловушки.
Старик, не переставая качать головой, сказал: «Гм, гм», — и глаза его снова забегали между Иосифом и братьями.
— Способный, значит, прохвост. Гм, гм, скажите на милость! Как же зовут этого негодяя?
— Никак его не зовут, — отвечал Дан. — Да и как его звать? У него покамест вообще нет имени, ведь мы же сказали, что это безотцовщина, пащенок без роду, без племени, и вырос он, как растет на болоте дикий камыш. Мы зовем его «Эй, ты!» или «Поди сюда!», а бывает, и просто свистнем. Вот какие у него имена.
— Гм, гм, значит, этот преступник — исчадье болота, сорняк, — сказал старик. — Странное дело, странное дело! Как нас порой удивляет правда! Это и неразумно, и невежливо, но мы все-таки удивляемся. Когда мы вытащили его из колодца, этот сын камыша заявил. что он умеет читать по писаному и сам умеет писать. Это было ложью с его стороны?
— Не слишком наглой, — ответил Иуда. — Мы же подтвердили, что он обладает изрядным умом и недюжинными способностями. Пожалуй, он смог бы составлять списки и вести счет кувшинам масла и моткам шерсти. Если он не посулил большего, он избежал лжи.
— Пусть все ее всегда избегают, — отвечал старик, — ибо правда есть бог и царь, и имя ей Неб-ма-ра. Нужно склоняться перед ней, даже если она диковинна. А мои господа и господа этого сына камыша — умеют ли они читать и писать? — спросил он, сощурив глаза.
— Мы считаем, что это — дело рабов, — коротко ответил Иуда.
— Да, иногда этим занимаются рабы, — согласился старик. — Но и боги пишут имена царей на деревьях, и Тот велик. Может быть, он сам очинил тростинки этому сыну болота и наставил его — да простит мне ибисоголовый такую шутку! Но нельзя не признать, что людьми всех сословий кто-то правит и только писец из книгохранилища правит сам и может не надрываться. Есть страны, где этот сорняк человечества поставили бы выше вас и вашего пота. Если хотите знать, то без особого насилия над своим воображеньем я могу представить себе и в шутку предположить, что он ваш господин, а вы, поверьте мне, рабы его. Я, видите ли, купец, — продолжал он, — и купец, поверьте мне, опытный; ведь я стар, а я всю жизнь оценивал вещи, их добротность или убожество, и когда дело касается товара, меня нелегко одурачить: чего он стоит, говорят мне мой большой и указательный пальцы, и мне достаточно пощупать ткань, чтобы сказать, толста ли она, тонка или среднего качества, от старой привычки проверять товар у меня уже и голова покосилась, и никто не выдаст мне завали за ценную вещь. Так вот, этот мальчик — штучка тонкая, хотя и одичал после сурового наказанья — косоголово и безошибочно я определяю это на ощупь. Я говорю не о способностях, не об уме и не об уменье писать, а только о матерьяле, о ткани — тут я знаток. Поэтому я и позволил себе смелую шутку, сказав, что не удивился бы, если бы услышал, что этот «Поди сюда!» ваш господин, а вы его слуги. Но все, конечно, наоборот?
— Разумеется! — ответили братья, выпрямляя спины.
Старик помолчал.
— Ну, что ж, — сказал он затем и снова сощурил глаза, — коль скоро он ваш раб, то продайте мне этого мальчика!
Сейчас он их проверял. Что-то тут было ему неясно, и предложенье это он сделал совершенно внезапно, с неясной хитростью, чтобы посмотреть, какое действие оно окажет.
— Возьми его в подарок, — машинально пробормотал Иуда. И когда мидианит показал, что его ум и сердце оценили эту ужимку, Иуда продолжил: — Правда, это несправедливо, что мы мучились с этим мальчишкой, а теперь, когда он очищен нами от скверны безнравственности, вы пожинаете плоды нашего воспитания. Но уж раз вам он понадобился, назначьте ему цену.
— Нет, назовите вашу цену! — сказал старик. — Такой уж у меня порядок.
Тут начался торг из-за Иосифа, продолжавшийся ввиду упорства сторон пять часов, до вечера и до захода солнца. Иуда от имени братьев потребовал тридцать сребреников; но минеец ответил, что это, конечно, шутка, над которой можно посмеяться, и только. Слыханное ли дело, чтобы за какого-то «Поди сюда!», за какого-то болоторожденного мальчишку, который, как то выяснено и признано, страдает тяжелыми нравственными пороками, платили лунным металлом? Тут отомстило за себя чрезмерное усердие Дана, который, объясняя, почему было выбрано наказанье колодцем, сильно снизил ценность продаваемого товара. Старик прекрасно использовал эту ошибку, чтобы сбить цену. Но и сам он сделал промах, поспешив похвастаться своим чувством качества и сослаться на свое умение оценивать товар на ощупь, и это пришлось на руку продавцам. Иегуда поймал его на слове и, играя на его самолюбии знатока, напирал на тонкость мальчика с такой настойчивостью, словно ни он, ни его братья никогда не завидовали этой тонкости и не из-за нее бросили Иосифа в яму; в пылу торга они совсем потеряли стыд, Иуда не постеснялся воскликнуть, что такого тонкого мальчика, которому пристало быть не их рабом, а их господином, никак нельзя уступить меньше чем за тридцать шекелей. Он прикинулся совершенно влюбленным в свой товар и, уже согласившись на двадцать пять сребреников, пустился на крайность — подошел и поцеловал в щеку безмолвно моргавшего глазами Иосифа, крича, что даже за пятьдесят шекелей не согласится расстаться с подобным чудом ума и очарования!
Но старик не отступил и перед этим поцелуем и остался сильнее, понимая, что братья хотят во что бы то ни стало и, по существу, на любых условиях избавиться от мальчишки, что легко удалось выяснить путем мнимого прекращения торга. Он предложил пятнадцать шекелей серебра, по более легкому вавилонскому весу; когда же братья, благодаря его промаху, заставили его надбавить до двадцати шекелей, и притом финикийских, он остановился и перестал рядиться. Он заявил, что нашел мальчика, когда тот был на волоске от голодной смерти, и мог бы просто сослаться на право нашедшего и потребовать выкупа, так что если он не ставит им в счет этой суммы и не вычтет ее из цены, а готов заплатить им двадцать полновесных финикийских шекелей, то это чистая любезность с его стороны. Если ее не оценят, он отказывается от сделки и вообще не хочет больше слышать об этом жуликоватом болотном мальчишке.
Так сошлись они на двадцати сребрениках общепринятым весом, и в честь гостей братья закололи под деревьями ягненка из стада, выпустили кровь и, разведя огонь, зажарили мясо, чтобы торжественно скрепить сделку, протянув к нему руки и вместе поев, причем Иосиф тоже получил от старика-минейца, своего господина, небольшую толику. Но что он увидел? Он увидел, как братья украдкой и между делом, так что измаильтяне ничего не заметили, окунули в кровь лохмотья узорного покрывала и основательно вымарали их в ней. Они сделали это у него на глазах, без смущения, полагаясь, как на смерть, на его немоту; и он ел мясо ягненка, чья кровь должна была заменить его собственную.
Угощенье и подкрепленье были очень кстати, ибо торг далеко еще не закончился. Когда главная цена была установлена, сделка совершилась лишь по большому счету; а теперь предстоял мелкий торг по поводу товаров, которые покрыли бы установленную цену. Тут нужно опровергнуть одно представленье, распространившееся и утвердившееся благодаря всяким благочестивым описаньям, — представленье, будто братья, продавая Иосифа, получили свою выручку в звонкой монете, отсчитанной измаильтянами прямо из кошелька. Старик и не думал платить серебром, не говоря уж, по определенным причинам, о «монете» вообще. Да и кто таскает с собой столько металла, и какой купец не предпочтет расплатиться натурой, ведь каждая покрываемая товаром часть платы — это для него новая возможность извлечь прибыль и, продавая, сделать свою покупку более выгодной? Полтора шекеля серебра минеец отвесил пастухам чистоганом на висевших у его пояса изящных весах; остальное оплачивалось товарами, которые тащили его верблюды. Развьючив животных, на траве разложили благовонья и заречные, прекрасной ломкости смолы, а также веяние другие веселые и полезные вещи — медные и кремневые бритвы и ножи, светильники, лопаточки для мазей, инкрустированные трости, голубой бисер, касторовое масло, сандалии. Целый базар, настоящую мелочную лавку раскинули торговцы перед загоревшимися глазами покупателей, которые могли набрать товару на восемнадцать с половиной сребреников, и за каждый предмет шел такой торг, словно из-за него-то и загорелся сыр-бор, так что наступил настоящий вечер, прежде чем дело кончилось и Иосиф был продан за малое количество серебра и множество ножей, кусков душистой смолы, светильников и тростей.
Затем измаильтяне убрали разложенный товар и стали прощаться. Они не спешили, пока шел торг, и не щадили часов; но теперь снова нужно было сделать время пространственно плодотворным, и они собирались проехать вечером еще некоторое расстояние, прежде чем расположиться на ночлег. Братья их не задерживали. Они только дали им кое-какие советы касательно дальнейшего пути и дорог, на которые следует свернуть.
— Не двигайтесь в глубь страны, — говорили они, — по гребню, что разделяет воды, на Хеврон и дальше — мы этого не советуем и предостерегаем от этого наших друзей. Дороги там скверные, верблюды то и дело спотыкаются, и кругом полно всякого сброда. Поезжайте лучше дальше по этой равнине и сверните на дорогу, что ведет через холмы у подножья Плодового Сада, к краю земли. Так вы укроетесь от опасности и сможете двигаться все время по приятному песку моря, и семижды семнадцать дней, и сколько хотите. Это сущее удовольствие ехать вдоль моря, так бы, кажется, все ехал и ехал, и к тому же это самое разумное!
Прощаясь, купцы обещали, что так и сделают. Затем верблюды встали на ноги с всадниками на спинах. Иосиф, проданный, сидел с сыном старика Кедмой. Он не поднимал век, как не поднимал их все время, даже когда ел мясо ягненка. И братья тоже стояли понурив головы, покуда путники не исчезли в стремительно сгущавшихся сумерках. Затем они жадно глотнули воздух и выдохнули его со словами:
— Ну, вот, его уже и нет на свете!
Рувим приходит к пещере
А в сумерках, что сгущались, и под большими звездами шелестящего вечера Рувим, сын Лии, окольными дорогами гнал из Дофана к могиле Иосифа своего нагруженного всем необходимым осла, чтобы сделать то, что решил в порыве любви и страха прошедшей ночью.
В груди его, как ни была она широка и могуча, отчаянно билось сердце; ибо Рувим был силен, но мягок и чувствителен, и боялся, что братья настигнут его и помешают спасенью Иосифа, которое должно было очистить и вновь возвысить его, Рувима. Поэтому его мускулистое лицо было в темноте бледным, а его обтянутые ремнями столпоподобные ноги ступали по земле крадучись. Крепко сжав губы, он не понукал осла возгласами и только время от времени, скорости ради, яростно колол равнодушное это животное острием своего посоха в мякоть бедра. Ибо одного боялся Рувим больше всего — что в колодце будет мертвая тишина, когда он придет и тихо произнесет имя, что Иосиф не протянет так долго, что он уже испустил дух и все его, Рувима, приготовленья потому бесполезны, особенно веревочная лестница, которую дофанский канатчик связал у него на глазах.
Да, именно на ней как на орудии спасения остановил в конце концов свой выбор Рувим. Она годилась на разные случаи: по ней можно было вскарабкаться, если хватит сил, а если не хватит, то, по крайней мере, сесть между поперечинами, чтобы тебя вытащили на свет мощные руки Рувима, которые некогда обнимали Валлу и, уж наверно, сумеют вытащить из бездны агнца для Иакова. Захватил Рувим и кафтан, чтобы одеть голого Иосифа, и висели на боках осла вьюки с запасом еды на пять дней — пять дней бегства от братьев, которых Рувим решился предать и скопом обратить в пепел: с опущенной головой признался он себе в этом, пробираясь под покровом ночи к могиле. Так дурно, стало быть, поступал большой Рувим, творя доброе дело? Ибо в том, что спасти Иосифа необходимо и что это доброе дело — Рувим был убежден всей душой, а если к добру примешалось зло и своекорыстие, то с этим приходилось мириться; так уж подтасовала жизнь. К тому же и зло Рувим хотел обернуть добром, он верил, что ему и это удастся. Стоит лишь ему обелить себя перед отцом и вернуть себе первородство, и он уж постарается спасти братьев, вырвать их из беды. Его слово будет тогда много значить, и он воспользуется им, чтобы снять вину с братьев и разделить ее между всеми, не исключая даже отца, и все друг друга поймут и простят, и всегда будет царить справедливость.
Так пытался Рувим успокоить свое колотившееся сердце и утешить себя насчет подтасованной жизнью двойственности своих побуждений; и, дойдя до откоса и каменной кладки, он огляделся, не подсматривает ли за ним кто-нибудь, взял лестницу и кафтан и боком спустился к ветхим, поросшим смоковными побегами ступеням, сбегавшим к колодцу.
На изломанные плиты выема падал свет звезд, но не луны, и Рувим глядел себе под ноги, чтобы не оступиться, он уже набрал воздуха в усталую свою грудь, чтобы торопливо, украдкой, в страстно-радостном ожиданье ответа, в тревоге и страхе, что ответа не будет, крикнуть: «Иосиф! Ты жив?» — и вдруг содрогнулся, и задушевный оклик превратился в хриплый возглас испуга. Он был не один здесь внизу. Кто-то сидел рядом, маяча при свете звезд белым пятном.
Что стряслось? Кто-то сидел возле колодца, а колодец был открыт: обе половины крышки лежали на плитах, одна на другой, а на верхней сидел кто-то, одетый в короткий плащ, и, опираясь на посох, молча глядел на Рувима сонными глазами.
Застыв в той неестественной позе, какую он принял, споткнувшись, Рувим пристально глядел на незнакомца. Он так растерялся, что у него мелькнула было мысль, будто он видит перед собой Иосифа, который умер и, став духом, сидит у своей могилы. Однако неприятный этот сосед нисколько не был похож на сына Рахили: даже став духом, тот, конечно, не был бы так непривычно долговяз, и у него, по человеческому разуменью, не могло быть такой раздутой шеи с маленькой головой. Но почему же тогда был отвален с колодца камень? Рувим вообще перестал что-либо понимать. Он пробормотал:
— Кто ты такой?
— Один из многих, — холодно отвечал сидевший, и под изящным его ртом поднялся подбородок, вылепленный необычайно четко. — Во мне нет ничего особенного, и ты можешь меня не бояться. Кого ты ищешь?
— Кого я ищу? — повторил Рувим, возмущенный этой неожиданностью. — Прежде всего я хочу узнать, чего ищешь здесь ты?
— Ах, вот оно что? Не мне воображать, что здесь можно что-то разыскивать. Меня посадили сторожем этого колодца, и поэтому я сижу здесь и сторожу. Если ты думаешь, что это доставляет мне особое удовольствие и что я сижу в пыли забавы ради, ты ошибаешься. Надо делать, что тебе положено и приказано, не касаясь некоторых горьких вопросов.
Как ни странно, эти слова несколько умерили злость Рувима на присутствие незнакомца. То, что здесь кто-то сидел, вызвало у него большое недовольство и досаду, и Рувиму было приятно услышать, что тому не хочется здесь сидеть. Это их в известной мере объединяло.
— Но кто же посадил тебя? — спросил он с меньшим раздражением. — Ты из местных?
— Из местных, да. Не допытывайся, откуда исходят подобные поручения. Они обычно проходят через множество уст, и мало проку доискиваться до первоисточника, — так или иначе, ты обязан занять свое место.
— Место у пустого колодца! — воскликнул Рувим сдавленным голосом.
— Да, он пуст, — ответил сторож.
— И открыт! — прибавил Рувим и взволнованно, дрожащим пальцем, указал на дыру колодца. — Кто отвалил камень? Уж не ты ли?
Незнакомец, усмехнувшись, скользнул глазами по своей округлой, но слабой руке, которой не скрывало его полотняное платье без рукавов. Нет, в самом деле, не мужские это были руки, чтобы отваливать или наваливать такие камни.
— Я его не наваливал, — сказал незнакомец, с усмешкой качая головой, — и не отваливал. Одно ты знаешь, другое видишь. Здесь потрудились другие, и мне вовсе не пришлось бы исполнять обязанности сторожа, если бы камень, на котором я сижу, оставался на своем месте. Но кто тебе скажет, где настоящее место такого камня? Иногда оно на жерле; но разве крышку не отваливают, когда хотят подкрепиться содержимым колодца?
— Что ты мелешь? — вскричал Рувим, снедаемый нетерпеньем. — По-моему, ты заговариваешь мне зубы и, болтая, крадешь у меня драгоценное время! Как можно подкрепиться содержимым высохшего колодца, где нет ничего, кроме пыли и плесени!
— Все зависит от того, — отвечал сидевший, невозмутимо выпятив губы и склонив набок маленькую голову, — что было прежде помещено в эту пыль и погружено в ее лоно. Если это была жизнь, то снова, и притом сторицей, из лона ее живительно воспрянет жизнь. Пшеничное зерно, например…
— Послушай, — дрожащим голосом прервал его Рувим и потряс зажатой у него в кулаках веревочной лестницей, в то время как на руке у него висел кафтан, припасенный для Иосифа, — это невыносимо, что ты сидишь здесь и поминаешь азы, которым впору учить младенца и которые знает наизусть каждый. Прошу тебя…
— Ты довольно нетерпелив, — сказал незнакомец, — и похож, если ты разрешишь мне такое сравнение, на воду, когда она бушует. А тебе следовало бы научиться терпенью и ожиданью, основанным на азах и для всех обязательным, ибо тому, кто, бушуя, отказывается от ожиданья, нечего искать ни здесь, ни еще где-либо. Осуществление — дело долгое, требующее все новых и новых попыток, оно начерно уже вершится на небе и на земле, но еще не по-настоящему, а лишь как обетованье и попытка. Осуществленье подвигается еле-еле, как подвигается, когда его отваливают от колодца, тяжелый камень. Похоже, что здесь были люди, которые потрудились, чтобы отвалить камень. Но им придется еще долго трудиться, прежде чем они по-настоящему отвалят его, да и я тоже сижу здесь, так сказать, попытки ради и начерно.
В груди его, как ни была она широка и могуча, отчаянно билось сердце; ибо Рувим был силен, но мягок и чувствителен, и боялся, что братья настигнут его и помешают спасенью Иосифа, которое должно было очистить и вновь возвысить его, Рувима. Поэтому его мускулистое лицо было в темноте бледным, а его обтянутые ремнями столпоподобные ноги ступали по земле крадучись. Крепко сжав губы, он не понукал осла возгласами и только время от времени, скорости ради, яростно колол равнодушное это животное острием своего посоха в мякоть бедра. Ибо одного боялся Рувим больше всего — что в колодце будет мертвая тишина, когда он придет и тихо произнесет имя, что Иосиф не протянет так долго, что он уже испустил дух и все его, Рувима, приготовленья потому бесполезны, особенно веревочная лестница, которую дофанский канатчик связал у него на глазах.
Да, именно на ней как на орудии спасения остановил в конце концов свой выбор Рувим. Она годилась на разные случаи: по ней можно было вскарабкаться, если хватит сил, а если не хватит, то, по крайней мере, сесть между поперечинами, чтобы тебя вытащили на свет мощные руки Рувима, которые некогда обнимали Валлу и, уж наверно, сумеют вытащить из бездны агнца для Иакова. Захватил Рувим и кафтан, чтобы одеть голого Иосифа, и висели на боках осла вьюки с запасом еды на пять дней — пять дней бегства от братьев, которых Рувим решился предать и скопом обратить в пепел: с опущенной головой признался он себе в этом, пробираясь под покровом ночи к могиле. Так дурно, стало быть, поступал большой Рувим, творя доброе дело? Ибо в том, что спасти Иосифа необходимо и что это доброе дело — Рувим был убежден всей душой, а если к добру примешалось зло и своекорыстие, то с этим приходилось мириться; так уж подтасовала жизнь. К тому же и зло Рувим хотел обернуть добром, он верил, что ему и это удастся. Стоит лишь ему обелить себя перед отцом и вернуть себе первородство, и он уж постарается спасти братьев, вырвать их из беды. Его слово будет тогда много значить, и он воспользуется им, чтобы снять вину с братьев и разделить ее между всеми, не исключая даже отца, и все друг друга поймут и простят, и всегда будет царить справедливость.
Так пытался Рувим успокоить свое колотившееся сердце и утешить себя насчет подтасованной жизнью двойственности своих побуждений; и, дойдя до откоса и каменной кладки, он огляделся, не подсматривает ли за ним кто-нибудь, взял лестницу и кафтан и боком спустился к ветхим, поросшим смоковными побегами ступеням, сбегавшим к колодцу.
На изломанные плиты выема падал свет звезд, но не луны, и Рувим глядел себе под ноги, чтобы не оступиться, он уже набрал воздуха в усталую свою грудь, чтобы торопливо, украдкой, в страстно-радостном ожиданье ответа, в тревоге и страхе, что ответа не будет, крикнуть: «Иосиф! Ты жив?» — и вдруг содрогнулся, и задушевный оклик превратился в хриплый возглас испуга. Он был не один здесь внизу. Кто-то сидел рядом, маяча при свете звезд белым пятном.
Что стряслось? Кто-то сидел возле колодца, а колодец был открыт: обе половины крышки лежали на плитах, одна на другой, а на верхней сидел кто-то, одетый в короткий плащ, и, опираясь на посох, молча глядел на Рувима сонными глазами.
Застыв в той неестественной позе, какую он принял, споткнувшись, Рувим пристально глядел на незнакомца. Он так растерялся, что у него мелькнула было мысль, будто он видит перед собой Иосифа, который умер и, став духом, сидит у своей могилы. Однако неприятный этот сосед нисколько не был похож на сына Рахили: даже став духом, тот, конечно, не был бы так непривычно долговяз, и у него, по человеческому разуменью, не могло быть такой раздутой шеи с маленькой головой. Но почему же тогда был отвален с колодца камень? Рувим вообще перестал что-либо понимать. Он пробормотал:
— Кто ты такой?
— Один из многих, — холодно отвечал сидевший, и под изящным его ртом поднялся подбородок, вылепленный необычайно четко. — Во мне нет ничего особенного, и ты можешь меня не бояться. Кого ты ищешь?
— Кого я ищу? — повторил Рувим, возмущенный этой неожиданностью. — Прежде всего я хочу узнать, чего ищешь здесь ты?
— Ах, вот оно что? Не мне воображать, что здесь можно что-то разыскивать. Меня посадили сторожем этого колодца, и поэтому я сижу здесь и сторожу. Если ты думаешь, что это доставляет мне особое удовольствие и что я сижу в пыли забавы ради, ты ошибаешься. Надо делать, что тебе положено и приказано, не касаясь некоторых горьких вопросов.
Как ни странно, эти слова несколько умерили злость Рувима на присутствие незнакомца. То, что здесь кто-то сидел, вызвало у него большое недовольство и досаду, и Рувиму было приятно услышать, что тому не хочется здесь сидеть. Это их в известной мере объединяло.
— Но кто же посадил тебя? — спросил он с меньшим раздражением. — Ты из местных?
— Из местных, да. Не допытывайся, откуда исходят подобные поручения. Они обычно проходят через множество уст, и мало проку доискиваться до первоисточника, — так или иначе, ты обязан занять свое место.
— Место у пустого колодца! — воскликнул Рувим сдавленным голосом.
— Да, он пуст, — ответил сторож.
— И открыт! — прибавил Рувим и взволнованно, дрожащим пальцем, указал на дыру колодца. — Кто отвалил камень? Уж не ты ли?
Незнакомец, усмехнувшись, скользнул глазами по своей округлой, но слабой руке, которой не скрывало его полотняное платье без рукавов. Нет, в самом деле, не мужские это были руки, чтобы отваливать или наваливать такие камни.
— Я его не наваливал, — сказал незнакомец, с усмешкой качая головой, — и не отваливал. Одно ты знаешь, другое видишь. Здесь потрудились другие, и мне вовсе не пришлось бы исполнять обязанности сторожа, если бы камень, на котором я сижу, оставался на своем месте. Но кто тебе скажет, где настоящее место такого камня? Иногда оно на жерле; но разве крышку не отваливают, когда хотят подкрепиться содержимым колодца?
— Что ты мелешь? — вскричал Рувим, снедаемый нетерпеньем. — По-моему, ты заговариваешь мне зубы и, болтая, крадешь у меня драгоценное время! Как можно подкрепиться содержимым высохшего колодца, где нет ничего, кроме пыли и плесени!
— Все зависит от того, — отвечал сидевший, невозмутимо выпятив губы и склонив набок маленькую голову, — что было прежде помещено в эту пыль и погружено в ее лоно. Если это была жизнь, то снова, и притом сторицей, из лона ее живительно воспрянет жизнь. Пшеничное зерно, например…
— Послушай, — дрожащим голосом прервал его Рувим и потряс зажатой у него в кулаках веревочной лестницей, в то время как на руке у него висел кафтан, припасенный для Иосифа, — это невыносимо, что ты сидишь здесь и поминаешь азы, которым впору учить младенца и которые знает наизусть каждый. Прошу тебя…
— Ты довольно нетерпелив, — сказал незнакомец, — и похож, если ты разрешишь мне такое сравнение, на воду, когда она бушует. А тебе следовало бы научиться терпенью и ожиданью, основанным на азах и для всех обязательным, ибо тому, кто, бушуя, отказывается от ожиданья, нечего искать ни здесь, ни еще где-либо. Осуществление — дело долгое, требующее все новых и новых попыток, оно начерно уже вершится на небе и на земле, но еще не по-настоящему, а лишь как обетованье и попытка. Осуществленье подвигается еле-еле, как подвигается, когда его отваливают от колодца, тяжелый камень. Похоже, что здесь были люди, которые потрудились, чтобы отвалить камень. Но им придется еще долго трудиться, прежде чем они по-настоящему отвалят его, да и я тоже сижу здесь, так сказать, попытки ради и начерно.