- Я сойду, - твердил он, - к сыну моему в преисподнюю. Погляди на меня, Елиезер, разве в очертаниях моей груди нет уже чего-то женского? В мои годы природа, видно, уравнивается. У женщин появляются бороды, а у мужчин груди. Я найду дорогу в страну, откуда нет возврата, завтра я и отправлюсь в путь. Почему ты глядишь на меня с таким сомненьем? Разве это невозможно? Нужно только идти все время на запад и переправиться через реку Хубур, а там до семи ворот рукой подать. Прошу тебя, не сомневайся! Никто не любил его больше, чем я. Я буду как мать. Я найду его и спущусь с ним в самый низ, где бьет ключом вода жизни. Я окроплю его и отопру покрытые пылью запоры, чтобы он возвратился. Разве я этого уже однажды не сделал? Разве я не перехитрил Лавана и не ушел от него? С владычицей, что живет там внизу, я справлюсь не хуже, чем с Лаваном, и она еще скажет мне доброе слово. Почему ты качаешь головой?
- Ах, дорогой господин мой, я соглашаюсь с твоими намерениями, насколько могу, и допускаю, что сначала все пойдет по-твоему. Но не позже чем у седьмых ворот, при исполнении необходимых обрядов, неизбежно выяснится, что ты не мать...
- Конечно, - ответил Иаков и, несмотря на всю свою печаль, не смог подавить удовлетворенной улыбки. - Это неизбежно. Там увидят, что я не вскормил его, а родил... Елиезер, - сказал он, следуя за новыми своими мыслями, которые, отвлекшись от материнско-женского начала, перешли в сферу фаллическую, - я порожу его заново! Разве это невозможно - родить его еще раз, точно таким же, как прежде, Иосифом, и этим способом вывести его наверх? Ведь я, от которого он родился, еще жив; так почему же он должен погибнуть? Покуда я жив, я не дам ему погибнуть. Я пробужу его заново к жизни и, бросив семя, восстановлю образ его на земле!
- Но ведь уже нет Рахили, которая делила с тобой этот труд, а для того, чтобы появился на свет этот мальчик, оба ваших начала должны были соединиться. Но даже если бы она и была жива и вы родили бы снова, то все равно не повторились бы тот час и то положение звезд, которые пробудили к жизни Иосифа. Вы произвели бы на свет не его и не Вениамина, а нечто третье, никем не виданное. Ибо ничего не случается дважды, и все здесь навеки тождественно только себе.
- Но в таком случае оно не должно умирать и исчезать", Елиезер! Это же невозможно. То, что бывает на свете лишь один раз, не имеет тождественного себе ни рядом с собой, ни после себя, и не восстанавливается ни с какими круговоротами времен, - это не может быть уничтожено, не может пойти на съедение свиньям, я этого не принимаю. Ты прав, чтобы породить Иосифа, нужна была Рахиль и, кроме того, надлежащий час. Я это знал, я умышленно вызвал у тебя такой ответ. Ибо зачинающий есть лишь орудие творения, он слеп и сам не знает, что делает. Когда мы зачинали Иосифа, праведная и я, мы зачинали не его, а вообще что-то, и это "что-то" стало Иосифом благодаря богу. Зачинать не значит творить, зачинать значит погружать жизнь в жизнь в слепом веселье; а творит Он. О, если бы жизнь моя могла погрузиться в смерть и познать ее, чтобы зачать в ней и возродить Иосифа таким, каким он был! Вот о чем я помышляю, вот что имею в виду, когда говорю: сойду в преисподнюю. Если бы я мог, зачиная, перенестись в прошлое, в тот час, который был часом Иосифа! Зачем ты качаешь головой с таким сомнением? Я же и сам знаю, что это невозможно, но если я этого желаю, не качай головой, ибо бог устроил так, что я жив, а Иосифа нет на свете, и вопиющее это противоречие терзает мне сердце. Знаешь ли ты, что значит растерзанное сердце? Нет, ты этого не знаешь, для тебя это пустые слова, хоть ты и думаешь, что это "весьма прискорбно". А у меня сердце в буквальном смысле слова растерзано, и я вынужден думать наперекор разуму и помышлять о несбыточном.
- Я качаю головой, господин мой, от сострадания, видя, как ты противишься тому, что ты называешь противоречием, - тому, что ты есть, а сына твоего уже нет на свете. Это-то и составляет твою скорбь, которую ты многомощно выразил, предаваясь ей на куче черепков три дня подряд. А теперь тебе следовало бы постепенно покориться воле божьей, собраться с духом и не говорить больше таких нелепостей, как "я хочу зачать Иосифа заново". Возможно ли это? Когда ты его зачинал, ты его не знал. Ибо человек зачинает лишь то, чего он не знает. А если бы он стал зачинать по определенному замыслу, это было бы творенье, и человек возомнил бы себя богом.
- Ну, и что же, Елиезер? А почему бы ему и не возомнить себя богом, и разве он был бы человеком, если бы вечно не жаждал уподобиться богу? Ты забываешь, - сказал Иаков, понижая голос и наклоняясь поближе к уху Елиезера, - что в делах зачатия я втайне смыслю больше, чем многие: я умею стирать, когда нужно, грань между зачатием и творением и вносить в зачатие нечто от творчества, как в том убедился Лаван, когда белый скот зачинал у меня перед прутьями с нарезкой и рождал, к выгоде моей, пестрых ягнят. Найди мне женщину, Елиезер, похожую на Рахиль глазами и станом, такие, наверно, есть. Я зачну с ней сына, намеренно устремив глаза к образу Иосифа, который я знаю. И она родит мне его заново, отняв его у мертвых!
- Твои слова, - так же тихо отвечал Елиезер, - меня ужасают, и считай, что я их не слышал. Ибо мне кажется, что они идут не только из глубин твоего горя, но и из других, еще больших глубин. Кроме того, ты уже в годах и тебе вообще не пристало думать о зачатии, а тем более о зачатии с примесью творчества, это неприлично во всех отношениях.
- Не суди обо мне превратно, Елиезер! Я живой старик и еще отнюдь не похож на ангела, о нет, это уж я знаю. Я, право, хотел бы зачать. Конечно, - прибавил он тихо после короткого молчания, - силы мои подавлены сейчас скорбью об Иосифе, и возможно, что я от скорби не смог бы зачать, хотя я жажду зачать именно из-за скорби. Вот видишь, какими противоречиями терзает меня бог.
- Я вижу, что твоя скорбь - это сторож, призванный уберечь тебя от великого нечестья.
Иаков призадумался.
- В таком случае, - сказал он затем, все еще на ухо своему рабу, нужно обмануть сторожа и сыграть с ним шутку, что нетрудно, поскольку он одновременно и помеха, и подстрекатель. Ведь можно же, Елиезер, сделать человека, не зачиная его, коль скоро зачать его мешают горе и скорбь. Разве бог зачал человека во чреве женщины? Нет, ибо никаких женщин не было, да об этом и подумать стыдно. Он сделал его таким, как хотел, своими руками, из глины, и вдунул в лицо его дыхание жизни, чтобы он жил на земле. Послушай, Елиезер, согласись! Давай сделаем изваяние из праха земного, из глины, наподобие куклы, длиной в три локтя и со всеми членами, чтобы оно было таким, каким увиделся человек богу, который и создал его по этому образцу. Бог видел человека, Адама, и создал его, ибо он творец. А я вижу одного, Иосифа, таким, каким я его знаю, и пробудить его к жизни мне хочется теперь гораздо сильнее, чем прежде, когда я его зачинал, не зная его. И перед нами, Елиезер, лежала бы кукла длиной с человека, лежала бы на спине, лицом к небу, - а мы бы стояли в ногах у нее и глядели в глиняное ее лицо. Ах, старший мой раб, у меня колотится сердце. Что, если бы мы это совершили?
- Что совершили, господин мой? До каких еще диковин додумалось горе твое?
- Разве я это знаю, старший мой раб, разве я могу это сказать? Только согласись и подтолкни меня к тому, чего я сам еще толком не знаю! Но если бы мы обошли это изваяние один раз и семь раз, я слева направо, а ты справа налево, и вложили листок в его мертвый рот, листок с именем бога... А я бы упал на колени и, заключив глину в объятья, поцеловал ее крепко-крепко, от всего сердца... Вот! - закричал он. - Гляди, Елиезер! Тело его краснеет, оно красно, как огонь, оно пылает, оно опаляет меня, а я не отхожу, я держу его в своих объятьях и целую его опять. Теперь оно гаснет, и в глиняное туловище хлещет вода, оно разбухает, оно истекает водой, и вот уже на голове пробиваются волосы, а на руках и на ногах вырастают ногти. А я целую его в третий раз и вдуваю в него свое дыханье, дыханье бога, и эти три стихии, огонь, вода и воздух, заставляют четвертую, землю, пробудиться к жизни, изумленно взглянуть на меня, который ее оживил, и сказать: "Авва, милый отец мой..."
- Мне очень, очень жутко все это слышать, - сказал Елиезер с легкой дрожью, - ибо можно подумать, будто я действительно согласился участвовать в таких сомнительных и диковинных делах и этот голем ожил у меня на глазах. Ты поистине отравляешь мне жизнь и весьма странно благодаришь меня за терпеливое участие в твоем горе и за то, что я служу тебе верной опорой: ты дошел уже до сотворения кумиров и колдовства и заставляешь меня, хочу я того или нет, участвовать в этом нечестии и видеть все собственными глазами.
И Елиезер был рад, когда прибыли братья; но они не были рады.
ПРИВЫКАНИЕ
Прибыли они на седьмой день после того, как Иаков получил знак, тоже в дерюге на бедрах и с пеплом в волосах. На душе у них было скверно, и никто из них не понимал, как это они когда-то могли подумать и убедить себя, будто им будет легко и они завоюют отцовское сердце, как только не станет на свете этого баловня. Они давно и заранее избавились от этого заблуждения и теперь удивлялись, что могли когда-то тешиться им. Уже в пути, молча и недомолвками, которыми они обменивались, они признались себе, что если иметь в виду любовь к ним Иакова, то устраненье Иосифа было совершенно бесполезно.
Они довольно точно могли представить себе теперешнее отношение Иакова к ним; тягостная сложность дальнейшей их жизни была им ясна. Так или иначе, но в глубине души и, возможно, без полной убежденности, он, конечно, считал их убийцами Иосифа, даже если не думал, что они собственноручно убили брата, а полагал, что это выполнил зверь, который вместо них, но по их желанию, совершил кровавое дело, и значит, в его глазах они были еще и безвинными, неуязвимыми, тем более, следовательно, достойными ненависти убийцами. В действительности же, как они знали, все обстояло как раз наоборот: виновны, конечно, они были, но убийцами не были. Но этого они не могли сказать отцу; ведь для того, чтобы снять с себя смутное подозренье в убийстве, они должны были признаться в своей вине, а этому мешала хотя бы связавшая их клятва, которая, впрочем, временами уже казалась им такой же глупой, как и все остальное.
Словом, впереди у них не было светлых дней, вероятно даже, ни одного светлого дня, - это они видели ясно. Нечистая совесть - уже немалое зло, но обиженная нечистая совесть, пожалуй, еще большее; она родит в душе неразбериху, и нелепую, и в то же время мучительную, и настраивает на мрачный лад. Мрачной и будет вся их жизнь близ Иакова, и покоя им ждать не приходится. Они были у него на подозрении, а они узнали, что это такое подозрение и недоверие; человек перестает верить себе в другом человеке, а другому в себе и поэтому, не находя покоя, язвит, говорит колкости, пилит и мучит себя самого, хотя кажется, что он мучит другого, - вот что такое подозрение и неизлечимое недоверие.
Что дело обстоит и впредь будет обстоять именно так, они увидели с первого же взгляда, как только явились к Иакову, - они поняли это по взгляду, который он бросил на них, чуть приподнявшись над заменявшей ему подушку рукой, - по этому воспаленному от слез, одновременно острому и мутному, испуганному и враждебному взгляду, который хотел в них проникнуть, зная, что это ему не удастся, и длился долго-предолго, прежде чем прозвучали соответствующие ему слова, вопрос, на который не могло быть ответа и был уже дан слишком ясный ответ, чисто патетический, горестно-бессмысленный, чреватый лишь бесплодной мукой вопрос:
- Где Иосиф?
Они стояли, опустив головы перед этим невозможным вопросом, обиженные грешники, мрачные заговорщики, Они видели, что отец хочет причинить им как можно большую боль и что никакой пощады он им не даст. Так как ему доложили об их прибытии, он мог бы приготовиться и встретить их стоя; а он еще лежал перед ними, лежал через неделю после получения знака, лежал, уткнувшись лицом в руку, с которой он его далеко не сразу поднял, поднял, чтобы по праву своего горя бросить этот дикий взгляд и этот дикий вопрос. Он воспользовался своим горем, они это видели. Он так лежал перед ними, чтобы иметь право задать этот вопрос, чтобы могло показаться, будто этот вопрос вызван не недоверьем, а горем, - они это отлично поняли, Люди всегда хорошо знали друг друга и видели, страдая, насквозь, в те времена не хуже, чем ныне.
Они отвечали с перекошенным ртом (отвечал за них Иегуда):
- Мы знаем, дорогой господин, какое горе и какая великая скорбь тебя постигли.
- Меня? - Спросил он. - А вас нет?
Откровенный вопрос. Каверзно-ехидный вопрос. Конечно же, и их тоже!
- Конечно, и нас тоже, - отвечали они. - Только о себе мы уже не говорим.
- Почему?
- Из почтительности.
Плачевный разговор. Мысль, что так теперь будет вечно, приводила их в ужас.
- Иосифа больше нет, - сказал он.
- К сожалению, - отвечали они.
- Я велел ему отправиться в путь, - заговорил он снова, - и он возликовал. Я послал его в Шекем, чтобы он вам поклонился и побудил ваши сердца к возвращению. Он сделал это?
- К сожалению и к великой нашей печали, - отвечали они, - он не успел этого сделать. Прежде чем он смог бы это сделать, его загрыз дикий зверь. Мы пасли скот уже не в долине Шекема, а в долине Дофана. Вот мальчик и заблудился, и на него напал зверь. Мы не видели его глазами с того дня, когда он рассказывал в поле тебе и нам свои сновиденья.
- Сны, - сказал он, - которые ему снились, вас, кажется, раздражали и вы очень сердились на него в душе?
- Немножко, - отвечали они. - Сердились, конечно, но в меру. Мы видели, что его сны раздражают тебя, ибо ты побранил его и даже пригрозил оттаскать за волосы. Поэтому мы тоже сердились на него до известной степени. А теперь, увы, дикий зверь оттаскал его куда страшнее, чем ты грозился.
- Он растерзал его, - сказал Иаков и заплакал. - Зачем вы говорите "оттаскал", если он растерзал его и съел? Когда говорят "оттаскать" вместо "растерзать", это насмешка, да и слово это звучит одобрительно.
- Бывает, что и от горького горя, - возразили они, - скажешь "оттаскать" вместо "растерзать", как бы смягченья ради.
- Это верно, - сказал он. - Ваше возражение справедливо, и я умолкаю. Но если Иосиф не успел побудить ваши сердца к возвращению, то почему вы пришли?
- Чтобы плакать вместе с тобой.
- Разве мы плачем? - ответил Иаков.
И, сев рядом с ним, они затянули плач "Как долго ты здесь лежишь", а Иуда положил голову отца к себе на колени и стал вытирать ему слезы. Вскоре, однако, Иаков прервал плач и сказал:
- Не хочу, чтобы ты поддерживал мою голову, Иегуда, и вытирал мне слезы. Пусть это делают близнецы.
Иуда обиженно передал голову отца близнецам, и те, продолжая плач, держали ее до тех пор, пока Иаков не сказал:
- Не знаю почему, но мне неприятно, чтобы Симеон и Левий оказывали мне эту услугу. Пусть это делает Ре'увим.
Очень обиженные, близнецы передали голову Рувиму, который и принялся ухаживать за отцом. Через некоторое время Иаков сказал:
- Мне неудобно, когда Рувим поддерживает мою голову и вытирает мне слезы. Пусть это делает Дан.
Но и Дан не оказался удачливей; он должен был передать голову Неффалиму, а тот, к весьма скорой своей обиде. Гаду. Так продолжалось до тех пор, пока после Асира и Иссахара не пришла очередь Завулона, и каждый раз Иаков говорил примерно так:
- Почему-то мне не нравится, когда имярек поддерживает мою голову; пусть это делает кто-нибудь другой.
Когда все наконец были обижены и отвергнуты, он сказал:
- Теперь прекратим плач.
После этого они уже молча сидели вокруг него с отвисшими нижними губами; ибо они понимали, что он отчасти считает их убийцами Иосифа, каковыми они отчасти и были и оказались не в полной мере чисто случайно. Поэтому им было очень обидно, что он отчасти считает их убийцами в полной мере, и они ожесточились донельзя.
Так, думали они, впредь и придется им жить, непризнанными грешниками, находясь под неусыпленным подозреньем, которого не усыпить никогда, - вот и все, чего они добились, устранив Иосифа. Глаза Иакова, блестящие, карие, покрасневшие отцовские глаза с нежными припухолями желез под ними, эти натруженные, обычно погруженные в раздумья о боге глаза, теперь - это братья отлично знали - украдкой, но зорко и пристально, следили за ними с неизбывным недоверием и, моргая, отворачивались от встречного взгляда. За едой он начал опять:
- Если кто наймет вола или осла, а с этим животным что-то случится, или же оно будет насмерть поражено каким-нибудь богом, то наниматель должен поклясться в этом, чтобы очиститься от вины и остаться вне подозрений.
У них похолодели руки, ибо они поняли, к чему он клонит.
- Поклясться? - сказали они хмуро и сдавленным голосом. - Клясться нужно тогда, когда не видно, что сталось с животным, когда нет ни крови, ни ран, какие оставляет лев или другой хищник. А если налицо и кровь и следы когтей, - кто обвинит нанимателя? Тогда дело касается только владельца.
- Так ли это?
- Так записано в законе.
- Нет, записано так: если пастух пасет овец хозяина и на загон нападет лев, то пастух должен дать клятву, чтобы снять с себя подозрение, а ущерб несет хозяин. Так как же? Не должен ли наемный пастух клясться и в том случае, когда кажется совершенно ясным, что овцу загрыз лев?
- И да и нет, - отвечали они, и теперь у них похолодели и ноги. Скорее, нет, чем да, с твоего позволения. Ведь если лев нападает на загон, он уносит оттуда овцу, но этого никто не видит, и потому нужна клятва. Но если пастух может показать зарезанную овцу и предъявить какие-то останки растерзанного животного, тогда ему незачем клясться.
- Право же, вы годитесь в судьи, так хорошо вы знаете уложение. Ну, а если овца принадлежала судье и была ему дорога, а пастуху не была дорога, - не достаточно ли того, что она не принадлежала и не была дорога пастуху, чтобы потребовать клятвы?
- С тех пор как стоит мир, этого никогда не было достаточно для принуждения к клятве.
- Ну, а если пастух ненавидел овцу? - сказал он, взглянув на них бешеными, испуганными глазами...
С бешенством, испуганно и уныло встретили они его взгляд, и единственным облегчением этой пытки было то, что он мог переводить глаза с одного на другого, а они должны были по очереди, и каждый - недолго, выдерживать этот полный подозрения взгляд.
- Можно ли ненавидеть овцу? - спросили они, и лица у них похолодели и вспотели. - Этого не бывает в мире, уложение этого не предусматривает, так что нечего об этом и толковать. К тому же мы не наемные пастухи, а сыновья царя стад, и если у нас пропадет овца, то мы страдаем так же, как и он, и ни о какой принудительной клятве перед каким бы то ни было судьей вообще не может быть речи.
Трусливые, напрасные, плачевные разговоры! Неужели так будет всегда? Тогда братьям следовало бы снова уйти в Шекем, Дофан или еще куда-нибудь, ибо оказалось, что оставаться здесь без Иосифа так же тяжело, как при нем.
Но ушли ли они? О нет, они остались, и если кто-нибудь из них и уходил куда-либо, то вскоре возвращался. Нечистая их совесть нуждалась в его подозренье, и наоборот. Они были связаны друг с другом в боге и в Иосифе, и если поначалу было великой мукой жить вместе, то они приняли эту муку как искупление, Иаков и его сыновья. Ибо сыновья знали, что они сделали, и если за ними была вина, то и отец тоже сознавал за собой вину.
Время, однако, шло, заставляя их свыкнуться со своим положением. Оно притупило бурав недоверия во взгляде Иакова и позволило братьям знать не так уж точно, что они сделали; ибо все менее четко отличали они поступок от случая. Случилось так, что Иосиф исчез, а вопрос "как?" медленно отступал для них и для отца на задний план, оставляя на переднем привычный факт. Отсутствие мальчика было данностью, к которой приспособилось и в которой успокоилось их сознание. Братья знали, что он не был убит, как думал Иаков. Но в конце концов эта разница в знании потеряла какое-либо значение, ибо и для них Иосиф был тенью, далеко и безвозвратно ушедшей из поля зрения, - в этом взгляде они были едины, отец и сыновья. Бедный старик, у которого бог отнял его драгоценное чувство, после чего в сердце его уже никогда не бывало весны, а всегда царили летняя сушь и зимняя стужа и он, в сущности, все еще "цепенел", как вначале в обмороке, бедный старик не переставал оплакивать своего агнца, и когда он плакал, они плакали вместе с ним, ибо у них не было уже их ненависти и лишь смутно удавалось им со временем вспомнить, как злил их этот глупец. Они могли позволить себе и поплакать о нем, твердо зная, что он исчез в мире теней, скрылся вне круга жизни, - Иаков знал это тоже.
Он уже не помышлял о том, чтобы "сойти", как мать, в преисподнюю и вызволить Иосифа; он никого уже не пугал странным намерением зачать Иосифа заново или, строя из себя бога, сделать его из глины. Жизнь и любовь прекрасны, но и смерть имеет свои преимущества, ибо она укрывает и хранит любимое существо в минувшем, в небытии, и на смену тревоге и страху счастья приносит успокоение. Где был Иосиф? В лоне Авраама. У бога, который "взял его к себе". И мало ли какие еще слова найдет человек для определенья небытия - все они призваны обозначать величайшую отрешенность надежно и мягко, хотя несколько туманно и беспредметно.
Смерть сохраняет, восстановив. Зачем старался Иаков восстановить Иосифа, если тот был разорван на куски? Смерть сама, и довольно скоро, сделала это, и сделала как нельзя приятнее. Она вновь составила его образ из четырнадцати или более кусков, и образ этот сиял красотой, и таким она сохраняла его, сохраняла великолепнее, чем жители скверной земли Египетской сохраняли тело с помощью снадобий и пелен, - она хранила его нерушимым, не подверженным никаким опасностям и неизменным, милого, тщеславного, смышленого, вкрадчивого семнадцатилетнего мальчика, который уехал верхом на белой Хульде.
Не подверженный опасностям и неизменный, не нуждающийся в заботе и всегда семнадцатилетний, как бы ни множились кругообороты после его отъезда и ни росли года оставшихся жить - таким остался Иосиф для Иакова, и кто скажет, что смерть не имеет своих преимуществ, хотя они и носят несколько туманный и беспредметный характер? С тихим стыдом вспоминал он неистовую свою распрю с богом в первом расцвете скорби, усматривая уже отнюдь не отсталость, а истинное благородство и святость бога в том, что он не уничтожил его, Иакова, сразу же, а молча и терпеливо простил ему эту заносчивость горя.
Ах, благочестивый старик! Знал ли ты, какая поразительная прихоть кроется вновь за молчаньем твоего на диво величавого бога и какое непостижимое блаженство растерзает твою душу по Его воле! Когда ты был молод плотью, одно утро обратило твое глубочайшее счастье в обман и безумье. Тебе суждено стать очень старым, чтобы узнать, что точно так же обманом и безумьем была и твоя тягчайшая скорбь.
- Ах, дорогой господин мой, я соглашаюсь с твоими намерениями, насколько могу, и допускаю, что сначала все пойдет по-твоему. Но не позже чем у седьмых ворот, при исполнении необходимых обрядов, неизбежно выяснится, что ты не мать...
- Конечно, - ответил Иаков и, несмотря на всю свою печаль, не смог подавить удовлетворенной улыбки. - Это неизбежно. Там увидят, что я не вскормил его, а родил... Елиезер, - сказал он, следуя за новыми своими мыслями, которые, отвлекшись от материнско-женского начала, перешли в сферу фаллическую, - я порожу его заново! Разве это невозможно - родить его еще раз, точно таким же, как прежде, Иосифом, и этим способом вывести его наверх? Ведь я, от которого он родился, еще жив; так почему же он должен погибнуть? Покуда я жив, я не дам ему погибнуть. Я пробужу его заново к жизни и, бросив семя, восстановлю образ его на земле!
- Но ведь уже нет Рахили, которая делила с тобой этот труд, а для того, чтобы появился на свет этот мальчик, оба ваших начала должны были соединиться. Но даже если бы она и была жива и вы родили бы снова, то все равно не повторились бы тот час и то положение звезд, которые пробудили к жизни Иосифа. Вы произвели бы на свет не его и не Вениамина, а нечто третье, никем не виданное. Ибо ничего не случается дважды, и все здесь навеки тождественно только себе.
- Но в таком случае оно не должно умирать и исчезать", Елиезер! Это же невозможно. То, что бывает на свете лишь один раз, не имеет тождественного себе ни рядом с собой, ни после себя, и не восстанавливается ни с какими круговоротами времен, - это не может быть уничтожено, не может пойти на съедение свиньям, я этого не принимаю. Ты прав, чтобы породить Иосифа, нужна была Рахиль и, кроме того, надлежащий час. Я это знал, я умышленно вызвал у тебя такой ответ. Ибо зачинающий есть лишь орудие творения, он слеп и сам не знает, что делает. Когда мы зачинали Иосифа, праведная и я, мы зачинали не его, а вообще что-то, и это "что-то" стало Иосифом благодаря богу. Зачинать не значит творить, зачинать значит погружать жизнь в жизнь в слепом веселье; а творит Он. О, если бы жизнь моя могла погрузиться в смерть и познать ее, чтобы зачать в ней и возродить Иосифа таким, каким он был! Вот о чем я помышляю, вот что имею в виду, когда говорю: сойду в преисподнюю. Если бы я мог, зачиная, перенестись в прошлое, в тот час, который был часом Иосифа! Зачем ты качаешь головой с таким сомнением? Я же и сам знаю, что это невозможно, но если я этого желаю, не качай головой, ибо бог устроил так, что я жив, а Иосифа нет на свете, и вопиющее это противоречие терзает мне сердце. Знаешь ли ты, что значит растерзанное сердце? Нет, ты этого не знаешь, для тебя это пустые слова, хоть ты и думаешь, что это "весьма прискорбно". А у меня сердце в буквальном смысле слова растерзано, и я вынужден думать наперекор разуму и помышлять о несбыточном.
- Я качаю головой, господин мой, от сострадания, видя, как ты противишься тому, что ты называешь противоречием, - тому, что ты есть, а сына твоего уже нет на свете. Это-то и составляет твою скорбь, которую ты многомощно выразил, предаваясь ей на куче черепков три дня подряд. А теперь тебе следовало бы постепенно покориться воле божьей, собраться с духом и не говорить больше таких нелепостей, как "я хочу зачать Иосифа заново". Возможно ли это? Когда ты его зачинал, ты его не знал. Ибо человек зачинает лишь то, чего он не знает. А если бы он стал зачинать по определенному замыслу, это было бы творенье, и человек возомнил бы себя богом.
- Ну, и что же, Елиезер? А почему бы ему и не возомнить себя богом, и разве он был бы человеком, если бы вечно не жаждал уподобиться богу? Ты забываешь, - сказал Иаков, понижая голос и наклоняясь поближе к уху Елиезера, - что в делах зачатия я втайне смыслю больше, чем многие: я умею стирать, когда нужно, грань между зачатием и творением и вносить в зачатие нечто от творчества, как в том убедился Лаван, когда белый скот зачинал у меня перед прутьями с нарезкой и рождал, к выгоде моей, пестрых ягнят. Найди мне женщину, Елиезер, похожую на Рахиль глазами и станом, такие, наверно, есть. Я зачну с ней сына, намеренно устремив глаза к образу Иосифа, который я знаю. И она родит мне его заново, отняв его у мертвых!
- Твои слова, - так же тихо отвечал Елиезер, - меня ужасают, и считай, что я их не слышал. Ибо мне кажется, что они идут не только из глубин твоего горя, но и из других, еще больших глубин. Кроме того, ты уже в годах и тебе вообще не пристало думать о зачатии, а тем более о зачатии с примесью творчества, это неприлично во всех отношениях.
- Не суди обо мне превратно, Елиезер! Я живой старик и еще отнюдь не похож на ангела, о нет, это уж я знаю. Я, право, хотел бы зачать. Конечно, - прибавил он тихо после короткого молчания, - силы мои подавлены сейчас скорбью об Иосифе, и возможно, что я от скорби не смог бы зачать, хотя я жажду зачать именно из-за скорби. Вот видишь, какими противоречиями терзает меня бог.
- Я вижу, что твоя скорбь - это сторож, призванный уберечь тебя от великого нечестья.
Иаков призадумался.
- В таком случае, - сказал он затем, все еще на ухо своему рабу, нужно обмануть сторожа и сыграть с ним шутку, что нетрудно, поскольку он одновременно и помеха, и подстрекатель. Ведь можно же, Елиезер, сделать человека, не зачиная его, коль скоро зачать его мешают горе и скорбь. Разве бог зачал человека во чреве женщины? Нет, ибо никаких женщин не было, да об этом и подумать стыдно. Он сделал его таким, как хотел, своими руками, из глины, и вдунул в лицо его дыхание жизни, чтобы он жил на земле. Послушай, Елиезер, согласись! Давай сделаем изваяние из праха земного, из глины, наподобие куклы, длиной в три локтя и со всеми членами, чтобы оно было таким, каким увиделся человек богу, который и создал его по этому образцу. Бог видел человека, Адама, и создал его, ибо он творец. А я вижу одного, Иосифа, таким, каким я его знаю, и пробудить его к жизни мне хочется теперь гораздо сильнее, чем прежде, когда я его зачинал, не зная его. И перед нами, Елиезер, лежала бы кукла длиной с человека, лежала бы на спине, лицом к небу, - а мы бы стояли в ногах у нее и глядели в глиняное ее лицо. Ах, старший мой раб, у меня колотится сердце. Что, если бы мы это совершили?
- Что совершили, господин мой? До каких еще диковин додумалось горе твое?
- Разве я это знаю, старший мой раб, разве я могу это сказать? Только согласись и подтолкни меня к тому, чего я сам еще толком не знаю! Но если бы мы обошли это изваяние один раз и семь раз, я слева направо, а ты справа налево, и вложили листок в его мертвый рот, листок с именем бога... А я бы упал на колени и, заключив глину в объятья, поцеловал ее крепко-крепко, от всего сердца... Вот! - закричал он. - Гляди, Елиезер! Тело его краснеет, оно красно, как огонь, оно пылает, оно опаляет меня, а я не отхожу, я держу его в своих объятьях и целую его опять. Теперь оно гаснет, и в глиняное туловище хлещет вода, оно разбухает, оно истекает водой, и вот уже на голове пробиваются волосы, а на руках и на ногах вырастают ногти. А я целую его в третий раз и вдуваю в него свое дыханье, дыханье бога, и эти три стихии, огонь, вода и воздух, заставляют четвертую, землю, пробудиться к жизни, изумленно взглянуть на меня, который ее оживил, и сказать: "Авва, милый отец мой..."
- Мне очень, очень жутко все это слышать, - сказал Елиезер с легкой дрожью, - ибо можно подумать, будто я действительно согласился участвовать в таких сомнительных и диковинных делах и этот голем ожил у меня на глазах. Ты поистине отравляешь мне жизнь и весьма странно благодаришь меня за терпеливое участие в твоем горе и за то, что я служу тебе верной опорой: ты дошел уже до сотворения кумиров и колдовства и заставляешь меня, хочу я того или нет, участвовать в этом нечестии и видеть все собственными глазами.
И Елиезер был рад, когда прибыли братья; но они не были рады.
ПРИВЫКАНИЕ
Прибыли они на седьмой день после того, как Иаков получил знак, тоже в дерюге на бедрах и с пеплом в волосах. На душе у них было скверно, и никто из них не понимал, как это они когда-то могли подумать и убедить себя, будто им будет легко и они завоюют отцовское сердце, как только не станет на свете этого баловня. Они давно и заранее избавились от этого заблуждения и теперь удивлялись, что могли когда-то тешиться им. Уже в пути, молча и недомолвками, которыми они обменивались, они признались себе, что если иметь в виду любовь к ним Иакова, то устраненье Иосифа было совершенно бесполезно.
Они довольно точно могли представить себе теперешнее отношение Иакова к ним; тягостная сложность дальнейшей их жизни была им ясна. Так или иначе, но в глубине души и, возможно, без полной убежденности, он, конечно, считал их убийцами Иосифа, даже если не думал, что они собственноручно убили брата, а полагал, что это выполнил зверь, который вместо них, но по их желанию, совершил кровавое дело, и значит, в его глазах они были еще и безвинными, неуязвимыми, тем более, следовательно, достойными ненависти убийцами. В действительности же, как они знали, все обстояло как раз наоборот: виновны, конечно, они были, но убийцами не были. Но этого они не могли сказать отцу; ведь для того, чтобы снять с себя смутное подозренье в убийстве, они должны были признаться в своей вине, а этому мешала хотя бы связавшая их клятва, которая, впрочем, временами уже казалась им такой же глупой, как и все остальное.
Словом, впереди у них не было светлых дней, вероятно даже, ни одного светлого дня, - это они видели ясно. Нечистая совесть - уже немалое зло, но обиженная нечистая совесть, пожалуй, еще большее; она родит в душе неразбериху, и нелепую, и в то же время мучительную, и настраивает на мрачный лад. Мрачной и будет вся их жизнь близ Иакова, и покоя им ждать не приходится. Они были у него на подозрении, а они узнали, что это такое подозрение и недоверие; человек перестает верить себе в другом человеке, а другому в себе и поэтому, не находя покоя, язвит, говорит колкости, пилит и мучит себя самого, хотя кажется, что он мучит другого, - вот что такое подозрение и неизлечимое недоверие.
Что дело обстоит и впредь будет обстоять именно так, они увидели с первого же взгляда, как только явились к Иакову, - они поняли это по взгляду, который он бросил на них, чуть приподнявшись над заменявшей ему подушку рукой, - по этому воспаленному от слез, одновременно острому и мутному, испуганному и враждебному взгляду, который хотел в них проникнуть, зная, что это ему не удастся, и длился долго-предолго, прежде чем прозвучали соответствующие ему слова, вопрос, на который не могло быть ответа и был уже дан слишком ясный ответ, чисто патетический, горестно-бессмысленный, чреватый лишь бесплодной мукой вопрос:
- Где Иосиф?
Они стояли, опустив головы перед этим невозможным вопросом, обиженные грешники, мрачные заговорщики, Они видели, что отец хочет причинить им как можно большую боль и что никакой пощады он им не даст. Так как ему доложили об их прибытии, он мог бы приготовиться и встретить их стоя; а он еще лежал перед ними, лежал через неделю после получения знака, лежал, уткнувшись лицом в руку, с которой он его далеко не сразу поднял, поднял, чтобы по праву своего горя бросить этот дикий взгляд и этот дикий вопрос. Он воспользовался своим горем, они это видели. Он так лежал перед ними, чтобы иметь право задать этот вопрос, чтобы могло показаться, будто этот вопрос вызван не недоверьем, а горем, - они это отлично поняли, Люди всегда хорошо знали друг друга и видели, страдая, насквозь, в те времена не хуже, чем ныне.
Они отвечали с перекошенным ртом (отвечал за них Иегуда):
- Мы знаем, дорогой господин, какое горе и какая великая скорбь тебя постигли.
- Меня? - Спросил он. - А вас нет?
Откровенный вопрос. Каверзно-ехидный вопрос. Конечно же, и их тоже!
- Конечно, и нас тоже, - отвечали они. - Только о себе мы уже не говорим.
- Почему?
- Из почтительности.
Плачевный разговор. Мысль, что так теперь будет вечно, приводила их в ужас.
- Иосифа больше нет, - сказал он.
- К сожалению, - отвечали они.
- Я велел ему отправиться в путь, - заговорил он снова, - и он возликовал. Я послал его в Шекем, чтобы он вам поклонился и побудил ваши сердца к возвращению. Он сделал это?
- К сожалению и к великой нашей печали, - отвечали они, - он не успел этого сделать. Прежде чем он смог бы это сделать, его загрыз дикий зверь. Мы пасли скот уже не в долине Шекема, а в долине Дофана. Вот мальчик и заблудился, и на него напал зверь. Мы не видели его глазами с того дня, когда он рассказывал в поле тебе и нам свои сновиденья.
- Сны, - сказал он, - которые ему снились, вас, кажется, раздражали и вы очень сердились на него в душе?
- Немножко, - отвечали они. - Сердились, конечно, но в меру. Мы видели, что его сны раздражают тебя, ибо ты побранил его и даже пригрозил оттаскать за волосы. Поэтому мы тоже сердились на него до известной степени. А теперь, увы, дикий зверь оттаскал его куда страшнее, чем ты грозился.
- Он растерзал его, - сказал Иаков и заплакал. - Зачем вы говорите "оттаскал", если он растерзал его и съел? Когда говорят "оттаскать" вместо "растерзать", это насмешка, да и слово это звучит одобрительно.
- Бывает, что и от горького горя, - возразили они, - скажешь "оттаскать" вместо "растерзать", как бы смягченья ради.
- Это верно, - сказал он. - Ваше возражение справедливо, и я умолкаю. Но если Иосиф не успел побудить ваши сердца к возвращению, то почему вы пришли?
- Чтобы плакать вместе с тобой.
- Разве мы плачем? - ответил Иаков.
И, сев рядом с ним, они затянули плач "Как долго ты здесь лежишь", а Иуда положил голову отца к себе на колени и стал вытирать ему слезы. Вскоре, однако, Иаков прервал плач и сказал:
- Не хочу, чтобы ты поддерживал мою голову, Иегуда, и вытирал мне слезы. Пусть это делают близнецы.
Иуда обиженно передал голову отца близнецам, и те, продолжая плач, держали ее до тех пор, пока Иаков не сказал:
- Не знаю почему, но мне неприятно, чтобы Симеон и Левий оказывали мне эту услугу. Пусть это делает Ре'увим.
Очень обиженные, близнецы передали голову Рувиму, который и принялся ухаживать за отцом. Через некоторое время Иаков сказал:
- Мне неудобно, когда Рувим поддерживает мою голову и вытирает мне слезы. Пусть это делает Дан.
Но и Дан не оказался удачливей; он должен был передать голову Неффалиму, а тот, к весьма скорой своей обиде. Гаду. Так продолжалось до тех пор, пока после Асира и Иссахара не пришла очередь Завулона, и каждый раз Иаков говорил примерно так:
- Почему-то мне не нравится, когда имярек поддерживает мою голову; пусть это делает кто-нибудь другой.
Когда все наконец были обижены и отвергнуты, он сказал:
- Теперь прекратим плач.
После этого они уже молча сидели вокруг него с отвисшими нижними губами; ибо они понимали, что он отчасти считает их убийцами Иосифа, каковыми они отчасти и были и оказались не в полной мере чисто случайно. Поэтому им было очень обидно, что он отчасти считает их убийцами в полной мере, и они ожесточились донельзя.
Так, думали они, впредь и придется им жить, непризнанными грешниками, находясь под неусыпленным подозреньем, которого не усыпить никогда, - вот и все, чего они добились, устранив Иосифа. Глаза Иакова, блестящие, карие, покрасневшие отцовские глаза с нежными припухолями желез под ними, эти натруженные, обычно погруженные в раздумья о боге глаза, теперь - это братья отлично знали - украдкой, но зорко и пристально, следили за ними с неизбывным недоверием и, моргая, отворачивались от встречного взгляда. За едой он начал опять:
- Если кто наймет вола или осла, а с этим животным что-то случится, или же оно будет насмерть поражено каким-нибудь богом, то наниматель должен поклясться в этом, чтобы очиститься от вины и остаться вне подозрений.
У них похолодели руки, ибо они поняли, к чему он клонит.
- Поклясться? - сказали они хмуро и сдавленным голосом. - Клясться нужно тогда, когда не видно, что сталось с животным, когда нет ни крови, ни ран, какие оставляет лев или другой хищник. А если налицо и кровь и следы когтей, - кто обвинит нанимателя? Тогда дело касается только владельца.
- Так ли это?
- Так записано в законе.
- Нет, записано так: если пастух пасет овец хозяина и на загон нападет лев, то пастух должен дать клятву, чтобы снять с себя подозрение, а ущерб несет хозяин. Так как же? Не должен ли наемный пастух клясться и в том случае, когда кажется совершенно ясным, что овцу загрыз лев?
- И да и нет, - отвечали они, и теперь у них похолодели и ноги. Скорее, нет, чем да, с твоего позволения. Ведь если лев нападает на загон, он уносит оттуда овцу, но этого никто не видит, и потому нужна клятва. Но если пастух может показать зарезанную овцу и предъявить какие-то останки растерзанного животного, тогда ему незачем клясться.
- Право же, вы годитесь в судьи, так хорошо вы знаете уложение. Ну, а если овца принадлежала судье и была ему дорога, а пастуху не была дорога, - не достаточно ли того, что она не принадлежала и не была дорога пастуху, чтобы потребовать клятвы?
- С тех пор как стоит мир, этого никогда не было достаточно для принуждения к клятве.
- Ну, а если пастух ненавидел овцу? - сказал он, взглянув на них бешеными, испуганными глазами...
С бешенством, испуганно и уныло встретили они его взгляд, и единственным облегчением этой пытки было то, что он мог переводить глаза с одного на другого, а они должны были по очереди, и каждый - недолго, выдерживать этот полный подозрения взгляд.
- Можно ли ненавидеть овцу? - спросили они, и лица у них похолодели и вспотели. - Этого не бывает в мире, уложение этого не предусматривает, так что нечего об этом и толковать. К тому же мы не наемные пастухи, а сыновья царя стад, и если у нас пропадет овца, то мы страдаем так же, как и он, и ни о какой принудительной клятве перед каким бы то ни было судьей вообще не может быть речи.
Трусливые, напрасные, плачевные разговоры! Неужели так будет всегда? Тогда братьям следовало бы снова уйти в Шекем, Дофан или еще куда-нибудь, ибо оказалось, что оставаться здесь без Иосифа так же тяжело, как при нем.
Но ушли ли они? О нет, они остались, и если кто-нибудь из них и уходил куда-либо, то вскоре возвращался. Нечистая их совесть нуждалась в его подозренье, и наоборот. Они были связаны друг с другом в боге и в Иосифе, и если поначалу было великой мукой жить вместе, то они приняли эту муку как искупление, Иаков и его сыновья. Ибо сыновья знали, что они сделали, и если за ними была вина, то и отец тоже сознавал за собой вину.
Время, однако, шло, заставляя их свыкнуться со своим положением. Оно притупило бурав недоверия во взгляде Иакова и позволило братьям знать не так уж точно, что они сделали; ибо все менее четко отличали они поступок от случая. Случилось так, что Иосиф исчез, а вопрос "как?" медленно отступал для них и для отца на задний план, оставляя на переднем привычный факт. Отсутствие мальчика было данностью, к которой приспособилось и в которой успокоилось их сознание. Братья знали, что он не был убит, как думал Иаков. Но в конце концов эта разница в знании потеряла какое-либо значение, ибо и для них Иосиф был тенью, далеко и безвозвратно ушедшей из поля зрения, - в этом взгляде они были едины, отец и сыновья. Бедный старик, у которого бог отнял его драгоценное чувство, после чего в сердце его уже никогда не бывало весны, а всегда царили летняя сушь и зимняя стужа и он, в сущности, все еще "цепенел", как вначале в обмороке, бедный старик не переставал оплакивать своего агнца, и когда он плакал, они плакали вместе с ним, ибо у них не было уже их ненависти и лишь смутно удавалось им со временем вспомнить, как злил их этот глупец. Они могли позволить себе и поплакать о нем, твердо зная, что он исчез в мире теней, скрылся вне круга жизни, - Иаков знал это тоже.
Он уже не помышлял о том, чтобы "сойти", как мать, в преисподнюю и вызволить Иосифа; он никого уже не пугал странным намерением зачать Иосифа заново или, строя из себя бога, сделать его из глины. Жизнь и любовь прекрасны, но и смерть имеет свои преимущества, ибо она укрывает и хранит любимое существо в минувшем, в небытии, и на смену тревоге и страху счастья приносит успокоение. Где был Иосиф? В лоне Авраама. У бога, который "взял его к себе". И мало ли какие еще слова найдет человек для определенья небытия - все они призваны обозначать величайшую отрешенность надежно и мягко, хотя несколько туманно и беспредметно.
Смерть сохраняет, восстановив. Зачем старался Иаков восстановить Иосифа, если тот был разорван на куски? Смерть сама, и довольно скоро, сделала это, и сделала как нельзя приятнее. Она вновь составила его образ из четырнадцати или более кусков, и образ этот сиял красотой, и таким она сохраняла его, сохраняла великолепнее, чем жители скверной земли Египетской сохраняли тело с помощью снадобий и пелен, - она хранила его нерушимым, не подверженным никаким опасностям и неизменным, милого, тщеславного, смышленого, вкрадчивого семнадцатилетнего мальчика, который уехал верхом на белой Хульде.
Не подверженный опасностям и неизменный, не нуждающийся в заботе и всегда семнадцатилетний, как бы ни множились кругообороты после его отъезда и ни росли года оставшихся жить - таким остался Иосиф для Иакова, и кто скажет, что смерть не имеет своих преимуществ, хотя они и носят несколько туманный и беспредметный характер? С тихим стыдом вспоминал он неистовую свою распрю с богом в первом расцвете скорби, усматривая уже отнюдь не отсталость, а истинное благородство и святость бога в том, что он не уничтожил его, Иакова, сразу же, а молча и терпеливо простил ему эту заносчивость горя.
Ах, благочестивый старик! Знал ли ты, какая поразительная прихоть кроется вновь за молчаньем твоего на диво величавого бога и какое непостижимое блаженство растерзает твою душу по Его воле! Когда ты был молод плотью, одно утро обратило твое глубочайшее счастье в обман и безумье. Тебе суждено стать очень старым, чтобы узнать, что точно так же обманом и безумьем была и твоя тягчайшая скорбь.