— Ронф! — сказал Безымянный. — Я рад тебя видеть! Признаешь ли ты моего отца?
— Мы разделили хлеб, — сказал болорец. — Я не враг ни тебе, ни твоей семье.
— Сними повязку, отец! — приказал Другой, и Вастас, помедлив, выполнил приказание. Тревожный шорох — и короткий вздох облегчения, когда болорец в ответ обнажил лицо.
— Я Ронф, сын Тарда, — сказал болорец. — Я узнал тебя, хозяин Такемы. Не мне решать, чем закончится наша вражда, но в Ланнеране мы с тобой не враги.
— Ты говоришь за всех? — спросил его Вастас. — С кем будут коричневые плащи?
— Я присягал Ланнерану, — ответил Ронф. — Если Ланнеран пойдёт против чёрных, болорцы пойдут за ним.
— Ладно, — сказал бог, — тогда за работу!
— Нет! — Вастас поднял руку, и голос его, суровый и властный, перекрыл все голоса и заставил смолкнуть толпу. — Забери мать и уведи в безопасное место. Теперь это дело не твоё и не её. Мы — люди, — сказал он, — мы сами искупим вину и сами заслужим право на жизнь!
И ещё один узел развязан…
11. СВОБОДА
— Мы разделили хлеб, — сказал болорец. — Я не враг ни тебе, ни твоей семье.
— Сними повязку, отец! — приказал Другой, и Вастас, помедлив, выполнил приказание. Тревожный шорох — и короткий вздох облегчения, когда болорец в ответ обнажил лицо.
— Я Ронф, сын Тарда, — сказал болорец. — Я узнал тебя, хозяин Такемы. Не мне решать, чем закончится наша вражда, но в Ланнеране мы с тобой не враги.
— Ты говоришь за всех? — спросил его Вастас. — С кем будут коричневые плащи?
— Я присягал Ланнерану, — ответил Ронф. — Если Ланнеран пойдёт против чёрных, болорцы пойдут за ним.
— Ладно, — сказал бог, — тогда за работу!
— Нет! — Вастас поднял руку, и голос его, суровый и властный, перекрыл все голоса и заставил смолкнуть толпу. — Забери мать и уведи в безопасное место. Теперь это дело не твоё и не её. Мы — люди, — сказал он, — мы сами искупим вину и сами заслужим право на жизнь!
И ещё один узел развязан…
11. СВОБОДА
Все дальше уходила она от живых, и вокруг неё было теперь лишь неживое. В Дом Ранасов привёл он её, в давно ушедшие годы. Её встретили Ранасы, они улыбались ей, и она улыбалась им, хоть Ранасов нет на свете. Только сладкие, горькие воспоминанья…
Никому Он не дал с ней говорить. В тихой комнате оказалась она; там на стенах цвела и печалилась роспись: чистая зелень, весёлая синева, золотые плоды, голубые воды…
— Я уйду отсюда, — сказала она себе. — Здесь душе моей не будет так одиноко…
— Аэна! — позвал её бог. Он принёс еду и питьё, но ей уже ничего не надо.
— Подкрепись, — приказал он, — и я расскажу тебе все. Он не умер, Аэна!
Долго-долго глядела она на него — на родное лицо и чужие глаза, где угрюмая горькая сила и безжалостная доброта, но не ложь, нет, он не жесток, он не стал бы её терзать бесполезной надеждой.
— Ешь! — велел он, и она немного поела.
— Пей! — велел он, и она отпила из кубка вина.
— Я попал в ловушку, — сказал он, — в Святилище Тьмы. В вашем мире полно флуктуаций, — сказал он, — надо же было нам туда угодить! — он ходил по комнате — страшный, лёгкий, полный тёмной упругой силой, и она безмолвно следила за ним. — Торкас во мне, — сказал он, — но одновременно быть мы не можем — или он, или я. Я должен уйти, — сказал он, — и я уйду. Я ещё не знаю, как это сделать, но я уйду — и он будет жив.
— Великий, — сказала она, провожая его глазами, — ты знаешь сон про огненное кольцо?
И он обернулся.
— Много раз ты отбрасывал меня в темноту, и оно сжигало тебя. Я больше так не хочу.
— Девочка! — сказал он, и голос его был мягок, и спокойная твёрдая нежность была в глазах: — Что ты тревожишься о пустяках! Я столько раз уже умирал, что для меня это плёвое дело. Трудность не в том, — сказал он, — мне нельзя умереть, потому что Торкас тоже умрёт. Мне надо просто уйти, а это противоречит… Ладно! — сказал он. — Потерпи. Думаю, что сумею.
— Великий! — сказала она сердито. — Я не умею лукавить и говорю только то, что хочу сказать. Я хочу, чтобы Торкас был жив! — сказала она. — Если он умер — умру и я. Но ты не обязан умирать за него. Довольно того, что ты сделал для Энраса, когда избавил его от позора и мук. Пусть будет, как есть, — сказала она, — ты останешься — мы уйдём.
— Глупости! — сказал он. — Никто мне не должен. Аэна, — сказал он, — ты что, не любишь сына? Разве мать смеет так говорить?
— Да! — сказала она. — Я — плохая мать! С той ночи, когда ты впервые ко мне пришёл и назвал его имя, я знала, что он обречён. И я согласилась, — сказала она. — Я зажгла для тебя огонь и служила ему. Молитвой и огнём я тебя привязала, чтобы ты не покинул нас. Да, я плохая мать! — сказала она.
— Это я погубила Торкаса, а не ты. Это я определила его судьбу. Я знала, что ты однажды проснёшься, — и Торкас умрёт, но потом ты сделаешь то, что не сделал Энрас: спасёшь всех живущих и детей их детей. И поэтому я говорю: пусть будет, как есть. Я умру…
Он засмеялся. Не разгневался, а засмеялся и взял её руку в свои.
— Малышка! — сказал он, — ты почти угадала. Погоди, — сказал он, — я тебе все объясню. — Он легко перенёс из угла тяжёлое кресло и сел напротив — глаза в глаза. — Мне плохо с тех пор, как Торкас заснул, — сказал он угрюмо. — Верь или нет, но я его полюбил, и он тоже ко мне привязался — слегка. Если б не Торкас, я дал бы себя убить — это было мне всё равно. А теперь я прожил так долго, что кое-что о себе вспомнил. И теперь я знаю, чего хочу. Я хочу свободы, — сказал он. — Уйти насовсем. Не рождаться и не умирать. Заплачу свой последний долг…
— Кому?
— Себе, — сказал он с усмешкой. — Понимаешь, девочка, я сам не знаю, что я такое. Когда-то я жил, но это было давно, и я ничего об этом не помню. Я помню только, что я уничтожил свой мир. Мы многое знали и умели больше, чем надо. Нет, — сказал он, — никто меня не судил. Я сам осудил себя на многие сотни смертей. Довольно глупое наказание, ведь я не помнил, за что осуждён. А теперь вспомнил — и мне надоело. Я хочу расплатиться и уйти. Мир за мир, — сказал он, — и хватит! Так что не мучай себя, а просто жди.
— Если б ты мог, сказала она, — ты бы давно уже был свободен.
И опять он не разгневался, а улыбнулся, и весёлый страшный огонь полыхнул у него глазах.
— Не кусайся, — сказал он, — я все смогу! Лишь бы я сам себе не мешал. Жаль, — сказал он, — ты не сумеешь понять…
— Нет! — сказала она. — Говори! Я хочу тебя слушать!
— Дело в энергии, — сказал он с усмешкой. — Здешний очаг невелик, процесс ещё можно остановить. Надо просто потратить себя до последнего эрга… Вот что паршиво, — сказал он, — ваше солнце, по-моему, уже нестабильно. Через несколько тысяч лет…
И она улыбнулась. Думать о тысячах лет тому, кто считает свой срок на дни!
— Потерпи, Аэна, я сумею.
— Бог мой! — тихо сказала она, и глаза её вспыхнули торжеством, и слабый румянец окрасил щеки. — Я знаю выход, — сказала она. — Возьми мою душу и слей со своей!
Он покачал головой, и она улыбнулась. И сказала с насмешливым превосходством:
— Что ты знаешь о людях, могучий дух? Ты осудил себя — и это твоё право, но разве я не вправе себя осудить? Я — плохая мать, — сказала она.
— Не важно, ради чего, но я обрекла на гибель сына. Я — плохая жена, — сказала она, — потому что все эти годы я любила тебя. Да! — сказала она, — не Энраса, а тебя! И не в память Энраса, не ради людей — для себя одной я тебя удержала. Боялась, ненавидела, проклинала — и звала тебя каждую ночь. Они считали меня святой! — она невесело усмехнулась, — а я звала тебя каждую ночь и думала о тебе, как о муже! А что мне делать теперь? — спросила она. — Ты в теле Торкаса, и нам невозможно быть вместе. А если ты умрёшь, а Торкас воскреснет, — прощу ли я ему твою смерть? Смирюсь ли, что он — не ты?
— Ничего, — сказал Безымянный, — время излечит. Ты привыкнешь, Аэна.
— К чему? К греху, который не стал грехом, потому что и этого мне не досталось? Что меня ждёт, мой бог? Бесполезные слезы и поминальный огонь. Ожидание смерти и память о том, что мне предстоит расплата. Пощади меня, — сказала она. — Ты изведал уже посмертных скитаний, так избавь же меня от них!
Он долго глядел ей в глаза и неохотно кивнул. Тут ничего не поделаешь: она из нашей породы. Из гордости или упрямства она сделает это с собой, не понимая — она ведь жива! — чем за это заплатит. Довольно просто вступить на Дорогу Тьмы, но как непросто исчезнуть с проклятой дороги!
— Мне очень жаль, — сказал он. — Ты так красива!
Они сидели, держась за руки, а день уже угасал, и сумрак, густой и тёплый, пластами лежал у стен.
Он говорил:
— Невесело им придётся. Водный баланс нарушен. Вода почти вся ушла на полярные шапки. Если не придавить эту дрянь прямо сейчас, ледниковый период им обеспечен.
— Мы сейчас уйдём?
— Скоро, — ответил он. — Мне не хочется торопиться. Если это моя последняя жизнь… нет, — сказал он, — я ни о чём не жалею. Разве только, что Торкас твой сын.
И она прижалась щекою к его руке.
А сумрак уже загустел в тяжёлую душную ночь. Только мы — и ночь, мы — и Тьма. Она подошла — огромная, вечная, никакая, обняла, окружила, только я и он…
— Останься, Аэна, — сказал он, — жизнь — неплохая штука.
Но она улыбнулась, глядя в его глаза — в заветное озеро Тьмы, в желанную заводь забвенья. Она уходила в его глаза, в их ласковую печаль, в их жестокую силу. Без страха и сожаленья она уходила в него, как ручей вливается в реку; ей было так мягко, так радостно, так беззаботно, как может быть только на материнских руках.
Но там был кто-то ещё, она испугалась: Торкас? Но он засмеялся, он её окружал, и смех был вокруг неё.
— Торкаса ты не услышишь. Один из моих собратьев — он хозяйничал тут, в Ланнеране. Ничего, — сказал он, и голос был тоже вокруг неё, — придётся и ему расплатиться.
Вопль ужаса — и раскатистый хохот, она улыбнулась в ответ; ей было так радостно, так беззаботно; он поднял её и понёс, а вокруг была Тьма, прекрасная, добрая Тьма, ты можешь ещё вернуться, сказал он ей, подумай, это ещё возможно, но она теснее прижалась к нему, сливаясь, вливаясь…
Жестокая дальняя искра света, и она подумала: вот оно! Без страха, лишь щекотное любопытство: неужели, конец? И — ничего?
— Да, — сказал он, — совсем ничего, — и они стояли, держась за руки, а колесо летело на них. И тяжёлая тёмная сила поднималась в нём — в ней — в них. Боль разлук, боль смертей, боль погибших надежд, боль рождения, горечь жизни. Облако животворящей боли навстречу сжигающему огню, и она почувствовала, что тает, растворяется, переходит… он — она — они — ничего…
Говорят, грохот был ужасен. Волны умершего моря докатились до стен Рансалы — и отступили, оставив трещины в несокрушимой стене.
Говорят, отблеск был виден и в Ланнеране. Белый огонь сделал ночь светлее, чем день. Но Ланнеран был в ту ночь занят своими делами, и знамение истолковали к добру.
Никому Он не дал с ней говорить. В тихой комнате оказалась она; там на стенах цвела и печалилась роспись: чистая зелень, весёлая синева, золотые плоды, голубые воды…
— Я уйду отсюда, — сказала она себе. — Здесь душе моей не будет так одиноко…
— Аэна! — позвал её бог. Он принёс еду и питьё, но ей уже ничего не надо.
— Подкрепись, — приказал он, — и я расскажу тебе все. Он не умер, Аэна!
Долго-долго глядела она на него — на родное лицо и чужие глаза, где угрюмая горькая сила и безжалостная доброта, но не ложь, нет, он не жесток, он не стал бы её терзать бесполезной надеждой.
— Ешь! — велел он, и она немного поела.
— Пей! — велел он, и она отпила из кубка вина.
— Я попал в ловушку, — сказал он, — в Святилище Тьмы. В вашем мире полно флуктуаций, — сказал он, — надо же было нам туда угодить! — он ходил по комнате — страшный, лёгкий, полный тёмной упругой силой, и она безмолвно следила за ним. — Торкас во мне, — сказал он, — но одновременно быть мы не можем — или он, или я. Я должен уйти, — сказал он, — и я уйду. Я ещё не знаю, как это сделать, но я уйду — и он будет жив.
— Великий, — сказала она, провожая его глазами, — ты знаешь сон про огненное кольцо?
И он обернулся.
— Много раз ты отбрасывал меня в темноту, и оно сжигало тебя. Я больше так не хочу.
— Девочка! — сказал он, и голос его был мягок, и спокойная твёрдая нежность была в глазах: — Что ты тревожишься о пустяках! Я столько раз уже умирал, что для меня это плёвое дело. Трудность не в том, — сказал он, — мне нельзя умереть, потому что Торкас тоже умрёт. Мне надо просто уйти, а это противоречит… Ладно! — сказал он. — Потерпи. Думаю, что сумею.
— Великий! — сказала она сердито. — Я не умею лукавить и говорю только то, что хочу сказать. Я хочу, чтобы Торкас был жив! — сказала она. — Если он умер — умру и я. Но ты не обязан умирать за него. Довольно того, что ты сделал для Энраса, когда избавил его от позора и мук. Пусть будет, как есть, — сказала она, — ты останешься — мы уйдём.
— Глупости! — сказал он. — Никто мне не должен. Аэна, — сказал он, — ты что, не любишь сына? Разве мать смеет так говорить?
— Да! — сказала она. — Я — плохая мать! С той ночи, когда ты впервые ко мне пришёл и назвал его имя, я знала, что он обречён. И я согласилась, — сказала она. — Я зажгла для тебя огонь и служила ему. Молитвой и огнём я тебя привязала, чтобы ты не покинул нас. Да, я плохая мать! — сказала она.
— Это я погубила Торкаса, а не ты. Это я определила его судьбу. Я знала, что ты однажды проснёшься, — и Торкас умрёт, но потом ты сделаешь то, что не сделал Энрас: спасёшь всех живущих и детей их детей. И поэтому я говорю: пусть будет, как есть. Я умру…
Он засмеялся. Не разгневался, а засмеялся и взял её руку в свои.
— Малышка! — сказал он, — ты почти угадала. Погоди, — сказал он, — я тебе все объясню. — Он легко перенёс из угла тяжёлое кресло и сел напротив — глаза в глаза. — Мне плохо с тех пор, как Торкас заснул, — сказал он угрюмо. — Верь или нет, но я его полюбил, и он тоже ко мне привязался — слегка. Если б не Торкас, я дал бы себя убить — это было мне всё равно. А теперь я прожил так долго, что кое-что о себе вспомнил. И теперь я знаю, чего хочу. Я хочу свободы, — сказал он. — Уйти насовсем. Не рождаться и не умирать. Заплачу свой последний долг…
— Кому?
— Себе, — сказал он с усмешкой. — Понимаешь, девочка, я сам не знаю, что я такое. Когда-то я жил, но это было давно, и я ничего об этом не помню. Я помню только, что я уничтожил свой мир. Мы многое знали и умели больше, чем надо. Нет, — сказал он, — никто меня не судил. Я сам осудил себя на многие сотни смертей. Довольно глупое наказание, ведь я не помнил, за что осуждён. А теперь вспомнил — и мне надоело. Я хочу расплатиться и уйти. Мир за мир, — сказал он, — и хватит! Так что не мучай себя, а просто жди.
— Если б ты мог, сказала она, — ты бы давно уже был свободен.
И опять он не разгневался, а улыбнулся, и весёлый страшный огонь полыхнул у него глазах.
— Не кусайся, — сказал он, — я все смогу! Лишь бы я сам себе не мешал. Жаль, — сказал он, — ты не сумеешь понять…
— Нет! — сказала она. — Говори! Я хочу тебя слушать!
— Дело в энергии, — сказал он с усмешкой. — Здешний очаг невелик, процесс ещё можно остановить. Надо просто потратить себя до последнего эрга… Вот что паршиво, — сказал он, — ваше солнце, по-моему, уже нестабильно. Через несколько тысяч лет…
И она улыбнулась. Думать о тысячах лет тому, кто считает свой срок на дни!
— Потерпи, Аэна, я сумею.
— Бог мой! — тихо сказала она, и глаза её вспыхнули торжеством, и слабый румянец окрасил щеки. — Я знаю выход, — сказала она. — Возьми мою душу и слей со своей!
Он покачал головой, и она улыбнулась. И сказала с насмешливым превосходством:
— Что ты знаешь о людях, могучий дух? Ты осудил себя — и это твоё право, но разве я не вправе себя осудить? Я — плохая мать, — сказала она.
— Не важно, ради чего, но я обрекла на гибель сына. Я — плохая жена, — сказала она, — потому что все эти годы я любила тебя. Да! — сказала она, — не Энраса, а тебя! И не в память Энраса, не ради людей — для себя одной я тебя удержала. Боялась, ненавидела, проклинала — и звала тебя каждую ночь. Они считали меня святой! — она невесело усмехнулась, — а я звала тебя каждую ночь и думала о тебе, как о муже! А что мне делать теперь? — спросила она. — Ты в теле Торкаса, и нам невозможно быть вместе. А если ты умрёшь, а Торкас воскреснет, — прощу ли я ему твою смерть? Смирюсь ли, что он — не ты?
— Ничего, — сказал Безымянный, — время излечит. Ты привыкнешь, Аэна.
— К чему? К греху, который не стал грехом, потому что и этого мне не досталось? Что меня ждёт, мой бог? Бесполезные слезы и поминальный огонь. Ожидание смерти и память о том, что мне предстоит расплата. Пощади меня, — сказала она. — Ты изведал уже посмертных скитаний, так избавь же меня от них!
Он долго глядел ей в глаза и неохотно кивнул. Тут ничего не поделаешь: она из нашей породы. Из гордости или упрямства она сделает это с собой, не понимая — она ведь жива! — чем за это заплатит. Довольно просто вступить на Дорогу Тьмы, но как непросто исчезнуть с проклятой дороги!
— Мне очень жаль, — сказал он. — Ты так красива!
Они сидели, держась за руки, а день уже угасал, и сумрак, густой и тёплый, пластами лежал у стен.
Он говорил:
— Невесело им придётся. Водный баланс нарушен. Вода почти вся ушла на полярные шапки. Если не придавить эту дрянь прямо сейчас, ледниковый период им обеспечен.
— Мы сейчас уйдём?
— Скоро, — ответил он. — Мне не хочется торопиться. Если это моя последняя жизнь… нет, — сказал он, — я ни о чём не жалею. Разве только, что Торкас твой сын.
И она прижалась щекою к его руке.
А сумрак уже загустел в тяжёлую душную ночь. Только мы — и ночь, мы — и Тьма. Она подошла — огромная, вечная, никакая, обняла, окружила, только я и он…
— Останься, Аэна, — сказал он, — жизнь — неплохая штука.
Но она улыбнулась, глядя в его глаза — в заветное озеро Тьмы, в желанную заводь забвенья. Она уходила в его глаза, в их ласковую печаль, в их жестокую силу. Без страха и сожаленья она уходила в него, как ручей вливается в реку; ей было так мягко, так радостно, так беззаботно, как может быть только на материнских руках.
Но там был кто-то ещё, она испугалась: Торкас? Но он засмеялся, он её окружал, и смех был вокруг неё.
— Торкаса ты не услышишь. Один из моих собратьев — он хозяйничал тут, в Ланнеране. Ничего, — сказал он, и голос был тоже вокруг неё, — придётся и ему расплатиться.
Вопль ужаса — и раскатистый хохот, она улыбнулась в ответ; ей было так радостно, так беззаботно; он поднял её и понёс, а вокруг была Тьма, прекрасная, добрая Тьма, ты можешь ещё вернуться, сказал он ей, подумай, это ещё возможно, но она теснее прижалась к нему, сливаясь, вливаясь…
Жестокая дальняя искра света, и она подумала: вот оно! Без страха, лишь щекотное любопытство: неужели, конец? И — ничего?
— Да, — сказал он, — совсем ничего, — и они стояли, держась за руки, а колесо летело на них. И тяжёлая тёмная сила поднималась в нём — в ней — в них. Боль разлук, боль смертей, боль погибших надежд, боль рождения, горечь жизни. Облако животворящей боли навстречу сжигающему огню, и она почувствовала, что тает, растворяется, переходит… он — она — они — ничего…
Говорят, грохот был ужасен. Волны умершего моря докатились до стен Рансалы — и отступили, оставив трещины в несокрушимой стене.
Говорят, отблеск был виден и в Ланнеране. Белый огонь сделал ночь светлее, чем день. Но Ланнеран был в ту ночь занят своими делами, и знамение истолковали к добру.