Страница:
Итак, Елиезер не был подарен Авраму "Нимродом" - это утверждение нужно считать вымыслом. По всей вероятности, он был родным сыном Аврама, прижитым с рабыней и родившимся, надо полагать, в Дамашки во время пребывания людей Авраама в этом цветущем городе. Позднее Аврам даровал ему свободу, и его положенье в семье было лишь не намного ниже, чем положение Измаила, сына Агари. Старшего из двух его сыновей, Дамасека и Елиноса, халдеянин, который, как известно, долго оставался бездетным, должен был первоначально считать своим наследником - покуда не родились сперва Измаил, а затем и Ицхак, истинный сын. Но и потом Елиезер оставался важным лицом среди людей Авраама, и именно ему выпала честь отправиться в Нахарину за невестой для Исаака, отвергнутой жертвы.
Он часто и охотно, как мы уже знаем, рассказывал Иосифу об этой поездке - да, мы поддаемся, и поддаемся, может быть, слишком легко соблазну написать здесь просто "он", хотя Елиезер, который говорил с Иосифом, по нашему же собственному представленью не был Аврамовым Елиезером. Нас соблазняет естественность, с какой он, упоминая об этом сватовстве, употреблял местоимение "я", и беспрекословность, с какой его ученик принимал эту связанную со светом луны грамматическую форму. Он улыбался, правда, но кивал головой, и неясно было, означала ли его улыбка какую-то критику, а кивки - только любезную снисходительность. Если разобраться подробней, то его улыбке мы верим, пожалуй, больше, чем его кивкам, и склонны предполагать, что его отношение к форме Елиезерова рассказа было несколько яснее и четче отношения к ней самого старика, достойного сводного брата Иакова.
Мы называем так Елиезера сознательно и не всуе, ибо он был им. До того как Ицхак, истинный сын, ослеп и одряхлел, он обладал здоровой чувственностью и отнюдь не ограничивался дочерью Вафуила. Уже одно то, что она, подобно Саре, долго оставалась бесплодной, заставило его своевременно позаботиться о наследнике, и уже за много лет до появления Иакова и Исава у него от одной красивой служанки родился сын, которому он позднее даровал свободу и который был назван Елиезером. Выло принято, чтобы такого рода сын в один прекрасный день получал свободу и чтобы он носил имя Елиезер. Да, тем простительней было Ицхаку, отвергнутой жертве, иметь этого сына, что Елиезера полагалось иметь - он всегда имелся при дворах Авраамова религиозного потомства и всегда играл там роль домоправителя и Первого Раба, при случае его посылали также сватать невесту сына праведной, и обычно сам глава семьи давал Елиезеру жену, от которой у него бывало два сына - Дамасек и Единое. Одним словом, это было такое же установленье, как Нимрод Вавилонский, и когда юный Иосиф смотрел на Елиезера в часы занятий, когда они сидели вдвоем близ колодца, в тени дерева наставленья, и мальчик, охватив колени руками и слушая, глядел в лицо вещавшего старика, который "походил на Авраама" и с такой великолепной непринужденностью употреблял слово "я", у него часто возникало странное чувство. Взгляд его красивых и прекрасных глаз тогда преломлялся, он глядел сквозь повествовавшего в бесконечную перспективу Елиезеров, которые все устами сидевшего перед ним говорили "я", и так как дело происходило в сумраке тенистого дерева, а за спиной Елиезера стояло марево знойного дня, эта перспектива тождеств терялась не в темноте, а в сиянии света...
Шар катится, и никогда нельзя будет установить, где берет свое начало какал-то история - на небе или на земле. Истине служит тот, кто утверждает, что все они соответственно и одновременно разыгрываются здесь и там и только нашему глазу кажется, будто они опускаются и вновь поднимаются. Истории опускаются, подобно тому как бог становится человеком, они становятся земными и, так сказать, омещаниваются, - в качестве примера можно снова припомнить историю, которой любили хвастаться люди Иакова, так называемую борьбу с царями, историю о том, как Аврам побил полчища царей Востока, чтобы освободить своего "брата" Лота. Ранние редакторы и ученые толкователи историй патриархов считают непреложной истиной, что этих царей Аврам преследовал, побил и отогнал за Дамаск не с тремястами восемнадцатью воинами, как то знал Иосиф, а с одним лишь своим рабом Елиезером; что за них, за Аврама и Елиезера, сражались звезды, благодаря чему они победили и обратили в бегство врагов. Случалось, что и сам Елиезер рассказывал Иосифу эту историю так - мальчик привык к этому варианту. Но нельзя не заметить, что в таком виде этот рассказ теряет тот земной, хотя и героический характер, который придали ему балагурящие пастухи, и приобретает взамен другой. Когда слушаешь его, кажется, - и такое впечатление довольно определенно складывалось также у Иосифа, будто это два бога, господин и слуга, побили в бою полчища великанов или меньших элохимов; а это, несомненно, означает правомерное и полезное для истины возведение данного события к его небесной форме и его восстановление в ней. Но следует ли поэтому отрицать его земную действительность? Напротив, его надземная истинность и действительность подтверждает земную. Ибо то, что вверху, опускается вниз; но то, что происходит внизу, и не смогло бы случиться, оно, так сказать, не додумалось бы до себя без своего небесного образца и подобья. В Авраме стало плотью то, что прежде было звездной субстанцией, и когда он победоносно прогонял заевфратских разбойников, он опирался и полагался на божественный образец.
Не было ли, например, и у истории о сватовстве Елиезера своей собственной истории, на которую она опиралась и на которую мог положиться ее герой и рассказчик, переживая ее и рассказывая? Ее старик тоже порою странно видоизменял, и через хранителей предания она дошла до нас также и в измененном виде. Так вот, хранители эти утверждают, что, будучи послан Аврамом за невестой для Исаака в Месопотамию, Елиезер затратил на дорогу из Беэршивы в Харран - а на дорогу эту требуется двадцать, самое меньшее семнадцать дней, - что Елиезер затратил на нее три дня, потому что "земля скакала ему навстречу". Это можно понимать только в переносном смысле, ибо точно известно, что земля никому не бежит и не скачет навстречу; но тому, кто движется по ней с большой легкостью, как бы на крылатых ногах, кажется, будто она это делает. Кстати, учители и не говорят, что это путешествие проходило обычно, караваном, с навьюченной на животных поклажей; о десяти верблюдах они не упоминают. Свет, какой они бросают на эту историю, создает несомненное впечатление, что родной сын и гонец Аврама проделал свой путь один и притом каким-то окрыленнейшим способом со скоростью, для объяснения которой недостаточно крылышек на ногах, так что невольно представляешь себе крылышки и на его шапочке... Короче, в этом освещении плотски-земное путешествие Елиезера предстает опустившейся историей, в которой он опирался на историю надземную, отчего позднее, в присутствии Иосифа, путал не только грамматические формы, но немного и формы самой истории и говорил, что земля "скакала ему навстречу".
Да, в сиянии света, не в темноте, терялось то, что проглядывало сквозь достопочтенного Елиезера, когда упиравшийся в небо взгляд ученика задумчиво преломлялся, и одновременно то же самое происходило с тождествами других людей - можно уже догадаться, каких других. Заметим только сейчас, заглядывая вперед в историю жизни Иосифа, что впечатления этого рода были самыми прочными и действенными из всех, какие он вынес из ученья у старика Елиезера. Ведь дети вовсе не невнимательны, когда их учителя бранят их за невнимательность; просто вниманье их приковано к иным и, может быть, более важным вещам, чем те, к которым его хочет привлечь деловитость наставников, а Иосиф, при всей кажущейся невнимательности расплывавшегося его взгляда, проявлял это детское внимание даже в повышенной мере - всегда ли себе на благо, это уже другой вопрос.
КАК АВРААМ ОТКРЫЛ БОГА
Говоря о "других людях", мы тем самым заранее осторожно намекнули на Авраама, господина посланца. Что знал о нем Елиезер? Многое - и самого разного рода. Он говорил о нем словно двойным языком - то так, то этан. Иной раз халдеянин был просто-напросто человеком, который открыл бога, после чего тот на радостях поцеловал себе пальцы и воскликнул: "До сих пор никто из людей не называл меня Господом и Всевышним, а теперь меня так зовут!" Путь к этому открытию был очень труден, даже мучителен; праотец хлебнул немало горя. Его труды и поиски определялись и вызывались одним личным, свойственным именно ему представлением - представлением, что знать, кому или чему человек служит, необычайно важно. Это произвело на Иосифа впечатление, он понял все тотчас же, и в особенности насчет сознания важности. Чтобы приобрести какое-то уважение, какой-то вес у бога и у людей, нужно проникнуться сознанием важности вещей - или хотя бы одной вещи на свете. Праотец проникся сознанием безусловной важности вопроса, кому должен служить человек, и замечательно ответил на этот вопрос: одному Всевышнему. В самом деле, замечательно! Этот ответ был исполнен достоинства, граничившего с дерзостью и запальчивостью. Ведь праотцу вольно было сказать себе: "Чего еще требовать от меня, а во мне - от человека! Довольно того, что я буду служить какому-нибудь эленку, идолу или божку, это не имеет значения". Так ему было бы удобнее. А он сказал: "Я, Аврам, а во мне человек, вправе служить исключительно Всевышнему". С этого началось все. Иосифу это нравилось.
Началось с того, что Аврам подумал, что служить и поклоняться нужно одной земле, ибо она приносит плоды и поддерживает жизнь. Но тут он заметил, что она нуждается в дожде с неба. Тогда он взглянул на небо, увидел солнце во всем его великолепии, во всей мощи его благодати и проклятия, и решил было уже служить ему. Тут, однако, оно закатилось, и он убедился, что, значит, оно не может быть высшим в мире. Тогда он обратил взор свой к лупе и заездам - к ним даже с особой готовностью и надеждой. Наверно, первым поводом к его недовольству и толчком к перемене мест и было оскорбление, наносимое его любви к Луне, божеству Уру и Харрана, теми преувеличенными государственными почестями, которые, в ущерб Сину, пастуху звезд, оказывал солнечному началу, Шамашу-Белу-Мардуку. Нимрод Вавилонский. Возможно даже, что это была хитрость бога, который, рассчитывая возвеличиться в Авираме и приобрести благодаря ему имя, вызвал в нем через его любовь к Луне первое несогласье и беспокойство, использовал их для собственных целей и сделал их тайным началом своей карьеры. Ибо когда взошла утренняя звезда, пастух и стадо исчезли, и Аврам заключил: "Нет, и эти боги тоже недостойны меня". Душа его была отягощена заботой, и он заключил: "Хоть они и высоки, но не будь над ними владыки, который ими управляет, как могли бы одни из них восходить, а другие заходить? Мне, человеку, не пристало служить им, а не тому, кто ими повелевает". И ум Авраама доискивался истины с такой озабоченной настойчивостью, что господь бог, глубоко растрогавшись, сказал про себя: "Я помажу тебя миром радости обильнее, чем твоих сотоварищей!"
Так, из стремленья к высшему, Авраам открыл бога и, уча других, сформировал его и придумал, и облагодетельствовал этим все заинтересованные стороны - бога, себя самого и людей, чьи души, уча, завоевывал. Бога - тем, что дал ему осуществиться в человеческом познании, себя же и своих прозелитов тем, что свел множественное и устрашающее неведомое к единичному и успокаивающе известному, к определенному владыке, от которого шло все, - и добро и зло, и внезапное, ужасное и благодатно привычное, - к владыке, которого следовало держаться в любых обстоятельствах. Авраам собрал разные силы в одну силу и назвал ее господом - ее одну и раз навсегда, а не только для праздника, когда в льстивых гимнах приписывают всю силу и отдают все почести какому-то одному богу, Мардуку, Ану или Шамашу, чтобы на следующий же день и в соседнем храме пропеть другому богу это же самое. "Ты единственный и высочайший, без тебя не вершится никакой суд и ничего не решается, ни один бог ни на земле, ни на небе не в силах тебе противиться, ты выше всего их сонма!" Это из угодливости и от поглощенности мгновеньем часто твердили и пели в царстве Нимрода; Авраам же открыл и объяснил, что на самом деле это может быть сказано лишь одному, всегда одному и тому же, притом вполне известному, поскольку все шло от него, и делавшему, следовательно, известным начало всего на свете. Люди, среди которых вырос Авраам, были очень озабочены тем, чтобы их благодарность или мольба дошла до этого начала. Покаянную молитву в беде они начинали целым перечнем богов, старательно призывая на помощь всех, чьи имена им только были известны, чтобы ни в коем случае не пропустить того, кто послал им эту напасть и как раз ею ведал; ибо они не знали, кто же он. Авраам знал и учил этому. То был всегда только Он, самый высокий, единственный, кто мог быть для человека настоящим богом и к кому по прямому назначенью попадали и крик человека о помощи, и его хвалебная песнь.
Иосиф, как ни был он юн, отлично понимал смелость и силу души, которые выразились в богооткрытии праотца и от которых с ужасом отшатнулись многие, от кого тот требовал этих же качеств. В самом деле, был ли Аврам высокого роста и по-стариковски красив, как Елиезер, или же он был маленький, худой и согбенный, - он все равно обладал мужеством, всем мужеством, необходимым для того, чтобы возвести все многообразие божественного, и всякий гнев, и всякую милость к нему, непосредственно к нему, своему богу, следовать только за ним и безраздельно подчинить себя самому высшему. Даже Лот сказал ему, побледнев:
- Но ведь если твой бог покинет тебя, ты будешь совсем одинок!
На это Аврам ответил:
- Верно, и ты это говоришь. Тогда никакое одиночество ни на небе, ни на земле не сможет сравниться с моим одиночеством - оно будет совершенным. Но ведь зато если я умилостивлю Его и Он станет моим щитом, у меня не будет ни в чем недостатка, и я завладею воротами моих врагов!
Тогда Лот приободрился и сказал ему:
- Если так, я хочу быть твоим братом.
Да, Аврам умел заражать близких своей отвагой. Его звали Авирам, что могло равно означать и "Мой отец величествен", и "Отец величественного". Ибо в известной мере Авраам был отцом бога. Он увидел его и выносил мыслью; могущественные свойства, которые он ему приписал, были, конечно, изначально присущи богу, Аврам не был их творцом. Но разве он не был им все же в известном смысле, если он их познавал, преподавал и, мысля, осуществлял? Великие свойства бога, спору нет, объективно существовали вне Авраама, но в то же время они существовали в нем и благодаря ему; мощь его собственной души была в иные мгновенья почти неотличима от них, она, познавая, соединялась и сплавлялась с ними в одно целое, и отсюда произошел завет, заключенный потом господом с Авраамом и явившийся лишь категорическим подтверждением факта внутреннего; но отсюда пошло и своеобразие Авраамова страха перед богом. Поскольку величие бога было чем-то до ужаса объективным и существовало вне Авраама, но в то же время в известной мере совпадало с его собственным, Авраамовым, душевным величием и было его порожденьем, то этот страх божий не был страхом в обычном смысле слова, он был не только дрожью и трепетом, но одновременно и чувством союза, доверия и дружбы; и действительно, иногда праотец обходился с богом так, что это, если не учитывать особой сложности их отношений, должно было бы вызвать удивленье земли и неба. Например, панибратство, с каким он напустился на господа перед гибелью Содома и Аморры, было, принимая во внимание ужасное могущество и величие бога, почти шокирующим. Но кого, собственно, оно могло шокировать, если не бога? А бог воспринял это добродушно. "Послушай, господи, - заявил тогда Аврам, - либо так, либо этак, одно из двух! Если ты хочешь, чтобы у тебя был мир, не требуй праведности: если же тебе нужна праведность, то миру конец. Ты гонишься за двумя зайцами, ты хочешь и мира, и праведности в мире. И если ты не смягчишься, мир не сможет существовать". Даже в коварстве уличил и обвинил он тогда господа: пообещав некогда не насылать на землю потопа, тот насылал на нее теперь огонь. Бог, однако, который после случившегося или чуть было не случившегося с его гонцами в Содоме, наверно, уже не мог поступить с этими городами иначе, выслушал Авраама если не одобрительно, то, во всяком случае, без гнева; он окутал себя доброжелательным молчаньем.
Это молчанье было выражением одной поразительной особенности, свойственной одновременно и объективному бытию бога, и Авраамову душевному величию, порожденьем которого она, может быть, и являлась, той особенности, что противоречие между миром жизни и праведностью заложено было в самом величии бога, что он, бог живой, не был добрым или был добрым лишь наряду с прочими качествами, а кроме того, и злым, что его живая природа включала в себя и зло, будучи при этом не просто святой, а самой святостью и требуя святости от других!
Поразительно! Это Он разбил Тиамата, рассек на части дракона хаоса; это Ему, его богу, причитался крик ликованья, которым при сотворении мира приветствовали боги Мардука, крик, который повторяли в день нового года Аврамовы земляки. Порядок и все благодетельно надежное шло от него. Ранние и поздние дожди выпадали в надлежащее время благодаря Ему. Он указал страшному морю, остатку потопа, жилищу Левиафана, пределы, которых оно и при самом яростном натиске не могло перейти. Он заставил животворное солнце вставать, подниматься к вершине и совершать свое вечернее сошествие в ад, а луну - отмерять время неизменным чередованьем состояний. Он усеял небо звездами, соединил их в прочные созвездья и размерил жизнь животных и людей, питая их сообразно временам года. Из краев, где никто не был, падал снег и увлажнял землю, диск которой Он поместил на воде, благодаря чему суша не колебалась и не шаталась, разве что изредка. Сколько блага, пользы, добра!
Но как человек, убивающий врага, прибавляет, благодаря победе, его качества к своим, так бог, рассекая на части чудовище хаоса, усвоил, по-видимому, его естество и, возможно, только благодаря этому достиг законченности и совершенства, дорос до полного величия своей живой природы. Борьба между светом и тьмой, добром и злом, ужасом и благом на земле не была, как думали люди Нимрода, продолженьем давнишней борьбы Мардука против чудовища Тиамата; и тьма, и зло, и все непредвидимо-страшное, землетрясенье, грохочущая молния, затмевающие солнце рои саранчи, семь злых ветров, пыльная буря абубу, шершни и змеи тоже были от бога, и если его называли владыкой повальных болезней, то потому, что он и насылал их и врачевал. Он был не добром, а всем вместе. И он был свят! Свят не своей добротой, а своей живой и сверхживой природой, свят своим величием и своей страшностью, он был жуток, грозен, смертельно опасен, так что всякая оплошность, всякая ошибка, малейшая неосторожность в обращении с ним могли иметь самые ужасные последствия. Он был свят; но он и требовал святости, и то, что он требовал ее самим фактом своего существования, придавало святому более значительный смысл, чем если бы оно сводилось к простой мнительности; осторожность, к которой он призывал, становилась в силу того, что он к ней призывал, благочестием, а живая величавость бога - мерилом жизни, источником чувства вины, богобоязненностью, которая была хожденьем в чистоте перед величием бога.
Бог существовал, и Авраам ходил перед ним, освященный в душе объективной Его близостью. Они были двуедины, это были "я" и "ты", которое тоже говорило "я" и называло другого "ты". Верно, что свойства бога Аврам открыл благодаря собственному душевному величию - без него он не сумел бы открыть и назвать их, и они остались бы скрыты. Но поэтому бог все-таки оставался вне Авраама и вне мира могущественным "ты", которое говорит "я". Он был в огне, но не был огнем, - отчего было бы большой ошибкой поклоняться огню. Бог сотворил мир, в котором встречались такие огромности, как буря или Левиафан. Это следовало принимать во внимание, чтобы иметь представленье или если не представленье, то хоть какое-то сужденье о его, бога, собственной объективной величине. Он непременно должен был быть гораздо больше всех своих творений и так же непременно вне таковых. Он назывался Макомом, пространством, потому что он был пространством мира, но мир не был его пространством. Он был и в Аврааме, который познал Его благодаря Ему. Но это-то и придавало силу и вес собственному "я" праотца, и это веское, сильное богом "я" отнюдь не собиралось исчезнуть в боге, слиться с Ним и перестать быть Авраамом, нет, оно очень смело и твердо противостояло Ему - разумеется, на огромном расстоянии от Него, ибо Авраам был только человеком, перстью земной, хотя и связанной с Ним познанием и освященной величественным существованием бога в качестве "ты". На такой основе бог заключил с Аврамом вечный завет, этот многообещающий для обеих сторон договор, к которому Господь относился настолько ревниво, что требовал от Своего народа безраздельного, без какого бы то ни было заигрыванья с другими богами, которых был полон мир, поклоненья. Это было примечательно: с Авраамом и с его заветом в мире появилось нечто такое, чего прежде в нем не было и чего народы не знали, проклятая возможность нарушить завет, отпасть от бога.
Многому еще относительно бога мог научить праотец, но он не мог ничего _рассказать_ о боге - как могли рассказать о своих богах другие. О боге не было никаких историй. Это было, может быть, самое примечательное мужество, с каким Аврам сразу, без церемоний и без историй, установил и выразил существование бога, сказав "бог". Бог не возник, он не был рожден, не вышел из женского чрева. Да и не было рядом с ним на престоле никакой женщины, - никакой Иштар, Баалат и богоматери. Как это могло быть? Достаточно было призвать на помощь свой разум, чтобы понять, что в свете всех качеств бога иначе и быть не могло. Он посадил в Эдеме древо познанья и смерти, и человек отведал его плодов. Родить и умирать было уделом человека, но не бога, и рядом с ним не было никакой божественной женщины, потому что он не нуждался в познанье, будучи сразу в одном лице и Баалом и Баалат. Не было у него и детей. Ибо не были ими ни ангелы и Саваоф, которые служили ему, ни подавно те исполины, которых родили несколько ангелов с дочерьми человеческими, соблазнившись распутством оных. Он был один, и это был признак его величия. Но если одиночество безбрачно-бездетного бога объясняло его повышенно ревнивое отношение к союзу с человеком, то, конечно, с одиночеством же были связаны отсутствие у него историй, невозможность что-либо о нем рассказать.
Однако невозможность эта была, с другой стороны, лишь относительна, она относилась лишь к прошлому, но не к будущему, - если предположить, что слово "рассказывать" применимо к будущему и будущее можно рассказывать, пусть даже в форме прошлого. Одна история у бога, во всяком случае, была, но она касалась будущего, будущего, настолько для бога прекрасного, что его настоящее, как ни было оно великолепно, не могло с ним сравниться; и то, что оно не могло с ним сравниться, придавало величию и священному могуществу бога, вопреки им самим, оттенок ожиданья и неисполненного обета, попросту говоря - страданья, и, пренебрегая этим оттенком, нельзя было вполне понять союз бога с человеком и его, бога, ревнивое к нему отношенье.
Настал день, самый поздний и самый последний, и лишь он принесет осуществление бога. Этот день был концом и началом, уничтоженьем и возрожденьем. Мир, этот первый или, может быть, не первый мир, рассыпался прахом во всеобъемлющей катастрофе, хаос, первобытное безмолвие вернулись опять. Но затем бог начнет все заново, и еще чудеснее - владыка уничтоженья и воскресения. Из тоху и боху, из ила и мрака слово его вызвало новый космос, и громче, чем в прошлый раз, ликовали зрители-ангелы, ибо обновленный мир превосходил старый во всех отношениях, и бог восторжествует в нем над всеми своими врагами.
Вот оно что: по скончании дней бог будет царем, царем царей, царем над людьми и богами. Но разве он не был им уже сегодня? Был, но незаметно, в сознании Аврама. А не явно, не общепризнанно, не вполне, следовательно, осуществившись. В последний и первый день, день уничтоженья и воскресения, назначено было осуществиться неограниченному владычеству бога; из оков, в которых оно еще находилось покамест, его безусловное величие восстанет во всеувиденье. Никакой нимрод не поднимет на Него своих бесстыдных уступчатых башен, только перед Ним будут люди преклонять колени, и никого другого не станут славить человеческие уста. А это значило, что наконец и в действительности бог станет владыкой и царем над всеми богами, каким он вправду был искони. Под звуки десяти тысяч косо воздетых труб, под пенье и грохот пламени, под град молний, величественный и ужасный, он грядет через мир, оцепеневший в земном поклоне, к престолу, чтобы у всех на виду и навеки взять власть над действительностью, которая была Его правдой.
О, день апофеоза господня, день обетованья, ожиданья и исполненья! Он включит в себя, это следовало заметить, и апофеоз Авраама, чье имя станет впредь благословением, которым будут приветствовать друг друга поколенья людей. Таков был обет. Но то, что громовой этот день был не в настоящем, а в конечнейшем будущем и его нужно было дожидаться, - это-то и вносило в сегодняшний лик бога оттенок страданья, оттенок никак не сбывающейся надежды. Бог был в оковах, бог страдал. Бог был в неволе. Это смягчало его величие, делало его предметом утешительного поклонения для всех страждущих и ожидающих, не великих, а малых в мире, вселяло в сердца их презрение ко всему похожему на Нимрода, ко всему бесстыдно громадному. Нет, у бога не было таких историй, как у Усира, страдальца земли Египетской, растерзанного на куски, похороненного и воскресшего, или как у Адона-Таммуза, оплакиваемого флейтой в ущельях, владыки овчарни, которому Ниниб, вепрь, разорвал бок и который спустился в темницу, чтобы воскреснуть. Запретно было и думать, что бог имел какое-либо отношение к историям природы, которая чахла в печали и цепенела в страдании, чтобы, согласно закону и обету, обновиться среди смеха и буйства цветов; к зерну, что гнило во мрака земли, чтобы пустить росток и восстать; к смерти и к полу; к порочной священности Мелех-Баала и его культа в Тире, где мужчины в исступлении помешательства с мертвецким бесстыдством приносили в жертву этому чудовищу свое семя. Не дай бог, чтобы Он имел что-либо общее с такими историями! Но то, что он томился в оковах и был ожидающим богом будущего, создавало известное сходство между Ним и теми страждущими божествами, и именно поэтому Аврам вел в Сихеме с Мелхиседеком, священником Баала завета и Эльэльона, долгие беседы о том, тождественны ли этот Адон и Авраамов господь, и если да, то до какой степени.
Он часто и охотно, как мы уже знаем, рассказывал Иосифу об этой поездке - да, мы поддаемся, и поддаемся, может быть, слишком легко соблазну написать здесь просто "он", хотя Елиезер, который говорил с Иосифом, по нашему же собственному представленью не был Аврамовым Елиезером. Нас соблазняет естественность, с какой он, упоминая об этом сватовстве, употреблял местоимение "я", и беспрекословность, с какой его ученик принимал эту связанную со светом луны грамматическую форму. Он улыбался, правда, но кивал головой, и неясно было, означала ли его улыбка какую-то критику, а кивки - только любезную снисходительность. Если разобраться подробней, то его улыбке мы верим, пожалуй, больше, чем его кивкам, и склонны предполагать, что его отношение к форме Елиезерова рассказа было несколько яснее и четче отношения к ней самого старика, достойного сводного брата Иакова.
Мы называем так Елиезера сознательно и не всуе, ибо он был им. До того как Ицхак, истинный сын, ослеп и одряхлел, он обладал здоровой чувственностью и отнюдь не ограничивался дочерью Вафуила. Уже одно то, что она, подобно Саре, долго оставалась бесплодной, заставило его своевременно позаботиться о наследнике, и уже за много лет до появления Иакова и Исава у него от одной красивой служанки родился сын, которому он позднее даровал свободу и который был назван Елиезером. Выло принято, чтобы такого рода сын в один прекрасный день получал свободу и чтобы он носил имя Елиезер. Да, тем простительней было Ицхаку, отвергнутой жертве, иметь этого сына, что Елиезера полагалось иметь - он всегда имелся при дворах Авраамова религиозного потомства и всегда играл там роль домоправителя и Первого Раба, при случае его посылали также сватать невесту сына праведной, и обычно сам глава семьи давал Елиезеру жену, от которой у него бывало два сына - Дамасек и Единое. Одним словом, это было такое же установленье, как Нимрод Вавилонский, и когда юный Иосиф смотрел на Елиезера в часы занятий, когда они сидели вдвоем близ колодца, в тени дерева наставленья, и мальчик, охватив колени руками и слушая, глядел в лицо вещавшего старика, который "походил на Авраама" и с такой великолепной непринужденностью употреблял слово "я", у него часто возникало странное чувство. Взгляд его красивых и прекрасных глаз тогда преломлялся, он глядел сквозь повествовавшего в бесконечную перспективу Елиезеров, которые все устами сидевшего перед ним говорили "я", и так как дело происходило в сумраке тенистого дерева, а за спиной Елиезера стояло марево знойного дня, эта перспектива тождеств терялась не в темноте, а в сиянии света...
Шар катится, и никогда нельзя будет установить, где берет свое начало какал-то история - на небе или на земле. Истине служит тот, кто утверждает, что все они соответственно и одновременно разыгрываются здесь и там и только нашему глазу кажется, будто они опускаются и вновь поднимаются. Истории опускаются, подобно тому как бог становится человеком, они становятся земными и, так сказать, омещаниваются, - в качестве примера можно снова припомнить историю, которой любили хвастаться люди Иакова, так называемую борьбу с царями, историю о том, как Аврам побил полчища царей Востока, чтобы освободить своего "брата" Лота. Ранние редакторы и ученые толкователи историй патриархов считают непреложной истиной, что этих царей Аврам преследовал, побил и отогнал за Дамаск не с тремястами восемнадцатью воинами, как то знал Иосиф, а с одним лишь своим рабом Елиезером; что за них, за Аврама и Елиезера, сражались звезды, благодаря чему они победили и обратили в бегство врагов. Случалось, что и сам Елиезер рассказывал Иосифу эту историю так - мальчик привык к этому варианту. Но нельзя не заметить, что в таком виде этот рассказ теряет тот земной, хотя и героический характер, который придали ему балагурящие пастухи, и приобретает взамен другой. Когда слушаешь его, кажется, - и такое впечатление довольно определенно складывалось также у Иосифа, будто это два бога, господин и слуга, побили в бою полчища великанов или меньших элохимов; а это, несомненно, означает правомерное и полезное для истины возведение данного события к его небесной форме и его восстановление в ней. Но следует ли поэтому отрицать его земную действительность? Напротив, его надземная истинность и действительность подтверждает земную. Ибо то, что вверху, опускается вниз; но то, что происходит внизу, и не смогло бы случиться, оно, так сказать, не додумалось бы до себя без своего небесного образца и подобья. В Авраме стало плотью то, что прежде было звездной субстанцией, и когда он победоносно прогонял заевфратских разбойников, он опирался и полагался на божественный образец.
Не было ли, например, и у истории о сватовстве Елиезера своей собственной истории, на которую она опиралась и на которую мог положиться ее герой и рассказчик, переживая ее и рассказывая? Ее старик тоже порою странно видоизменял, и через хранителей предания она дошла до нас также и в измененном виде. Так вот, хранители эти утверждают, что, будучи послан Аврамом за невестой для Исаака в Месопотамию, Елиезер затратил на дорогу из Беэршивы в Харран - а на дорогу эту требуется двадцать, самое меньшее семнадцать дней, - что Елиезер затратил на нее три дня, потому что "земля скакала ему навстречу". Это можно понимать только в переносном смысле, ибо точно известно, что земля никому не бежит и не скачет навстречу; но тому, кто движется по ней с большой легкостью, как бы на крылатых ногах, кажется, будто она это делает. Кстати, учители и не говорят, что это путешествие проходило обычно, караваном, с навьюченной на животных поклажей; о десяти верблюдах они не упоминают. Свет, какой они бросают на эту историю, создает несомненное впечатление, что родной сын и гонец Аврама проделал свой путь один и притом каким-то окрыленнейшим способом со скоростью, для объяснения которой недостаточно крылышек на ногах, так что невольно представляешь себе крылышки и на его шапочке... Короче, в этом освещении плотски-земное путешествие Елиезера предстает опустившейся историей, в которой он опирался на историю надземную, отчего позднее, в присутствии Иосифа, путал не только грамматические формы, но немного и формы самой истории и говорил, что земля "скакала ему навстречу".
Да, в сиянии света, не в темноте, терялось то, что проглядывало сквозь достопочтенного Елиезера, когда упиравшийся в небо взгляд ученика задумчиво преломлялся, и одновременно то же самое происходило с тождествами других людей - можно уже догадаться, каких других. Заметим только сейчас, заглядывая вперед в историю жизни Иосифа, что впечатления этого рода были самыми прочными и действенными из всех, какие он вынес из ученья у старика Елиезера. Ведь дети вовсе не невнимательны, когда их учителя бранят их за невнимательность; просто вниманье их приковано к иным и, может быть, более важным вещам, чем те, к которым его хочет привлечь деловитость наставников, а Иосиф, при всей кажущейся невнимательности расплывавшегося его взгляда, проявлял это детское внимание даже в повышенной мере - всегда ли себе на благо, это уже другой вопрос.
КАК АВРААМ ОТКРЫЛ БОГА
Говоря о "других людях", мы тем самым заранее осторожно намекнули на Авраама, господина посланца. Что знал о нем Елиезер? Многое - и самого разного рода. Он говорил о нем словно двойным языком - то так, то этан. Иной раз халдеянин был просто-напросто человеком, который открыл бога, после чего тот на радостях поцеловал себе пальцы и воскликнул: "До сих пор никто из людей не называл меня Господом и Всевышним, а теперь меня так зовут!" Путь к этому открытию был очень труден, даже мучителен; праотец хлебнул немало горя. Его труды и поиски определялись и вызывались одним личным, свойственным именно ему представлением - представлением, что знать, кому или чему человек служит, необычайно важно. Это произвело на Иосифа впечатление, он понял все тотчас же, и в особенности насчет сознания важности. Чтобы приобрести какое-то уважение, какой-то вес у бога и у людей, нужно проникнуться сознанием важности вещей - или хотя бы одной вещи на свете. Праотец проникся сознанием безусловной важности вопроса, кому должен служить человек, и замечательно ответил на этот вопрос: одному Всевышнему. В самом деле, замечательно! Этот ответ был исполнен достоинства, граничившего с дерзостью и запальчивостью. Ведь праотцу вольно было сказать себе: "Чего еще требовать от меня, а во мне - от человека! Довольно того, что я буду служить какому-нибудь эленку, идолу или божку, это не имеет значения". Так ему было бы удобнее. А он сказал: "Я, Аврам, а во мне человек, вправе служить исключительно Всевышнему". С этого началось все. Иосифу это нравилось.
Началось с того, что Аврам подумал, что служить и поклоняться нужно одной земле, ибо она приносит плоды и поддерживает жизнь. Но тут он заметил, что она нуждается в дожде с неба. Тогда он взглянул на небо, увидел солнце во всем его великолепии, во всей мощи его благодати и проклятия, и решил было уже служить ему. Тут, однако, оно закатилось, и он убедился, что, значит, оно не может быть высшим в мире. Тогда он обратил взор свой к лупе и заездам - к ним даже с особой готовностью и надеждой. Наверно, первым поводом к его недовольству и толчком к перемене мест и было оскорбление, наносимое его любви к Луне, божеству Уру и Харрана, теми преувеличенными государственными почестями, которые, в ущерб Сину, пастуху звезд, оказывал солнечному началу, Шамашу-Белу-Мардуку. Нимрод Вавилонский. Возможно даже, что это была хитрость бога, который, рассчитывая возвеличиться в Авираме и приобрести благодаря ему имя, вызвал в нем через его любовь к Луне первое несогласье и беспокойство, использовал их для собственных целей и сделал их тайным началом своей карьеры. Ибо когда взошла утренняя звезда, пастух и стадо исчезли, и Аврам заключил: "Нет, и эти боги тоже недостойны меня". Душа его была отягощена заботой, и он заключил: "Хоть они и высоки, но не будь над ними владыки, который ими управляет, как могли бы одни из них восходить, а другие заходить? Мне, человеку, не пристало служить им, а не тому, кто ими повелевает". И ум Авраама доискивался истины с такой озабоченной настойчивостью, что господь бог, глубоко растрогавшись, сказал про себя: "Я помажу тебя миром радости обильнее, чем твоих сотоварищей!"
Так, из стремленья к высшему, Авраам открыл бога и, уча других, сформировал его и придумал, и облагодетельствовал этим все заинтересованные стороны - бога, себя самого и людей, чьи души, уча, завоевывал. Бога - тем, что дал ему осуществиться в человеческом познании, себя же и своих прозелитов тем, что свел множественное и устрашающее неведомое к единичному и успокаивающе известному, к определенному владыке, от которого шло все, - и добро и зло, и внезапное, ужасное и благодатно привычное, - к владыке, которого следовало держаться в любых обстоятельствах. Авраам собрал разные силы в одну силу и назвал ее господом - ее одну и раз навсегда, а не только для праздника, когда в льстивых гимнах приписывают всю силу и отдают все почести какому-то одному богу, Мардуку, Ану или Шамашу, чтобы на следующий же день и в соседнем храме пропеть другому богу это же самое. "Ты единственный и высочайший, без тебя не вершится никакой суд и ничего не решается, ни один бог ни на земле, ни на небе не в силах тебе противиться, ты выше всего их сонма!" Это из угодливости и от поглощенности мгновеньем часто твердили и пели в царстве Нимрода; Авраам же открыл и объяснил, что на самом деле это может быть сказано лишь одному, всегда одному и тому же, притом вполне известному, поскольку все шло от него, и делавшему, следовательно, известным начало всего на свете. Люди, среди которых вырос Авраам, были очень озабочены тем, чтобы их благодарность или мольба дошла до этого начала. Покаянную молитву в беде они начинали целым перечнем богов, старательно призывая на помощь всех, чьи имена им только были известны, чтобы ни в коем случае не пропустить того, кто послал им эту напасть и как раз ею ведал; ибо они не знали, кто же он. Авраам знал и учил этому. То был всегда только Он, самый высокий, единственный, кто мог быть для человека настоящим богом и к кому по прямому назначенью попадали и крик человека о помощи, и его хвалебная песнь.
Иосиф, как ни был он юн, отлично понимал смелость и силу души, которые выразились в богооткрытии праотца и от которых с ужасом отшатнулись многие, от кого тот требовал этих же качеств. В самом деле, был ли Аврам высокого роста и по-стариковски красив, как Елиезер, или же он был маленький, худой и согбенный, - он все равно обладал мужеством, всем мужеством, необходимым для того, чтобы возвести все многообразие божественного, и всякий гнев, и всякую милость к нему, непосредственно к нему, своему богу, следовать только за ним и безраздельно подчинить себя самому высшему. Даже Лот сказал ему, побледнев:
- Но ведь если твой бог покинет тебя, ты будешь совсем одинок!
На это Аврам ответил:
- Верно, и ты это говоришь. Тогда никакое одиночество ни на небе, ни на земле не сможет сравниться с моим одиночеством - оно будет совершенным. Но ведь зато если я умилостивлю Его и Он станет моим щитом, у меня не будет ни в чем недостатка, и я завладею воротами моих врагов!
Тогда Лот приободрился и сказал ему:
- Если так, я хочу быть твоим братом.
Да, Аврам умел заражать близких своей отвагой. Его звали Авирам, что могло равно означать и "Мой отец величествен", и "Отец величественного". Ибо в известной мере Авраам был отцом бога. Он увидел его и выносил мыслью; могущественные свойства, которые он ему приписал, были, конечно, изначально присущи богу, Аврам не был их творцом. Но разве он не был им все же в известном смысле, если он их познавал, преподавал и, мысля, осуществлял? Великие свойства бога, спору нет, объективно существовали вне Авраама, но в то же время они существовали в нем и благодаря ему; мощь его собственной души была в иные мгновенья почти неотличима от них, она, познавая, соединялась и сплавлялась с ними в одно целое, и отсюда произошел завет, заключенный потом господом с Авраамом и явившийся лишь категорическим подтверждением факта внутреннего; но отсюда пошло и своеобразие Авраамова страха перед богом. Поскольку величие бога было чем-то до ужаса объективным и существовало вне Авраама, но в то же время в известной мере совпадало с его собственным, Авраамовым, душевным величием и было его порожденьем, то этот страх божий не был страхом в обычном смысле слова, он был не только дрожью и трепетом, но одновременно и чувством союза, доверия и дружбы; и действительно, иногда праотец обходился с богом так, что это, если не учитывать особой сложности их отношений, должно было бы вызвать удивленье земли и неба. Например, панибратство, с каким он напустился на господа перед гибелью Содома и Аморры, было, принимая во внимание ужасное могущество и величие бога, почти шокирующим. Но кого, собственно, оно могло шокировать, если не бога? А бог воспринял это добродушно. "Послушай, господи, - заявил тогда Аврам, - либо так, либо этак, одно из двух! Если ты хочешь, чтобы у тебя был мир, не требуй праведности: если же тебе нужна праведность, то миру конец. Ты гонишься за двумя зайцами, ты хочешь и мира, и праведности в мире. И если ты не смягчишься, мир не сможет существовать". Даже в коварстве уличил и обвинил он тогда господа: пообещав некогда не насылать на землю потопа, тот насылал на нее теперь огонь. Бог, однако, который после случившегося или чуть было не случившегося с его гонцами в Содоме, наверно, уже не мог поступить с этими городами иначе, выслушал Авраама если не одобрительно, то, во всяком случае, без гнева; он окутал себя доброжелательным молчаньем.
Это молчанье было выражением одной поразительной особенности, свойственной одновременно и объективному бытию бога, и Авраамову душевному величию, порожденьем которого она, может быть, и являлась, той особенности, что противоречие между миром жизни и праведностью заложено было в самом величии бога, что он, бог живой, не был добрым или был добрым лишь наряду с прочими качествами, а кроме того, и злым, что его живая природа включала в себя и зло, будучи при этом не просто святой, а самой святостью и требуя святости от других!
Поразительно! Это Он разбил Тиамата, рассек на части дракона хаоса; это Ему, его богу, причитался крик ликованья, которым при сотворении мира приветствовали боги Мардука, крик, который повторяли в день нового года Аврамовы земляки. Порядок и все благодетельно надежное шло от него. Ранние и поздние дожди выпадали в надлежащее время благодаря Ему. Он указал страшному морю, остатку потопа, жилищу Левиафана, пределы, которых оно и при самом яростном натиске не могло перейти. Он заставил животворное солнце вставать, подниматься к вершине и совершать свое вечернее сошествие в ад, а луну - отмерять время неизменным чередованьем состояний. Он усеял небо звездами, соединил их в прочные созвездья и размерил жизнь животных и людей, питая их сообразно временам года. Из краев, где никто не был, падал снег и увлажнял землю, диск которой Он поместил на воде, благодаря чему суша не колебалась и не шаталась, разве что изредка. Сколько блага, пользы, добра!
Но как человек, убивающий врага, прибавляет, благодаря победе, его качества к своим, так бог, рассекая на части чудовище хаоса, усвоил, по-видимому, его естество и, возможно, только благодаря этому достиг законченности и совершенства, дорос до полного величия своей живой природы. Борьба между светом и тьмой, добром и злом, ужасом и благом на земле не была, как думали люди Нимрода, продолженьем давнишней борьбы Мардука против чудовища Тиамата; и тьма, и зло, и все непредвидимо-страшное, землетрясенье, грохочущая молния, затмевающие солнце рои саранчи, семь злых ветров, пыльная буря абубу, шершни и змеи тоже были от бога, и если его называли владыкой повальных болезней, то потому, что он и насылал их и врачевал. Он был не добром, а всем вместе. И он был свят! Свят не своей добротой, а своей живой и сверхживой природой, свят своим величием и своей страшностью, он был жуток, грозен, смертельно опасен, так что всякая оплошность, всякая ошибка, малейшая неосторожность в обращении с ним могли иметь самые ужасные последствия. Он был свят; но он и требовал святости, и то, что он требовал ее самим фактом своего существования, придавало святому более значительный смысл, чем если бы оно сводилось к простой мнительности; осторожность, к которой он призывал, становилась в силу того, что он к ней призывал, благочестием, а живая величавость бога - мерилом жизни, источником чувства вины, богобоязненностью, которая была хожденьем в чистоте перед величием бога.
Бог существовал, и Авраам ходил перед ним, освященный в душе объективной Его близостью. Они были двуедины, это были "я" и "ты", которое тоже говорило "я" и называло другого "ты". Верно, что свойства бога Аврам открыл благодаря собственному душевному величию - без него он не сумел бы открыть и назвать их, и они остались бы скрыты. Но поэтому бог все-таки оставался вне Авраама и вне мира могущественным "ты", которое говорит "я". Он был в огне, но не был огнем, - отчего было бы большой ошибкой поклоняться огню. Бог сотворил мир, в котором встречались такие огромности, как буря или Левиафан. Это следовало принимать во внимание, чтобы иметь представленье или если не представленье, то хоть какое-то сужденье о его, бога, собственной объективной величине. Он непременно должен был быть гораздо больше всех своих творений и так же непременно вне таковых. Он назывался Макомом, пространством, потому что он был пространством мира, но мир не был его пространством. Он был и в Аврааме, который познал Его благодаря Ему. Но это-то и придавало силу и вес собственному "я" праотца, и это веское, сильное богом "я" отнюдь не собиралось исчезнуть в боге, слиться с Ним и перестать быть Авраамом, нет, оно очень смело и твердо противостояло Ему - разумеется, на огромном расстоянии от Него, ибо Авраам был только человеком, перстью земной, хотя и связанной с Ним познанием и освященной величественным существованием бога в качестве "ты". На такой основе бог заключил с Аврамом вечный завет, этот многообещающий для обеих сторон договор, к которому Господь относился настолько ревниво, что требовал от Своего народа безраздельного, без какого бы то ни было заигрыванья с другими богами, которых был полон мир, поклоненья. Это было примечательно: с Авраамом и с его заветом в мире появилось нечто такое, чего прежде в нем не было и чего народы не знали, проклятая возможность нарушить завет, отпасть от бога.
Многому еще относительно бога мог научить праотец, но он не мог ничего _рассказать_ о боге - как могли рассказать о своих богах другие. О боге не было никаких историй. Это было, может быть, самое примечательное мужество, с каким Аврам сразу, без церемоний и без историй, установил и выразил существование бога, сказав "бог". Бог не возник, он не был рожден, не вышел из женского чрева. Да и не было рядом с ним на престоле никакой женщины, - никакой Иштар, Баалат и богоматери. Как это могло быть? Достаточно было призвать на помощь свой разум, чтобы понять, что в свете всех качеств бога иначе и быть не могло. Он посадил в Эдеме древо познанья и смерти, и человек отведал его плодов. Родить и умирать было уделом человека, но не бога, и рядом с ним не было никакой божественной женщины, потому что он не нуждался в познанье, будучи сразу в одном лице и Баалом и Баалат. Не было у него и детей. Ибо не были ими ни ангелы и Саваоф, которые служили ему, ни подавно те исполины, которых родили несколько ангелов с дочерьми человеческими, соблазнившись распутством оных. Он был один, и это был признак его величия. Но если одиночество безбрачно-бездетного бога объясняло его повышенно ревнивое отношение к союзу с человеком, то, конечно, с одиночеством же были связаны отсутствие у него историй, невозможность что-либо о нем рассказать.
Однако невозможность эта была, с другой стороны, лишь относительна, она относилась лишь к прошлому, но не к будущему, - если предположить, что слово "рассказывать" применимо к будущему и будущее можно рассказывать, пусть даже в форме прошлого. Одна история у бога, во всяком случае, была, но она касалась будущего, будущего, настолько для бога прекрасного, что его настоящее, как ни было оно великолепно, не могло с ним сравниться; и то, что оно не могло с ним сравниться, придавало величию и священному могуществу бога, вопреки им самим, оттенок ожиданья и неисполненного обета, попросту говоря - страданья, и, пренебрегая этим оттенком, нельзя было вполне понять союз бога с человеком и его, бога, ревнивое к нему отношенье.
Настал день, самый поздний и самый последний, и лишь он принесет осуществление бога. Этот день был концом и началом, уничтоженьем и возрожденьем. Мир, этот первый или, может быть, не первый мир, рассыпался прахом во всеобъемлющей катастрофе, хаос, первобытное безмолвие вернулись опять. Но затем бог начнет все заново, и еще чудеснее - владыка уничтоженья и воскресения. Из тоху и боху, из ила и мрака слово его вызвало новый космос, и громче, чем в прошлый раз, ликовали зрители-ангелы, ибо обновленный мир превосходил старый во всех отношениях, и бог восторжествует в нем над всеми своими врагами.
Вот оно что: по скончании дней бог будет царем, царем царей, царем над людьми и богами. Но разве он не был им уже сегодня? Был, но незаметно, в сознании Аврама. А не явно, не общепризнанно, не вполне, следовательно, осуществившись. В последний и первый день, день уничтоженья и воскресения, назначено было осуществиться неограниченному владычеству бога; из оков, в которых оно еще находилось покамест, его безусловное величие восстанет во всеувиденье. Никакой нимрод не поднимет на Него своих бесстыдных уступчатых башен, только перед Ним будут люди преклонять колени, и никого другого не станут славить человеческие уста. А это значило, что наконец и в действительности бог станет владыкой и царем над всеми богами, каким он вправду был искони. Под звуки десяти тысяч косо воздетых труб, под пенье и грохот пламени, под град молний, величественный и ужасный, он грядет через мир, оцепеневший в земном поклоне, к престолу, чтобы у всех на виду и навеки взять власть над действительностью, которая была Его правдой.
О, день апофеоза господня, день обетованья, ожиданья и исполненья! Он включит в себя, это следовало заметить, и апофеоз Авраама, чье имя станет впредь благословением, которым будут приветствовать друг друга поколенья людей. Таков был обет. Но то, что громовой этот день был не в настоящем, а в конечнейшем будущем и его нужно было дожидаться, - это-то и вносило в сегодняшний лик бога оттенок страданья, оттенок никак не сбывающейся надежды. Бог был в оковах, бог страдал. Бог был в неволе. Это смягчало его величие, делало его предметом утешительного поклонения для всех страждущих и ожидающих, не великих, а малых в мире, вселяло в сердца их презрение ко всему похожему на Нимрода, ко всему бесстыдно громадному. Нет, у бога не было таких историй, как у Усира, страдальца земли Египетской, растерзанного на куски, похороненного и воскресшего, или как у Адона-Таммуза, оплакиваемого флейтой в ущельях, владыки овчарни, которому Ниниб, вепрь, разорвал бок и который спустился в темницу, чтобы воскреснуть. Запретно было и думать, что бог имел какое-либо отношение к историям природы, которая чахла в печали и цепенела в страдании, чтобы, согласно закону и обету, обновиться среди смеха и буйства цветов; к зерну, что гнило во мрака земли, чтобы пустить росток и восстать; к смерти и к полу; к порочной священности Мелех-Баала и его культа в Тире, где мужчины в исступлении помешательства с мертвецким бесстыдством приносили в жертву этому чудовищу свое семя. Не дай бог, чтобы Он имел что-либо общее с такими историями! Но то, что он томился в оковах и был ожидающим богом будущего, создавало известное сходство между Ним и теми страждущими божествами, и именно поэтому Аврам вел в Сихеме с Мелхиседеком, священником Баала завета и Эльэльона, долгие беседы о том, тождественны ли этот Адон и Авраамов господь, и если да, то до какой степени.