Страница:
Потом профессор выпрямился, посторонился и студенты увидели, что на земле перед ними - человек. Это был крупный мужчина, одетый в какое-то чешуйчатое, плотно облегающее тело трико, которое излучало синеватый металлический блеск. Он сидел, вытянув вперед босые ноги и опираясь о стену, одна его рука безжизненно лежала на земле, другая - на коленях. В ней он держал большой светлозеленый кристалл. Голова мужчины была откинута назад, темные прямые волосы свободно падали на плечи, лицо, с большим ртом и некрасивым, немного кривым носом, было изрезано морщинами, выдававшими солидный возраст незнакомца. Но большие голубые глаза казались молодыми они смотрели неподвижно прямо перед собой, и в их выражении можно было уловить печальную полуулыбку.
Вблизи валялось что-то наподобие шлема, сделанного из той же материи, что и материя незнакомца, а около шлема лежала маленькая металлическая коробка с белой шкалой, усеянной черными точечками и черточками.
Студенты с боязливым удивлением взглянули на профессора.
- Он мертв, друзья мои, - сказал профессор.
- Но ... ведь он только что разговаривал, правда? - заикаясь, спросила Наташа.
- Да, но он мертв.
Студенты попятились назад и по древнему обычаю молча склонили головы. Исподтишка они продолжали рассматривать незнакомца - было странно, что его нашли здесь, странными были и его последние слова, странной была и эта мгновенная смерть. Но самой странной все же казалась его одежда.
- Кто бы это мог быть, профессор? - спросил Марсель.
Карпантье Жюли недоуменно пожал плечами. Он вспомнил архаичный французский язык, который несомненно слышал только что из уст этого человека, но и это не подсказало ему никакой гипотезы.
Чудак, решивший покончить жизнь самоубийством именно здесь, в единственной пустыне Земного шара? Но чудаков уже давно не существовало на свете, а самоубийц - тем более... Какой-нибудь психопат, обманувший бдительность медицины? Это было невозможно.
Душевные расстройства были настолько редки, что сразу же вызывали интерес у ученых и тревогу у Мирового совета. Их легко распознавали и еще легче лечили. За последние пять веков были известны только два случая, одним из которых была шизофрения на половой почве, в то время как другой представлял собой весьма любопытное явление атавистической параной: больной изъявлял желание сесть верхом на Солнце для того, чтобы направить его движение к Магеллановым облакам и завладеть ими. Его вылечили несколькими пощечинами - простым классическим средством, которое, к сожалению, не было знакомо в параноичной древности... И все-таки, кто же был этот несчастный? И кто был Луи Гиле, которого он вспоминал в последние свои минуты?
Профессор осторожно вынул зеленый кристалл из руки мертвеца.
Он рассмотрел его на солнце: кристалл был полупрозрачный, восьмигранный, с гладкой поверхностью, на которой не было ни единой царапины.
- Марсель, возьмите его и сохраните. Наверное, это что-то хрупкое, сказал профессор и в тот же момент уронил свою находку.
Он ахнул. Кристалл ударился о камни, но остался целым и невредимым. Марсель поспешил поднять его.
- Гм, - сказал профессор. - Не все, что выглядит хрупким, является таковым в действительности!.. - Он почесал в затылке, взглянул на мертвого, потом посмотрел на солнце. - Мне кажется, нам придется отложить лекцию и вернуться назад, а? Нужно сообщить о том, что произошло. Большой Мозг Академии раскроет эту тайну за несколько секунд.
Но до помощи Большого Мозга не дошло. Марсель, который тоже рассматривал кристалл на свет, воскликнул:
- Профессор Карпантье, внутри - бесчисленное множество мелких кристалликов. И какие чудесные!
Он предусмотрительно вытер кристалл рукавом своей туники, но на одной из плоскостей осталось мутное пятнышко. Тогда он поднес кристалл ко рту, подышал на пятнышко для того, чтобы легче было его стереть и ... И почувствовал вдруг, как весь кристалл потеплел и словно размягчился. В следующий миг кристалл засветился ярким зеленым светом и начал медленно пульсировать в его руке.
- Профессор, он бьется! - закричал Марсель. - Он бьется, как сердце!..
Студенты смотрели в изумлении. Профессор потянулся к кристаллу, но рука его повисла в воздухе, потому что в этот момент немного глуховатый, но уже знакомый голос, произнес: "Люди, братья, человечество!.." Все невольно обернулись к мертвецу: его голубые глаза смотрели все также неподвижно, рот был плотно сжат.
"Я вернулся к вам. Я вернулся из Космоса и из прошлого для того, чтобы вы узнали истину. Простую, смешную и печальную истину... Выслушайте меня..." Вне всякого сомнения голос шел из зеленого светящегося кристалла. Профессор приложил палец к губам и все-таки Текли, чьим хобби были звукозаписывающие устройства, успел сказать: - Интересный фонограф, профессор. Совершенно незнакомое устройство.
- Тише, - прервал его профессор. - Садитесь и слушайте.
Студенты быстро расселись, кто где. Профессор сел недалеко от мертвого и оперся спиной о стену. Марсель остался стоять, бережно сжимая в ладонях зеленый кристалл. Пока рассаживались, они пропустили несколько слов.
"...вокруг меня пустыня, - продолжал голос. - Если бы я не был уверен, что они меня оставили там, где я хотел, я никогда бы не поверил, что эта желтая безобразная громада передо мной - гора, которую когда-то я так любил; ее голубоватые леса и зеленый покой, ручьи, берущие начало из вечных льдов, птицы и яблоневые сады у ее подножья - не поверил бы, что это место, где было прервано мое первое земное существование. Не поверил бы, если бы не знал, что они всегда держат свое слово, и если бы не помнил так хорошо то свежее июльское утро 2033 года, когда вой сирен возвестил начало конца!.." Наступила пауза, которая дала возможность профессору и его студентам немного прийти в себя.
- Фантастично! - воскликнул профессор. - Он же совершенно прав. Бомба взорвалась в июле, двадцать третьего июля. Ровно тысячелетие тому назад.
- Профессор, это можно прочитать в любом учебнике по истории, иронично напомнил рыжий Текли. - Он - или сумасшедший, то есть был или сумасшедшим, или шутником - Нет, он говорил искренне, - возразил Марсель, упорно всматриваясь в зеленый кристалл в своих ладонях. - Он говорил с искренним волнением.
Его замечание было последним, потому что голос продолжал: "Но я вижу, что конец был началом, братья-земляне, что жизнь на планете не угасла. Они знали это... Я вижу внизу, в равнине за зеленым поясом, отделяющим смерть от жизни, большой и прекрасный город, чьи дома восходят к облакам, город, созданный вашим разумом - и это вселяет в меня надежду, что слова мои дойдут до вас. Может быть, еще ничего не потеряно... Но я видел также города и там, на Эргоне...
Впрочем, послушайте мой рассказ. Может быть, многие факты, которые я собираюсь сообщить, покажутся невероятными. Другие же - смешными, мудрыми, глупыми, трагичными, безумными, наивными, возвышенными, или наоборот - на уровне газетной шутки.
Пусть это вас не тревожит. И в самом деле все мы, живые, придаем фактам ту окраску, которая нас устраивает, и тот аромат, который исходит от нас самих. Но разве и сама жизнь не мудра, не смешна, не трагична и ...невероятна?
Позвольте мне прежде всего познакомить вас с некоторыми сведениями, которые я бы назвал: БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ О ГЛАВНОМ ГЕРОЕ ЭТОГО РАССКАЗА.
Честь имею: Луи Гиле, парижанин, бывший учитель истории. Говорю бывший, имея в виду те десять веков, которые отделяют меня от первого моего земного существования и моей преподавательской работы в коллеже "Абе-Сийе" - ул. "Абе-Сийе" № 13, 38 округ. Этот коллеж находился под покровительством святого Франциска Ассизского и его ордена, и этим объяснялись до определенной степени либеральные порядки в нем, как и мое присутствие в преподавательском составе. Учителя по вероучению, литературе и социологии были францисканцами, а также и директор, любезный отец Ивронь, преисполненный всегда добрыми чувствами к бедным и к бургундскому. Но остальные преподаватели были все гражданскими лицами: учитель математики был тайным левым социалистом, учитель ботаники - тайным правым маоистом, учительница физики - тайной последовательницей Штирнера и Ницше, химичка тайной голлисткой, а учитель по философской пропедевтике- тайным мазохистом-центристом, то есть человеком, которому достаточно было получить пощечину для того, чтобы испытать неземное блаженство. (Объяснение слова "тайный", которое мы вынуждены употреблять так часто: в то время французы радовались исключительной свободе исповедовать идеи Президента, и любая попытка проповедовать другие идеи рассматривалась как посягательство на саму свободу). В пансионе был даже один тайный коммунист, которому мы все завидовали, поскольку подозревали, что он единственный участвует в какой-то организации и действует каким-то образом против режима. Его звали Морис де Сен-Сансез, он преподавал рисование. Что касается меня, я был тайным беспартийным гражданином, что также опасно для свободы, как и все остальное. Явно же я состоял в Патриотической лиге Президента. Это придавало мне в определенной степени ощущение безопасности. Кроме обязанностей носить значок с образом Президента, прикрепленный к лацкану пиджака, и присутствовать на литургиях во имя его долголетия и здоровья, я располагал своим временем. Его мне хватало и для того, чтобы воспитывать моего озорника Пьера в духе благочестия и лояльности к государству, в результате чего, он, неизвестно почему, систематически писал на стенах неприличные слова, затрагивающие как честь Президента, так и самой Восьмой республики. Это было более чем странно, поскольку я себе не позволял в его присутствии никаких восклицаний, кроме "мон дьо" и "мерд" - и то, когда бывал в особенно добром расположении духа. В таких случаях Пьер мне подмигивал не совсем почтительно, а моя прелестная Ан-Селестин прикладывала палец к губам, после чего я замолкал.
Ан-Мари-Селестин имела право делать мне замечания. Каждое утро она приносила мне кофе вместе с газетой "Виктуар", печатным органом самого Президента. После того, как я прочитывал газету, она напоминала, что следует вымыть руки. Впрочем, это делали все более или менее чистоплотные граждане Франции, независимо от того, какую газету читали, поскольку и остальные три, выходившие в ту эпоху, а именно "Орор", "Люмьер" и "Глуар" различались от "Виктуара" только шрифтом. Ан-Мари помимо того напоминала мне, что нельзя оглядываться на улицах, плевать в общественных местах, ходить слишком быстро, или слишком медленно, пить что-либо другое кроме святой воды из бутылок, на чьих этикетках изображена резиденция на Шан-з-Элизе и прочее, потому что любое необдуманное действие приобретало сомнительный политический смысл; так, например, слишком быстрая ходьба рассматривалась как злонамеренная попытка избежать ответственности перед ОТЕЧЕСТВОМ, а слишком медленная - как такое же злонамеренное желание принять на себя эту ответственность и тому подобное. По этому поводу де Сен-Сансез однажды нарисовал смешную марионетку, несчастного Буратино, опутанного нитками, концы которых, вопреки естественным законам, торчали вверх, и предложил нескольким коллегам в учительской придумать текст к рисунку - за самый удачный текст он обещал бутылку мартеля. И представьте себе, премию получил директор, отец Ивронь. Он случайно вошел в тот момент, увидел рисунок и воскликнул: "А, вот - истинный француз". Добрый францисканец быстро справился с содержанием бутылки, а мы тогда поняли, что Сен-Сансез - тайный коммунист.
Я выслушивал советы жены и садился в свой серый "пежо". По пути к коллежу я повторял про себя предстоящую лекцию о царствовании Асурбанипала или нашего Короля-Солнце, подыскивая наиболее сдержанные и нейтральные выражения, а также и моменты, когда бы с достаточным красноречием я мог возвеличить современную Францию. Это было крайне необходимо, так как однажды, в начале своей преподавательской деятельности, у меня случилась неприятность: проходя среди парт и объясняя государственно-правовые основы Ассиро-Вавилона, я, между прочим, отметил, что у вавилонцев был обычай завивать бороды, но это НЕ БЫЛО ОБЯЗАТЕЛЬНЫМ.
Тогда класс вскочил на ноги и воодушевленно заревел: "Слава Навуходоносору! Да здравствует теократия!.." О, господи! Представьте себе такого рода энтузиазм в первой четверти века, во времена процветания Восьмой республики, и вы поймете мой ужас. Потому что именно в ту эпоху большинство французских граждан, любящих свободу, ночью мечтали об абсолютной монархии. Когда я докладывал об этом поразительном случае отцу Ивроню, он вздохнул и воздел глаза к Саваофу.
- Мсье Гиле, - сказал он. - Я почувствую себя очень неудобно, если в министерстве возникнет идея исключить ваш предмет из программы, коллежа... Есть у вас таблетки от насморка?
Я дал ему таблетку, и с того дня перестал ему докладывать о чем бы то ни было. Отец Ивронь нашел подходящий случай, чтобы отметить мою интеллигентность, и похвалил меня. Сен-Сансез также начал относиться ко мне более благосклонно, утверждая, что я не принадлежу к самым никудышным членам Патриотической лиги.
Но это только детали общей картины Франции в ту знаменательную эпоху. Вот вам еще несколько штрихов, касающихся политической и социальной жизни: Национальное собрание как институт излишний и вызывающий смех было закрыто в самом конце XX века, то есть, за два года до моего рождения; министры назначались Президентом и имели право присутствовать на его утреннем одевании, за исключением министра просвещения, который, в силу функции, которую исполнял, почти всегда был в превентивной немилости; Президент сам себя назначал - конечно после необходимого конституционного согласия Трех фирм, которые управляли экономикой страны; интеллигенция вежливо улыбалась направо и налево, поддерживала все, что могло быть поддержано, и расчитывала (тайно, естественно) на революционный дух пролетариата; у пролетариата было, что есть, получал он 0,000,000,001 процента от дивидентов Трех фирм и не имел никакого намерения спасать интеллигенцию; крестьяне спали по 24 часа в сутки; в стране было два университета, готовивших епископов и кадры для Управленческого корпуса и двухсот психиатрических больниц, оборудованных по последнему слову техники - для политических противников режима; полиция, исключительно гуманная и просвещенная, составляла половину населения; с целью внушения еще большего уважения к славному прошлому Франции на площади де ля Конкорд была смонтирована музейная гильотина, которая работала так же хорошо, как и два века тому назад. И так далее и тому подобное.
Не меньшие успехи имелись у нас и на международной арене.
Самыми значительными среди них были Девять железных занавесов между нами и коммунистическим Востоком, состоящих из стратегических ракетных баз и пропагандных трюков. Они были такими надежными, что никто уже не знал, что происходит за ними. Другим достижением был наш союз с Нибелунгией, с которой нас связывала надежда на Третью мировую войну. Этот союз был достигнут только тогда, когда мы согласились повесить портреты незабвенного фюрера рядом с портретами нашего Президента. С англичанами, пользующимися могущественной поддержкой Салазара (все еще живого в то время), нас разделял Ламанш и некоторые различия в моде - это было неизбежно, хотя и печально; они со своим британским упрямством не пожелали вовремя принять общий язык франангле, настаивая, чтобы он назывался инглишфренч - с чем ни один разумный французский Президент никогда бы не согласился. Но подлинные затруднения нам создавала только Испания; она угрожала своим плохим примером нашим государственным устоям, так как Франко на своем стопятидесятилетнем юбилее объявил ее государством парламентарной демократии.
Думаю, этих примеров достаточно, братья-земляне, чтобы вы поняли, как далеко вперед ушла Франция по сравнению, например, с Соединенными Штатами, которые ушли еще дальше.
Странно ли, что временами я закрываюсь в своей комнате и целыми днями хожу по ней взад-вперед, как сумасшедший, а Ан-МариСелестин должна мчаться в коллеж и извиняться за меня перед отцом Ивронем?! Я ходил тихонечко, чтобы не услышали соседи, - и страдал. Меня душило непонятное чувство вины, тоска овладела моими мыслями. В эти минуты я вспоминал о своем отце, все еще верящем в Робеспьера и Делеклюза, все еще надеявшемся на тех, кто давно уже покоился на кладбище Пер-Лашез. К концу его жизни кладбище это сравняли с землей, но он продолжал верить... Ан-Мари-Селестин в такие дни тихонько стучала в дверь и говорила мне: "Луи, возьми себя в руки, наконец, опять в тебе горит огонь Коммуны".
Тогда я приходил в чувство. Осматривался по сторонам и весь холодел от страха. Огонь Коммуны был опасным - в его пламени сгорели жизни тысяч прекрасных французов... Да и какой порядочный парижанин, если только он не брат Ротшильда или последний кретин из Патриотической лиги, не обжегся бы на этом огне?
Обжегся и я...
Знаю, вы ожидали такого оборота, мои братья-земляне. Боюсь, однако, что вам не хватит воображения представить себе, каким образом это произошло. Ну, хорошо, без лишних слов скажу вам: наступил день, когда я решил, что самое умное, что я могу сделать на этом свете в надежде быть полезным, - написать хорошо обоснованную "Историю грядущего века".
Это была, откровенно говоря, несчастная идея, которая мне стоила большого труда и нервов. Она стоила мне и репутации нормального французского гражданина, а это было хуже всего. Нашелся один журналист из "Орора", которого интересовали криминальные происшествия, и который однажды весенним вечером появился неожиданно в моем домашнем кабинете в Сен-Дени (забыл вам сказать, что я там родился).
На улице светило солнышко и пели птички. Я сидел за письменным столом. Ручка мирно покоилась в моей руке. Я смотрел на крыши за окном, стараясь представить себе, что делают под этими крышами парикмахеры и металлурги, для того, чтобы измерить духовные масштабы грядущего века, о котором собирался писать, и в это время кроткая мышиная физиономия заглянула в мою дверь. Даже не знаю, откуда этот дружище узнал название моего будущего труда. Он слащаво так улыбнулся и задал несколько вопросов. Пока я понял, что к чему, он уже убрал записную книжку в карман, вежливо поблагодарил меня и ушел.
На другой день в "Ороре" на двести восемьдесят третьей странице, куда попадали разные пошленькие сообщения о любовных историях, убийствах, случаях содомии, скандальных перепоях, отравлениях и пр., я обнаружил краткую заметку, напечатанную петитом, которая гласила: "Учитель истории Луи Гиле, проживающий на Рю де ля Гер (бывшая Рю де ля Пе) 22, Сен-Дени, ищет подходящего кретина, даже более безнадежного, чем он сам, который бы прочел его будущую "Историю грядущего века". Читатели "Орора", ждите продолжения. Оно не заставит себя долго ждать". Заметка была озаглавлена "Гений, чудак или ..?" Первой моей мыслью было найти журналиста и отрезать ему уши. Но Ан-Мари-Селестин меня разубедила: как раз тогда-то, сказала она, весь Париж будет искать эту заметку, чтобы ее прочитать. К сожалению, именно те, кто не должен был ее читать, уже прочли. Соседи стали здороваться со мной слишком вежливо, обходя меня за версту. Ан-Мари-Селестин клала мне под голову теплые подушечки для того, чтобы вызвать прилив крови и активизировать мою мозговую деятельность. Отец Ивронь, добросердечный францисканец, не мог скрыть своего сочувствия. Он входил в класс внезапно, чего никогда раньше не делал, и тихонечко садился на последнюю парту, а после урока любезно меня приветствовал: "О, все было очень мило, очень благородно... Я рад за вас, мсье Гиле...". Даже мой сын Пьер, уже прошедший конфирмацию, засиживался со мной дольше обычного и пытался хоть чем-нибудь услужить: "Папа, говорил он, хочешь я куплю бутылку шартреза? Мама не заметит"...
Я отказывался от шартреза. Это - дамское вино. Я предпочитал саке, водку, греческую анисовую или, в крайнем случае, кальвадос.
По вечерам я начал пить один, запираясь в своем кабинете, чтобы не показывать дурной пример Пьеру. Алкоголь овладевал моей головой: стены кабинета раздвигались, и весь мир становился невесомым, как мыльный пузырь. В такие минуты идея моего труда, без которого человечество определенно бы погибло, приобретала более определенную форму. В сущности, эта идея была насколько проста, настолько и.трудно доказуема, и из-за этого я очень часто ощущал, что логика моя витает в иррациональных сферах. Я пытался написать мою "Историю грядущего века", задаваясь вопросом: что случилось бы с нашей планетой, если бы идеи нашего Президента овладели миром.
Этот вопрос рождал в моем сознании такие светлые картины будущего, что я едва сдерживал себя, чтобы не сделать из антенны телевизора элегантную петлю, свободный конец которой можно было бы прикрепить к люстре...
Одним словом, в то время, как я пытался представить себе грядущий век, исходя из величественной панорамы настоящего, перед моими глазами возникал веселенький апокалипсис: после еще нескольких перипетий в мировой политике и точно спустя две минуты после того, как всемирная конференция приняла окончательное решение о разоружении с целью спасти мир, со всех концов Земного шара во все концы того же Шара летят обыкновенные, мощные, сверхмощные и суперсверхмошные А-бомбы, и наша планета горит, как спичка, то, что остается от спичек, - обугленная фосфорная головка... Так, не достигнув еще своего совершеннолетия, человечество исчезало вместе со своим миром и цивилизацией, со всей своей историей, со всем своим блестящим будущим... Да, но эта идея казалась мне совсем уж примитивной. Газеты и радио давно уже ее муссировали. Кроме того, мое внутреннее чувство, обостренное знаниями из области истории и современности, подсказывало мне, что атомная война - далеко не единственная и даже не самая большая опасность. Особенно ясно мне это становилось после нескольких рюмок саке. "Нет, говорил я себе, настоящая опасность - витает в воздухе. Крики об атомной войне только ее прикрывают. Опасность - невидима, но она должна стать видимой - сначала для меня самого, потом для французов, потом для всего человечества. Естественно, если у него есть намерение спастись".
Я чувствовал себя, как человек, который уверен, что за его спиной кто-то стоит и смотрит на него страшными глазами, но, всякий раз оборачиваясь, как бы быстро я это не проделывал, - я не находил никого. Мысль моя катилась, как яйцо по наклонной плоскости. Где нужно было остановиться? Как закрепить это яйцо?
Роль Колумба совершенно неожиданно сыграла моя старая приятельница мадам Женевьев.
Между мной и мадам Женевьев существовала взаимная симпатия с того момента, как она поступила на работу в качестве привратницы нашего кооперативного дома. Мадам Женевьев явно выделяла меня из числа других обитателей шестиэтажного здания - может быть, потому, что я был одним из немногих глав семей, которые всегда возвращаются домой до десяти часов вечера, не теряют ключей и не будят ее, чтобы открыть им дверь. А когда она узнала, что мой отец был в свое время машинистом в метро, как и ее покойный супруг, она стала относиться ко мне совсем как к своему человеку.
- Ах, мсье Луи, мы с вами знаем, какое грязное дерьмо - жизнь, любила говорить мне она, что являлось выражением ее особого доверия.
Для своих шестидесяти лет мадам Женевьев была еще крепкой женщиной мальчишки, которые любили играть в подъезде и украшать стены неприличными рисунками, боялись ее довольно тяжелой руки. Она была человеком твердого характера и непоколебимых взглядов. С ней было нелегко разговаривать, потому что она всегда могла уличить вас в непоследовательности, в "увиливании" или просто в слабохарактерности - пороках, которых терпеть не могла. В таких случаях ее крупное мясистое лицо, которому бы, наверное, позавидовал в древности римский легионер, становилось непроницаемым, серые глаза презрительно сужались:
- Какие мужчины были во Франции когда-то, мсье Луи. Какие мужчины! Мой Этьен однажды сделал из двух агентов отбивные... И, думаете, за что? За то, что посмотрели на него не так... У людей было достоинство, мсье Луи. А сейчас? Улыбаетесь угодливо любому дураку из Патриотической лиги... А, мсье Луи, честное слово, не понимаю я, как еще женщины вас любят?!
Узнав, что я записался в Лигу, мадам Женевьев была потрясена..
Две недели со мной не разговаривала, и я избегал заходить в ее комнату под лестницей, несмотря на то, что это стало моей привычкой.
Потом решился. Однажды вечером постучал в ее дверь. Она открыла, долго смотрела на меня, качала головой. Потом указала мне на стул.
Какое-то время молчала, с явным отвращением. Наконец заговорила о новом подорожании рокфора, который был основной ее пищей, и о других вещах, не имеющих отношения к значку - только разве что слишком часто употребляла свое любимое выражение "мерд" (я, наверное, усвоил его от нее). Я не вытерпел и объяснил ей свои соображения: в Патриотической лиге - не все дураки, многие вступают в нее, чтобы иметь хлеб, в конце концов такова жизнь... Она махнула рукой и так улыбнулась, что я почувствовал себя последним болваном на Земле. Немного помолчав, она принялась рассказывать, как ее покойный муж участвовал в последней стачке во Франции. Это было сорок лет назад, когда я родился...
- ОКТ[ОКТ - объединенная конфедерация труда.] была распущена и все другие профсоюзы объявили вне закона. Даже социалистам не помогло их политиканство... Наши ушли из метро. Два месяца Париж ходил пешком, потому что и шоферы бросили работу. Президент, первый французский фюрер, послал войска и полицию занять метро. Капралы научились нажимать на кнопки электровозов, а на распределительных станциях работали лейтенанты и полковники. Не обошлось и без катастроф, говорили, что десять тысяч парижан погибло под землей... Ах, мсье Луи, вы еще молоды, и не знаете, что значит сидеть дома без хлеба и без единого сантима в кармане. Соседи приносили нам понемножку еду, все-таки это был Сен-Дени, но и они вскоре заперлись у себя в доме, потому что в ответ на стачку пять фирм (тогда их было еще пять) объявили локаут. И заметьте, его объявили в самом конце месяца, когда люди получают зарплату... Что мы должны были делать?
Вблизи валялось что-то наподобие шлема, сделанного из той же материи, что и материя незнакомца, а около шлема лежала маленькая металлическая коробка с белой шкалой, усеянной черными точечками и черточками.
Студенты с боязливым удивлением взглянули на профессора.
- Он мертв, друзья мои, - сказал профессор.
- Но ... ведь он только что разговаривал, правда? - заикаясь, спросила Наташа.
- Да, но он мертв.
Студенты попятились назад и по древнему обычаю молча склонили головы. Исподтишка они продолжали рассматривать незнакомца - было странно, что его нашли здесь, странными были и его последние слова, странной была и эта мгновенная смерть. Но самой странной все же казалась его одежда.
- Кто бы это мог быть, профессор? - спросил Марсель.
Карпантье Жюли недоуменно пожал плечами. Он вспомнил архаичный французский язык, который несомненно слышал только что из уст этого человека, но и это не подсказало ему никакой гипотезы.
Чудак, решивший покончить жизнь самоубийством именно здесь, в единственной пустыне Земного шара? Но чудаков уже давно не существовало на свете, а самоубийц - тем более... Какой-нибудь психопат, обманувший бдительность медицины? Это было невозможно.
Душевные расстройства были настолько редки, что сразу же вызывали интерес у ученых и тревогу у Мирового совета. Их легко распознавали и еще легче лечили. За последние пять веков были известны только два случая, одним из которых была шизофрения на половой почве, в то время как другой представлял собой весьма любопытное явление атавистической параной: больной изъявлял желание сесть верхом на Солнце для того, чтобы направить его движение к Магеллановым облакам и завладеть ими. Его вылечили несколькими пощечинами - простым классическим средством, которое, к сожалению, не было знакомо в параноичной древности... И все-таки, кто же был этот несчастный? И кто был Луи Гиле, которого он вспоминал в последние свои минуты?
Профессор осторожно вынул зеленый кристалл из руки мертвеца.
Он рассмотрел его на солнце: кристалл был полупрозрачный, восьмигранный, с гладкой поверхностью, на которой не было ни единой царапины.
- Марсель, возьмите его и сохраните. Наверное, это что-то хрупкое, сказал профессор и в тот же момент уронил свою находку.
Он ахнул. Кристалл ударился о камни, но остался целым и невредимым. Марсель поспешил поднять его.
- Гм, - сказал профессор. - Не все, что выглядит хрупким, является таковым в действительности!.. - Он почесал в затылке, взглянул на мертвого, потом посмотрел на солнце. - Мне кажется, нам придется отложить лекцию и вернуться назад, а? Нужно сообщить о том, что произошло. Большой Мозг Академии раскроет эту тайну за несколько секунд.
Но до помощи Большого Мозга не дошло. Марсель, который тоже рассматривал кристалл на свет, воскликнул:
- Профессор Карпантье, внутри - бесчисленное множество мелких кристалликов. И какие чудесные!
Он предусмотрительно вытер кристалл рукавом своей туники, но на одной из плоскостей осталось мутное пятнышко. Тогда он поднес кристалл ко рту, подышал на пятнышко для того, чтобы легче было его стереть и ... И почувствовал вдруг, как весь кристалл потеплел и словно размягчился. В следующий миг кристалл засветился ярким зеленым светом и начал медленно пульсировать в его руке.
- Профессор, он бьется! - закричал Марсель. - Он бьется, как сердце!..
Студенты смотрели в изумлении. Профессор потянулся к кристаллу, но рука его повисла в воздухе, потому что в этот момент немного глуховатый, но уже знакомый голос, произнес: "Люди, братья, человечество!.." Все невольно обернулись к мертвецу: его голубые глаза смотрели все также неподвижно, рот был плотно сжат.
"Я вернулся к вам. Я вернулся из Космоса и из прошлого для того, чтобы вы узнали истину. Простую, смешную и печальную истину... Выслушайте меня..." Вне всякого сомнения голос шел из зеленого светящегося кристалла. Профессор приложил палец к губам и все-таки Текли, чьим хобби были звукозаписывающие устройства, успел сказать: - Интересный фонограф, профессор. Совершенно незнакомое устройство.
- Тише, - прервал его профессор. - Садитесь и слушайте.
Студенты быстро расселись, кто где. Профессор сел недалеко от мертвого и оперся спиной о стену. Марсель остался стоять, бережно сжимая в ладонях зеленый кристалл. Пока рассаживались, они пропустили несколько слов.
"...вокруг меня пустыня, - продолжал голос. - Если бы я не был уверен, что они меня оставили там, где я хотел, я никогда бы не поверил, что эта желтая безобразная громада передо мной - гора, которую когда-то я так любил; ее голубоватые леса и зеленый покой, ручьи, берущие начало из вечных льдов, птицы и яблоневые сады у ее подножья - не поверил бы, что это место, где было прервано мое первое земное существование. Не поверил бы, если бы не знал, что они всегда держат свое слово, и если бы не помнил так хорошо то свежее июльское утро 2033 года, когда вой сирен возвестил начало конца!.." Наступила пауза, которая дала возможность профессору и его студентам немного прийти в себя.
- Фантастично! - воскликнул профессор. - Он же совершенно прав. Бомба взорвалась в июле, двадцать третьего июля. Ровно тысячелетие тому назад.
- Профессор, это можно прочитать в любом учебнике по истории, иронично напомнил рыжий Текли. - Он - или сумасшедший, то есть был или сумасшедшим, или шутником - Нет, он говорил искренне, - возразил Марсель, упорно всматриваясь в зеленый кристалл в своих ладонях. - Он говорил с искренним волнением.
Его замечание было последним, потому что голос продолжал: "Но я вижу, что конец был началом, братья-земляне, что жизнь на планете не угасла. Они знали это... Я вижу внизу, в равнине за зеленым поясом, отделяющим смерть от жизни, большой и прекрасный город, чьи дома восходят к облакам, город, созданный вашим разумом - и это вселяет в меня надежду, что слова мои дойдут до вас. Может быть, еще ничего не потеряно... Но я видел также города и там, на Эргоне...
Впрочем, послушайте мой рассказ. Может быть, многие факты, которые я собираюсь сообщить, покажутся невероятными. Другие же - смешными, мудрыми, глупыми, трагичными, безумными, наивными, возвышенными, или наоборот - на уровне газетной шутки.
Пусть это вас не тревожит. И в самом деле все мы, живые, придаем фактам ту окраску, которая нас устраивает, и тот аромат, который исходит от нас самих. Но разве и сама жизнь не мудра, не смешна, не трагична и ...невероятна?
Позвольте мне прежде всего познакомить вас с некоторыми сведениями, которые я бы назвал: БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ О ГЛАВНОМ ГЕРОЕ ЭТОГО РАССКАЗА.
Честь имею: Луи Гиле, парижанин, бывший учитель истории. Говорю бывший, имея в виду те десять веков, которые отделяют меня от первого моего земного существования и моей преподавательской работы в коллеже "Абе-Сийе" - ул. "Абе-Сийе" № 13, 38 округ. Этот коллеж находился под покровительством святого Франциска Ассизского и его ордена, и этим объяснялись до определенной степени либеральные порядки в нем, как и мое присутствие в преподавательском составе. Учителя по вероучению, литературе и социологии были францисканцами, а также и директор, любезный отец Ивронь, преисполненный всегда добрыми чувствами к бедным и к бургундскому. Но остальные преподаватели были все гражданскими лицами: учитель математики был тайным левым социалистом, учитель ботаники - тайным правым маоистом, учительница физики - тайной последовательницей Штирнера и Ницше, химичка тайной голлисткой, а учитель по философской пропедевтике- тайным мазохистом-центристом, то есть человеком, которому достаточно было получить пощечину для того, чтобы испытать неземное блаженство. (Объяснение слова "тайный", которое мы вынуждены употреблять так часто: в то время французы радовались исключительной свободе исповедовать идеи Президента, и любая попытка проповедовать другие идеи рассматривалась как посягательство на саму свободу). В пансионе был даже один тайный коммунист, которому мы все завидовали, поскольку подозревали, что он единственный участвует в какой-то организации и действует каким-то образом против режима. Его звали Морис де Сен-Сансез, он преподавал рисование. Что касается меня, я был тайным беспартийным гражданином, что также опасно для свободы, как и все остальное. Явно же я состоял в Патриотической лиге Президента. Это придавало мне в определенной степени ощущение безопасности. Кроме обязанностей носить значок с образом Президента, прикрепленный к лацкану пиджака, и присутствовать на литургиях во имя его долголетия и здоровья, я располагал своим временем. Его мне хватало и для того, чтобы воспитывать моего озорника Пьера в духе благочестия и лояльности к государству, в результате чего, он, неизвестно почему, систематически писал на стенах неприличные слова, затрагивающие как честь Президента, так и самой Восьмой республики. Это было более чем странно, поскольку я себе не позволял в его присутствии никаких восклицаний, кроме "мон дьо" и "мерд" - и то, когда бывал в особенно добром расположении духа. В таких случаях Пьер мне подмигивал не совсем почтительно, а моя прелестная Ан-Селестин прикладывала палец к губам, после чего я замолкал.
Ан-Мари-Селестин имела право делать мне замечания. Каждое утро она приносила мне кофе вместе с газетой "Виктуар", печатным органом самого Президента. После того, как я прочитывал газету, она напоминала, что следует вымыть руки. Впрочем, это делали все более или менее чистоплотные граждане Франции, независимо от того, какую газету читали, поскольку и остальные три, выходившие в ту эпоху, а именно "Орор", "Люмьер" и "Глуар" различались от "Виктуара" только шрифтом. Ан-Мари помимо того напоминала мне, что нельзя оглядываться на улицах, плевать в общественных местах, ходить слишком быстро, или слишком медленно, пить что-либо другое кроме святой воды из бутылок, на чьих этикетках изображена резиденция на Шан-з-Элизе и прочее, потому что любое необдуманное действие приобретало сомнительный политический смысл; так, например, слишком быстрая ходьба рассматривалась как злонамеренная попытка избежать ответственности перед ОТЕЧЕСТВОМ, а слишком медленная - как такое же злонамеренное желание принять на себя эту ответственность и тому подобное. По этому поводу де Сен-Сансез однажды нарисовал смешную марионетку, несчастного Буратино, опутанного нитками, концы которых, вопреки естественным законам, торчали вверх, и предложил нескольким коллегам в учительской придумать текст к рисунку - за самый удачный текст он обещал бутылку мартеля. И представьте себе, премию получил директор, отец Ивронь. Он случайно вошел в тот момент, увидел рисунок и воскликнул: "А, вот - истинный француз". Добрый францисканец быстро справился с содержанием бутылки, а мы тогда поняли, что Сен-Сансез - тайный коммунист.
Я выслушивал советы жены и садился в свой серый "пежо". По пути к коллежу я повторял про себя предстоящую лекцию о царствовании Асурбанипала или нашего Короля-Солнце, подыскивая наиболее сдержанные и нейтральные выражения, а также и моменты, когда бы с достаточным красноречием я мог возвеличить современную Францию. Это было крайне необходимо, так как однажды, в начале своей преподавательской деятельности, у меня случилась неприятность: проходя среди парт и объясняя государственно-правовые основы Ассиро-Вавилона, я, между прочим, отметил, что у вавилонцев был обычай завивать бороды, но это НЕ БЫЛО ОБЯЗАТЕЛЬНЫМ.
Тогда класс вскочил на ноги и воодушевленно заревел: "Слава Навуходоносору! Да здравствует теократия!.." О, господи! Представьте себе такого рода энтузиазм в первой четверти века, во времена процветания Восьмой республики, и вы поймете мой ужас. Потому что именно в ту эпоху большинство французских граждан, любящих свободу, ночью мечтали об абсолютной монархии. Когда я докладывал об этом поразительном случае отцу Ивроню, он вздохнул и воздел глаза к Саваофу.
- Мсье Гиле, - сказал он. - Я почувствую себя очень неудобно, если в министерстве возникнет идея исключить ваш предмет из программы, коллежа... Есть у вас таблетки от насморка?
Я дал ему таблетку, и с того дня перестал ему докладывать о чем бы то ни было. Отец Ивронь нашел подходящий случай, чтобы отметить мою интеллигентность, и похвалил меня. Сен-Сансез также начал относиться ко мне более благосклонно, утверждая, что я не принадлежу к самым никудышным членам Патриотической лиги.
Но это только детали общей картины Франции в ту знаменательную эпоху. Вот вам еще несколько штрихов, касающихся политической и социальной жизни: Национальное собрание как институт излишний и вызывающий смех было закрыто в самом конце XX века, то есть, за два года до моего рождения; министры назначались Президентом и имели право присутствовать на его утреннем одевании, за исключением министра просвещения, который, в силу функции, которую исполнял, почти всегда был в превентивной немилости; Президент сам себя назначал - конечно после необходимого конституционного согласия Трех фирм, которые управляли экономикой страны; интеллигенция вежливо улыбалась направо и налево, поддерживала все, что могло быть поддержано, и расчитывала (тайно, естественно) на революционный дух пролетариата; у пролетариата было, что есть, получал он 0,000,000,001 процента от дивидентов Трех фирм и не имел никакого намерения спасать интеллигенцию; крестьяне спали по 24 часа в сутки; в стране было два университета, готовивших епископов и кадры для Управленческого корпуса и двухсот психиатрических больниц, оборудованных по последнему слову техники - для политических противников режима; полиция, исключительно гуманная и просвещенная, составляла половину населения; с целью внушения еще большего уважения к славному прошлому Франции на площади де ля Конкорд была смонтирована музейная гильотина, которая работала так же хорошо, как и два века тому назад. И так далее и тому подобное.
Не меньшие успехи имелись у нас и на международной арене.
Самыми значительными среди них были Девять железных занавесов между нами и коммунистическим Востоком, состоящих из стратегических ракетных баз и пропагандных трюков. Они были такими надежными, что никто уже не знал, что происходит за ними. Другим достижением был наш союз с Нибелунгией, с которой нас связывала надежда на Третью мировую войну. Этот союз был достигнут только тогда, когда мы согласились повесить портреты незабвенного фюрера рядом с портретами нашего Президента. С англичанами, пользующимися могущественной поддержкой Салазара (все еще живого в то время), нас разделял Ламанш и некоторые различия в моде - это было неизбежно, хотя и печально; они со своим британским упрямством не пожелали вовремя принять общий язык франангле, настаивая, чтобы он назывался инглишфренч - с чем ни один разумный французский Президент никогда бы не согласился. Но подлинные затруднения нам создавала только Испания; она угрожала своим плохим примером нашим государственным устоям, так как Франко на своем стопятидесятилетнем юбилее объявил ее государством парламентарной демократии.
Думаю, этих примеров достаточно, братья-земляне, чтобы вы поняли, как далеко вперед ушла Франция по сравнению, например, с Соединенными Штатами, которые ушли еще дальше.
Странно ли, что временами я закрываюсь в своей комнате и целыми днями хожу по ней взад-вперед, как сумасшедший, а Ан-МариСелестин должна мчаться в коллеж и извиняться за меня перед отцом Ивронем?! Я ходил тихонечко, чтобы не услышали соседи, - и страдал. Меня душило непонятное чувство вины, тоска овладела моими мыслями. В эти минуты я вспоминал о своем отце, все еще верящем в Робеспьера и Делеклюза, все еще надеявшемся на тех, кто давно уже покоился на кладбище Пер-Лашез. К концу его жизни кладбище это сравняли с землей, но он продолжал верить... Ан-Мари-Селестин в такие дни тихонько стучала в дверь и говорила мне: "Луи, возьми себя в руки, наконец, опять в тебе горит огонь Коммуны".
Тогда я приходил в чувство. Осматривался по сторонам и весь холодел от страха. Огонь Коммуны был опасным - в его пламени сгорели жизни тысяч прекрасных французов... Да и какой порядочный парижанин, если только он не брат Ротшильда или последний кретин из Патриотической лиги, не обжегся бы на этом огне?
Обжегся и я...
Знаю, вы ожидали такого оборота, мои братья-земляне. Боюсь, однако, что вам не хватит воображения представить себе, каким образом это произошло. Ну, хорошо, без лишних слов скажу вам: наступил день, когда я решил, что самое умное, что я могу сделать на этом свете в надежде быть полезным, - написать хорошо обоснованную "Историю грядущего века".
Это была, откровенно говоря, несчастная идея, которая мне стоила большого труда и нервов. Она стоила мне и репутации нормального французского гражданина, а это было хуже всего. Нашелся один журналист из "Орора", которого интересовали криминальные происшествия, и который однажды весенним вечером появился неожиданно в моем домашнем кабинете в Сен-Дени (забыл вам сказать, что я там родился).
На улице светило солнышко и пели птички. Я сидел за письменным столом. Ручка мирно покоилась в моей руке. Я смотрел на крыши за окном, стараясь представить себе, что делают под этими крышами парикмахеры и металлурги, для того, чтобы измерить духовные масштабы грядущего века, о котором собирался писать, и в это время кроткая мышиная физиономия заглянула в мою дверь. Даже не знаю, откуда этот дружище узнал название моего будущего труда. Он слащаво так улыбнулся и задал несколько вопросов. Пока я понял, что к чему, он уже убрал записную книжку в карман, вежливо поблагодарил меня и ушел.
На другой день в "Ороре" на двести восемьдесят третьей странице, куда попадали разные пошленькие сообщения о любовных историях, убийствах, случаях содомии, скандальных перепоях, отравлениях и пр., я обнаружил краткую заметку, напечатанную петитом, которая гласила: "Учитель истории Луи Гиле, проживающий на Рю де ля Гер (бывшая Рю де ля Пе) 22, Сен-Дени, ищет подходящего кретина, даже более безнадежного, чем он сам, который бы прочел его будущую "Историю грядущего века". Читатели "Орора", ждите продолжения. Оно не заставит себя долго ждать". Заметка была озаглавлена "Гений, чудак или ..?" Первой моей мыслью было найти журналиста и отрезать ему уши. Но Ан-Мари-Селестин меня разубедила: как раз тогда-то, сказала она, весь Париж будет искать эту заметку, чтобы ее прочитать. К сожалению, именно те, кто не должен был ее читать, уже прочли. Соседи стали здороваться со мной слишком вежливо, обходя меня за версту. Ан-Мари-Селестин клала мне под голову теплые подушечки для того, чтобы вызвать прилив крови и активизировать мою мозговую деятельность. Отец Ивронь, добросердечный францисканец, не мог скрыть своего сочувствия. Он входил в класс внезапно, чего никогда раньше не делал, и тихонечко садился на последнюю парту, а после урока любезно меня приветствовал: "О, все было очень мило, очень благородно... Я рад за вас, мсье Гиле...". Даже мой сын Пьер, уже прошедший конфирмацию, засиживался со мной дольше обычного и пытался хоть чем-нибудь услужить: "Папа, говорил он, хочешь я куплю бутылку шартреза? Мама не заметит"...
Я отказывался от шартреза. Это - дамское вино. Я предпочитал саке, водку, греческую анисовую или, в крайнем случае, кальвадос.
По вечерам я начал пить один, запираясь в своем кабинете, чтобы не показывать дурной пример Пьеру. Алкоголь овладевал моей головой: стены кабинета раздвигались, и весь мир становился невесомым, как мыльный пузырь. В такие минуты идея моего труда, без которого человечество определенно бы погибло, приобретала более определенную форму. В сущности, эта идея была насколько проста, настолько и.трудно доказуема, и из-за этого я очень часто ощущал, что логика моя витает в иррациональных сферах. Я пытался написать мою "Историю грядущего века", задаваясь вопросом: что случилось бы с нашей планетой, если бы идеи нашего Президента овладели миром.
Этот вопрос рождал в моем сознании такие светлые картины будущего, что я едва сдерживал себя, чтобы не сделать из антенны телевизора элегантную петлю, свободный конец которой можно было бы прикрепить к люстре...
Одним словом, в то время, как я пытался представить себе грядущий век, исходя из величественной панорамы настоящего, перед моими глазами возникал веселенький апокалипсис: после еще нескольких перипетий в мировой политике и точно спустя две минуты после того, как всемирная конференция приняла окончательное решение о разоружении с целью спасти мир, со всех концов Земного шара во все концы того же Шара летят обыкновенные, мощные, сверхмощные и суперсверхмошные А-бомбы, и наша планета горит, как спичка, то, что остается от спичек, - обугленная фосфорная головка... Так, не достигнув еще своего совершеннолетия, человечество исчезало вместе со своим миром и цивилизацией, со всей своей историей, со всем своим блестящим будущим... Да, но эта идея казалась мне совсем уж примитивной. Газеты и радио давно уже ее муссировали. Кроме того, мое внутреннее чувство, обостренное знаниями из области истории и современности, подсказывало мне, что атомная война - далеко не единственная и даже не самая большая опасность. Особенно ясно мне это становилось после нескольких рюмок саке. "Нет, говорил я себе, настоящая опасность - витает в воздухе. Крики об атомной войне только ее прикрывают. Опасность - невидима, но она должна стать видимой - сначала для меня самого, потом для французов, потом для всего человечества. Естественно, если у него есть намерение спастись".
Я чувствовал себя, как человек, который уверен, что за его спиной кто-то стоит и смотрит на него страшными глазами, но, всякий раз оборачиваясь, как бы быстро я это не проделывал, - я не находил никого. Мысль моя катилась, как яйцо по наклонной плоскости. Где нужно было остановиться? Как закрепить это яйцо?
Роль Колумба совершенно неожиданно сыграла моя старая приятельница мадам Женевьев.
Между мной и мадам Женевьев существовала взаимная симпатия с того момента, как она поступила на работу в качестве привратницы нашего кооперативного дома. Мадам Женевьев явно выделяла меня из числа других обитателей шестиэтажного здания - может быть, потому, что я был одним из немногих глав семей, которые всегда возвращаются домой до десяти часов вечера, не теряют ключей и не будят ее, чтобы открыть им дверь. А когда она узнала, что мой отец был в свое время машинистом в метро, как и ее покойный супруг, она стала относиться ко мне совсем как к своему человеку.
- Ах, мсье Луи, мы с вами знаем, какое грязное дерьмо - жизнь, любила говорить мне она, что являлось выражением ее особого доверия.
Для своих шестидесяти лет мадам Женевьев была еще крепкой женщиной мальчишки, которые любили играть в подъезде и украшать стены неприличными рисунками, боялись ее довольно тяжелой руки. Она была человеком твердого характера и непоколебимых взглядов. С ней было нелегко разговаривать, потому что она всегда могла уличить вас в непоследовательности, в "увиливании" или просто в слабохарактерности - пороках, которых терпеть не могла. В таких случаях ее крупное мясистое лицо, которому бы, наверное, позавидовал в древности римский легионер, становилось непроницаемым, серые глаза презрительно сужались:
- Какие мужчины были во Франции когда-то, мсье Луи. Какие мужчины! Мой Этьен однажды сделал из двух агентов отбивные... И, думаете, за что? За то, что посмотрели на него не так... У людей было достоинство, мсье Луи. А сейчас? Улыбаетесь угодливо любому дураку из Патриотической лиги... А, мсье Луи, честное слово, не понимаю я, как еще женщины вас любят?!
Узнав, что я записался в Лигу, мадам Женевьев была потрясена..
Две недели со мной не разговаривала, и я избегал заходить в ее комнату под лестницей, несмотря на то, что это стало моей привычкой.
Потом решился. Однажды вечером постучал в ее дверь. Она открыла, долго смотрела на меня, качала головой. Потом указала мне на стул.
Какое-то время молчала, с явным отвращением. Наконец заговорила о новом подорожании рокфора, который был основной ее пищей, и о других вещах, не имеющих отношения к значку - только разве что слишком часто употребляла свое любимое выражение "мерд" (я, наверное, усвоил его от нее). Я не вытерпел и объяснил ей свои соображения: в Патриотической лиге - не все дураки, многие вступают в нее, чтобы иметь хлеб, в конце концов такова жизнь... Она махнула рукой и так улыбнулась, что я почувствовал себя последним болваном на Земле. Немного помолчав, она принялась рассказывать, как ее покойный муж участвовал в последней стачке во Франции. Это было сорок лет назад, когда я родился...
- ОКТ[ОКТ - объединенная конфедерация труда.] была распущена и все другие профсоюзы объявили вне закона. Даже социалистам не помогло их политиканство... Наши ушли из метро. Два месяца Париж ходил пешком, потому что и шоферы бросили работу. Президент, первый французский фюрер, послал войска и полицию занять метро. Капралы научились нажимать на кнопки электровозов, а на распределительных станциях работали лейтенанты и полковники. Не обошлось и без катастроф, говорили, что десять тысяч парижан погибло под землей... Ах, мсье Луи, вы еще молоды, и не знаете, что значит сидеть дома без хлеба и без единого сантима в кармане. Соседи приносили нам понемножку еду, все-таки это был Сен-Дени, но и они вскоре заперлись у себя в доме, потому что в ответ на стачку пять фирм (тогда их было еще пять) объявили локаут. И заметьте, его объявили в самом конце месяца, когда люди получают зарплату... Что мы должны были делать?