Страница:
Я снова побрел к мастерской. Прямо передо мной гурьба полуголых мальчишек волокла по земле пластиковый мешок из-под помоев, наполненный водой; струйки воды прыскали из него во все стороны. Жалюзи у механика наконец-то было приподнято, я пригнулся и вошел в мастерскую. Внутри, под сенью календаря в виде полногрудой и весьма обнаженной девицы, я обнаружил крепкого дядьку примерно моего возраста, затянутого в рабочий комбинезон, почерневший от машинного масла. Вместе мы залезли в старую открытую «диану» с раскаленными от солнца сиденьями и добрались до моей машины. Оказалось, что нужно менять масляный насос и муфту. Поехали обратно за нужными частями. Механик выгрузил меня возле мастерской, забросил в багажник все, что было нужно, и поехал работать.
Мне оставалось ждать и прохаживаться без дела. Рубашка была пропитана потом, очки тоже запотевали, но жара теперь как-то не докучала. Дело в том, что расслабленность, привнесенная алкоголем, вполне соответствовала моим потаенным желаниям. Весь последний год, ознаменовавшийся немалыми успехами, я вкалывал как заведенный – всегда был под рукой, всегда на рабочем месте или где-то рядом. Сейчас по чистой случайности я оказался вне зоны их радара, и эта передышка выглядела нежданной наградой – поскольку пора бунтов миновала, я мог предаться отдыху. Побыть туристом было совсем неплохо. Мальчишки успели выпустить воду из пластикового мешка на кучу песка и теперь строили из этого песка хижину, похожую на большое темное яйцо. Некоторое время я стоял и смотрел на них, окончательно разомлев от зноя. Моя мать в свое время ни за что не хотела отпускать меня во двор, играть с дворовыми мальчишками мне не разрешалось. После замужества ей поневоле пришлось переехать в один из народных микрорайонов. Район, не такой уж плохой и от центра не столь уж далекий, был людным и веселым. Но твоя дорогая бабушка, Анджела, даже из окон квартиры выглядывать не желала. Для нее этот квартал был не то что грустным – с грустью она прекрасно умела справляться, – дело было куда серьезнее: она считала, что, въехав сюда, она попала в категорию нищих. И в этой своей квартире она жила, отгородившись от всех, словно на облаке. Она выстроила здесь свой собственный мир, в котором главными персонажами были ее пианино и ее сын. Как мне тогда хотелось, в томительные часы полудня, хоть немного приблизиться к деятельной жизни, которая кипела внизу, во дворе, – но унижаться до нее мне было запрещено. И мне вслед за матерью приходилось делать вид, что этого мира просто не существует. Раз в неделю мать торопливо заталкивала меня в автобус, на нем мы ехали к дому, где она родилась, к ее матери, и в этих местах, со множеством деревьев и элегантных особнячков, мне наконец-то разрешалось открыть глаза. Здесь мать лучилась радостью, становилась совсем другой. Вместе мы катались по кровати, стоявшей в ее бывшей девичьей комнате, и смеялись до упаду. Попав в родной дом, она снова заряжалась энергией, на глазах молодела. Но наступал вечер, она натягивала пальто, и ее всегдашний отрешенный взгляд тут же к ней возвращался. Домой мы приезжали уже затемно, вокруг мало что можно было разглядеть. От автобусной остановки и до самой входной двери она бежала, в ужасе от окружающего ее убожества.
Лицо матери промелькнуло у меня перед глазами, и не одно-единственное, а все ее лица, какие я помнил, – одно за другим, до самого последнего, лица матери в гробу, когда я попросил могильщиков подождать еще минутку… Сейчас я досадливо покачивал головой, отгоняя все эти мысли.
Сейчас я тихонько дойду до своей машины, расплачусь с механиком, заведу мотор, доеду до Эльзы. У нее будут непросохшие еще волосы, она будет в своей блузе из марлевки, расписанной цикламенами. Мы отправимся в тот самый ресторанчик, усядемся за наш любимый столик в глубине зала, где по вечерам видны все огни, что зажигаются по берегам бухты. Машину пусть ведет она, тогда я смогу положить голову ей на плечо.
Женщина не выказала удивления, более того, у меня было впечатление, что она меня ждет. Посторонившись в дверях, чтобы меня пропустить, она покраснела. Я невзначай оступился и наткнулся на угол шкафа. Фарфоровая куколка упала на пол, я нагнулся и подобрал ее.
– Ничего страшного, – сказала она и сделала движение мне навстречу. Майка на ней была теперь другая, белая, на груди красовался эффектный цветок из стекляруса.
– Как ваша машина? – негромко спросила она.
Голос ее звучал как-то скованно, на губах больше не было помады. Я посмотрел на то, что было за ее спиной, на это прибранное и убогое жилище… теперь от него веяло еще большей печалью. Но никакой тяжести я не испытал, совсем наоборот – я испытал тайное удовольствие, когда понял, что все, что здесь меня окружает, действительно является убогим.
– Машину как раз чинят.
Я услышал шорох ее ладоней, она их держала за спиной. Она потупилась, потом вновь подняла глаза. Мне почудилось, что все ее тело неприметно дрожит, но возможно, я просто был пьян.
– Хотите еще позвонить?
– Ну да, конечно…
Я снова вошел в эту спаленку, и руки мои еще раз коснулись светло-бежевого бахромчатого покрывала. Я уставился на телефонный аппарат – но теперь я смотрел на него просто как на кусок пластмассы, вовсе не предназначенный для того, чтобы кого-то с кем-то связывать. Я даже и трогать его не стал. Задвинул до конца ящик комода. Поправил распятие, висящее на стене. Поднялся и направился к двери – хотел просто уйти, и точка. От водки голова у меня совсем отупела. Пожалуй, не поеду к морю, вернусь-ка в город да лягу спать, мне ничего не хочется, и никто мне не нужен.
– Дозвонились до кого-нибудь?
– Пока еще нет.
Сразу за ней – этот давно не топленный камин, пустой и черный, похож на чей-то беззубый рот. Я беру женщину за руку и удерживаю ее на месте. Она раскрыла губы и часто дышит, дыхание у нее – что у мышки. Оттого что мы очутились так близко друг к другу, лицо у нее искажается в испуге. Подпухшие глаза широко раскрыты, мечутся, словно два мотылька, попавшие в ловушку. Я выкручиваю ей руку. Она так чужда мне и одновременно – так близка. У меня из головы почему-то не выходят ястребы – и тот страх, который я мальчишкой перед ними испытывал. Я поднимаю руку, чтобы оттолкнуть ее подальше – и ее, и безделушки, ей принадлежащие, и всю ее бедноту. Но вместо этого вцепляюсь в цветок из стекляруса и рву его на себя. Она пробует укусить мою руку, ее рот хватает пустоту. Я не понимаю, чего она боится, ведь я еще и сам не знаю, чего хочу. Знаю только, что второй рукой с силой сжимаю пучок ее жестких, похожих на бечевки волос и держу за них ее голову, как держат за ботву кукурузный початок. Потом я сам пускаю в ход зубы. Я кусаю ее за подбородок, за губы, одеревеневшие от страха. Я заставляю ее стонать – теперь у нее есть на это причина: я наполовину оторвал от майки стеклярусный цветок, я собираю в горсть ее тощие груди и мну их. И вот мои руки уже шарят у нее между ног, перебирают ее косточки. Она моего яростного порыва не разделяет. Она опускает голову, зачем-то поднимает руку, и рука у нее дрожит. Потому что я уже добрался до заветного места – оно у нее худенькое, как и все остальное. Настойчиво и стремительно тесню ее к стене. Ее желтоволосая голова ушла куда-то вниз, сейчас она – бессильная марионетка, обездвиженная стеной. Я тяну ее вверх за щеки, моя слюна капает ей в ухо, бежит по ее спине, а я в это время уже двигаюсь туда и сюда в ее костистом каркасе, словно стервятник, захвативший чужое гнездо. Этот знойный, этот нелепый день заставляет меня крушить ее – и себя тоже.
Уж не знаю, то ли она тяжело дышала после всего этого, то ли просто плакала. Никак не могла подняться с пола, лежала съежившись. Из-под дивана, положив морду на лапу, выглядывал пес, висели его уши, таращились незрячие белые глаза. На стене обезьяна неподвижно сосала свой рожок с молоком. Мои очки лежали на полу возле двери, одно из стекол было разбито. Я сделал несколько шагов и подобрал очки. Подхватил мокрые полы рубашки, заправил их в брюки и вышел, не произнеся ни слова.
Машину механик поставил перед мастерской. Ключ зажигания был на месте, я завел мотор и поехал. Скоро шоссе стало прямым, по бокам его появились морские пинии и жухлые камышовые заросли. Я хотел было затормозить, но машина почему-то не желала останавливаться, пришлось распахнуть дверцу – меня прямо на ходу одолела тошнота. Облегчившись, я пошарил под сиденьем: там у меня всегда была припасена вода. Воду я нашел – она здорово нагрелась в пластиковой бутылке. Ополоснул рот, выставил наружу голову и вылил на нее остаток воды. Асфальт монотонно бежал под колесами машины, а вместе с ним монотонно двигался запах перегретой земли, только теперь он смешивался и с запахом моря – оно было уже совсем рядом. Тут, Анджела, я оторвал руки от руля, поднес их к лицу и стал нюхать, как бы разыскивая следы своего зверского подвига. Но руки пахли только ржавчиной, наверняка это была ржавчина с пожарной лестницы. Я поплевал в ладони – в сущности, я не в ладони плевал, а в те складки, в которые вдруг захотела собраться моя жизнь, и мой душевный покой, и мое сердце. Потом я стал тереть ладони одну о другую и тер до тех пор, пока они чуть огнем не загорелись.
* * *
Дом у моря построен в пятидесятых годах, он был приземистым и квадратным, безо всяких там новомодных украшений. Возле кухни стояла беседка, ее обдавал своим удивительным ароматом жасминовый куст, рядом росла большая пальма. Правда, в остальной части сада особых прикрас не было. Сад окружала изгородь из коротеньких заостренных железных штырей, объеденных морской ржавчиной. Ворота выходили прямо к морю, при каждом порыве ветра они проворачивались в своих петлях со скрипом, похожим на крики чаек, испуганных непогодой. Кусок пляжа перед домом был достаточно безлюдным, купальные заведения начинались много дальше, за устьем реки, за громоздкими рыбацкими весами, замершими в воздухе, словно голодные пасти неведомых чудовищ.Этот летний дом облюбовала твоя мать, он напоминал ей – так она говорила – бедуинский шатер в пустыне, в особенности на закате, когда от отражений, приходящих с моря, стены дома, казалось, начинали шевелиться. Окончательный выбор совершился благодаря коту. Этот заспанный кот покорно дался Эльзе в руки и просидел у нее на плече все то время, что понадобилось девице из агентства недвижимости, чтобы распахнуть ставни в комнатах, где застоялся запах плесени, типичный для домов, в которых зимою никто не живет. Это был обычный день на исходе марта. На твоей матери было легкое пальто яркого апельсинного цвета, похожее на то самое солнце, что обещало обогреть нас летом. На обратном пути мы остановились перекусить в ресторане, слишком обширном для нас двоих, с вертикальными окнами, выходившими на матовые от солевых отложений скалы. Было холодно, мы немножко выпили: прикончили графинчик вина и добавили по рюмке горького ликера. Вышли из ресторана в обнимку, пошатываясь, унося в руках тарелку, врученную нам на память. Нашли укромный уголок позади пиниевой рощи и занялись там любовью, потом я отдыхал, положив голову на Эльзин живот. Мы немного так полежали, прислушиваясь к ожидавшему нас будущему. Затем твоя мать прошлась туда-сюда, подобрала с земли несколько почерневших шишек. Я некоторое время наблюдал за ней. Полагаю, что это был самый счастливый день нашей жизни, но тогда мы, конечно же, этого не заметили.
С того мартовского дня минуло почти десять лет, и сейчас я проехал мимо этой пиниевой рощи, даже не взглянув на нее, тем более что песок под колесами машины мешал ехать, отвлекал внимание. Я поставил машину под камышовый навес на задворках сада. Пригнулся, чтобы не задеть проволоку, на которой висели пляжная дерюжка и Эльзин купальный костюм. Это был закрытый купальник цвета сливы, из эластика, с фактурой под пчелиные соты; принимая солнечные ванны, Эльза его скатывала до пупка. Теперь он был вывернут наизнанку. Плечом я все-таки задел беленькую вставку внизу, тот кусочек, связанный в две нитки, которым принято укреплять штанишки и который касался промежности моей жены.
Я обогнул дом и вошел в гостиную с большим угловым диваном, обитым голубой мешковиной. Песок хрустел у меня под ногами, пришлось снять ботинки: я не хотел, чтобы Эльза услышала мои шаги. Босиком я с удовольствием прошлепал по каменному полу, который при любом зное оставался прохладным. Расправил пальцы, расслабил ступни, чтобы плотнее приникнуть к этой прохладе, и так преодолел ступеньку, что отделяла гостиную от кухни. Из небрежно закрытого крана на грязную тарелку капала вода. На столе лежал забытый кусок хлеба, рядом были крошки и нож. Я взял хлеб и стал его жевать.
Твоя мать была наверху, она отдыхала. В полутьме я поглядел на нее через приоткрытую дверь: голые ноги, короткая шелковая сорочка на тоненьких лямках, простыня, комком лежащая в изножье кровати, – она, конечно, сбила туда простыню ногами, – лицо, скрытое под густой массой волос. Возможно, она давно уже спала, поэтому и не слышала звонков. От этой мысли я успокоился – это хорошо, что она спала, в то время как я… Бр-р-р, словно сон. Я жевал хлеб, жена продолжала спать. Дыхание у нее было совсем спокойным, таким же, как дыхание моря за окном.
Я швырнул свое белье в корзину с грязным, забрался в душ. Вышел оттуда в купальном халате, оставляя мокрые отпечатки на ступеньках, поискал солнечные очки, сошел в беседку. Через темные стекла море выглядело еще голубее, чем на самом деле. Я был у себя дома, среди знакомых вещей и запахов, испуг остался там, он был теперь далеко. Пожар тоже был там, за спиной, но лицом я еще чувствовал жар пламени. Я смотрел на море и пытался не спеша уяснить себе, что же, собственно, произошло. Мне нужно было заново привыкнуть к себе, к этому человеку, которого я вроде бы хорошо знал и который, хлебнув стакан водки, не совладал с похабным порывом, растекся лужей, точь-в-точь как эти грязные кубики льда в баре. Я поднес руку ко рту, пытаясь понюхать собственное дыхание. Нет, алкоголем от меня не пахло.
– Привет, милый.
Эльза положила мне на плечо руку. Я обернулся и немедленно ее поцеловал. Поцелуй пришелся мимо губ. Она была в блузе из марлевки, под тканью просвечивали соски, потемневшие от солнца. Взгляд у нее был совсем сонный. Я еще раз привлек ее к себе, надо было подарить поцелуй посочнее.
– Ты сегодня так поздно.
– Мне досталась препаршивая операция.
Соврал я как-то инстинктивно, но тут же посчитал, что так оно и было. Взял Эльзу за руку, и мы пошли по песку к воде.
– Хочешь, куда-нибудь съездим ужинать?
– Ну, раз тебе хочется…
– Да нет, тебе-то хочется?
– Знаешь, давай-ка останемся дома.
Мы уселись на песок. Солнце палило уже не так сильно. Эльза вытянула ноги, дотянулась их пальцами до самой воды и некоторое время рассматривала ногти, которые то исчезали в мокром песке, то опять показывались. Мы привыкли сидеть вот так, друг возле друга, и молчать, никакой скуки при этом мы не испытывали. Вот только после нескольких дней, проведенных врозь, нужно было как-то подхлестнуть наши чувства, от недельной разлуки мы чуточку одичали. Я взял руку твоей матери, погладил ее. Эльзе сейчас было тридцать семь лет, наверное, и ей порядком не хватало той девушки в легком пальто апельсинного цвета, которая, подвыпив, покачивалась перед дверями пляжного ресторана и во все горло хохотала на молу, когда море обдавало нас брызгами. Может, эту девушку она сейчас и высматривала, глядя на кончики пальцев ног, которые то и дело заливало прозрачной пеной?.. Э, вот уж нет, обделенным здесь оказывался я, с этой своей работой, не имеющей никакого расписания, прижимистый, когда надо было что-то дать, торопливый, когда можно было что-то получить. Но не станем же мы рыться в песке, разыскивая то, чего нам теперь не хватает. Да, смелость теперь у нас гостила нечасто. Смелость, Анджела, дружит с любовью зарождающейся, старая любовь всегда чуточку трусовата. Я ведь теперь не был Эльзиным ухажером, я уже был мужчиной, который оставался ждать ее в машине, когда она входила в магазин… Эльзина рука между тем все мягче соскальзывала в мою, она была похожа на морду коняги, узнающей родную кормушку.
– А может, нам выкупаться?
– Давай…
– Пойду натяну костюм.
Я смотрел, как она идет к дому, смотрел на ее ноги, преодолевавшие уклон пляжа, – они были стройными и крепкими. Мне снова пришли на ум те, другие ноги, с тощими икрами и беспомощно мягкие с внутренней стороны, там, где я ухватился за них руками. И я опять ощутил вкус пота этой женщины, почувствовал ее страх. «Помогите…» – прошептала она в какой-то момент. «Помогите». Эльза сейчас входила в сад, и я улыбнулся, как все мы улыбаемся вещам, принадлежащим нам. Потом я снова стал смотреть на солнце, которое закатывалось за море, посылая розовые отражения, и мне подумалось, что я, в общем-то, глупец. Шел один из самых восхитительных вечеров в моей жизни, мне следовало помнить, что от добра добра не ищут, следовало наслаждаться этими безмятежными часами.
Эльза вернулась в своем купальном костюме цвета сливы, с полотенцем под мышкой. Она все еще была отменно хороша – худощавее, чем в пору, когда мы познакомились, возможно, чуть пожестче, но гораздо дружественнее. Ее физическая красота, хорошо сохранившаяся, прекрасно соответствовала ее душевному настрою.
– Пошли?
Теперь эта белая вставка, вшитая в изнанку костюма, перед которой я недавно затрепетал, словно перед строгим судьей, была где-то там, между ее ляжками. Я внезапно вздрогнул и выпрямился. Эльза остановилась на линии прибоя, я стал смотреть на закругление ее спины. Я ведь был мужчиной ее жизни, тем будущим старым хрычом, что станет и впредь ждать ее перед магазинами в двойном ряду машин. Возможно, она желала для себя кого-то другого, возможно, этот другой у нее даже когда-то был. Верность ведь вовсе не является ценностью разумно проживаемой полосы лет. А вот неверность ею как раз и является, поскольку питается осторожностью, бережливостью, скрытностью – и массой других качеств, появляющихся в зрелом возрасте. Мы с Эльзой, взятые вместе, начинали уже походить на старое пальто, которое утратило первоначальные очертания, и теперь нет нужды соблюдать в нем парадную осанку, и как раз изжеванность и натуральная потертость ткани делают это пальто единственным в своем роде и неподражаемым.
Я распахнул купальный халат, сбросил его на песок. Эльза от неожиданности чуть отпрянула назад:
– Боже, ты голый!
Она смеялась, поспевая в воде вслед за моей незагоревшей задницей, слишком широкой для путной мужской задницы. Нравился ли я ей еще? Наверняка она предпочитала видеть меня одетым, прикрытым материей. В голом виде я не держал живота, да и бицепсов особых у меня не имелось. Но мне сейчас хотелось, чтобы она смотрела на меня безо всякого снисхождения, чтобы понимала все несовершенство человека, с которым ей предстояло провести остаток жизни. Я плюхнулся в воду и поплыл, не поднимая головы из воды, пока не почувствовал, что грудь у меня раздулась и отвердела. Тогда я перевернулся на спину и замер, покачиваясь на поверхности, рта не закрыл, в него заплескивалась вода. Сначала я почувствовал толчки воды, которую рассекали Эльзины руки, потом и она сама вынырнула рядом. Мокрые волосы теперь не мешали понять, какое у нее на самом деле лицо. Расскажи я ей сейчас свое эротическое приключение, она бы не поверила. Я подумал о кое-каких сексуальных сценах, которые нам с нею приходилось видеть в кино, о разнузданных стоп-кадрах, которые экран внедрял в наши тела в темноте кинозала. Она, созерцая эти сцены, замирала в полном молчании, переставала даже дышать, я в досаде ерзал в кресле. Ну ведь не так же она глупа, не думает же она, что и в жизни можно заниматься любовью таким вот образом? Но когда мы выходили из зала, вид у нее был отсутствующий, словно у картонной куклы…
Сейчас она брызнула мне в лицо морем, потом ушла в воду и поплыла впереди меня. Я слушал шум воды, которую резало ее тело, он уходил все дальше и дальше. Я не двигался, глаза у меня были прикрыты, ноги чуть разведены, я предоставлял течению баюкать меня. Может, снизу какая-нибудь рыбешка с изумлением взирала на белый киль моего тела. Я перевернулся и с открытыми глазами стал погружаться вниз, в толщу сияния, пронизывавшего эту голубую влагу, спускался до тех пор, пока мне не стало холодно, и в конце концов приник ко дну, на котором медленно колыхался песок. И тут, в этом полном водном безмолвии, я вдруг задвигал губами.
– Я только что изнасиловал женщину! – крикнул я.
И после этого взмыл вверх, перегоняя собственные пузыри, распахнув руки, похожий на гигантскую белую рыбу, – туда, к яркому свету, лившемуся на поверхность моря.
* * *
Будучи студентом-медиком, я, Анджела, страшно боялся крови. Во время занятий по анатомии я постоянно держался в сторонке, прятался за чью-нибудь спину. Я боялся смотреть, я только слушал звуки, сопровождавшие течение лекции, и голос профессора, разъяснявшего сущность операции. Там, где кромсали человеческие тела, кровь была отнюдь не серого цвета, как в учебниках, она имела свой естественный цвет и свой естественный запах. Конечно же, я мог полностью пересмотреть те планы, что наметил, и стать просто заурядным поликлиническим врачом, таким же, как мой отец. Мне, как и ему, не удалось бы сделаться приличным диагностом, я был лишен врачебной интуиции. Недуг, замурованный в толщу плоти, не вызывал у меня интереса. Мне хотелось его увидеть, пощупать, удалить. Я знал, что выражу себя, лишь добравшись до недр человеческого тела, только там и больше нигде. Я стал яростно бороться с собственной судьбой, бороться изо всех сил – она не пускала меня к моей мечте, толкала куда-то в сторону.И вот как-то утром, зайдя в студенческий туалет, я нарочно поранил себе левую руку – взял бритвенное лезвие и медленно надрезал мускул, управляющий большим пальцем. Смотрел, как из раны выступила кровь, как она потекла в белую фаянсовую раковину. Мне нужно было терпеть, не закрывать глаз и терпеть. И в конце концов это мне удалось. Я смотрел, как кровь капает в умывальник, и чувствовал только легкое недомогание. В этот день я, приблизившись к операционному столу, наконец-то стал смотреть, и сердце у меня не дрогнуло. Не дрогнуло оно и позже, когда я впервые погрузил скальпель в плоть живого человека. Вот только время, которое проходит между надрезом и появлением крови, – это особое время. Кровь ведь появляется не сразу, какую-то долю секунды рана остается белой. Я сделал тысячи операций, и первый надрез – это единственный момент, который до сих пор вызывает у меня легкое головокружение: видно, борьба, через которую я прошел, еще живет во мне. В этот момент я и сейчас, находясь у операционного стола, поднимаю ладони, и каутеризирует рану мой ассистент. В другие моменты, даже в самые безнадежные, я ни разу не терял головы. Я всегда делал все, что было в моих возможностях, а когда иначе было нельзя, я давал человеку спокойно умереть. После этого я снимал стерильную маску, ополаскивал лицо и руки до локтей, рассматривал в зеркало отметины, которые напряжение оставило на моем лице, и не задавал ненужных вопросов. Дочка, я не знаю, куда уходят умершие, я знаю только, где они остаются.
Сейчас Альфредо небось уже начал: кожный лоскут отогнут, сосуды коагулированы. Наверное, они там надрезают фасцию височного мускула. Потом они примутся пилить кость; эта операция коварная: тут рискуешь задеть твердую мозговую оболочку. Потом, если будет необходимо, костный фрагмент тебе зашьют под кожу живота, там он будет храниться живым, но это будет позже, в конце, сейчас нет времени для подобных тонкостей, сейчас надо побыстрее добраться до кровоизлияния. Остается надеяться, что гематома не слишком сдавила мозг. Как я хотел бы сейчас быть обычным отцом, одним из тех простодушных дядек, что доверяют любому докторскому халату и почтительно перед ним склоняются, словно перед сутаной священника. Но не могу же я притворяться, будто не знаю, насколько воля самого прекрасного хирурга оказывается бессильной, когда вершится судьба. Человеческие руки, дочка, могут хозяйничать только на земле, а выше, над нами, стоит Бог – если только он есть.
Знаешь, дорогая моя, ведь не вхожу я туда, к тебе, из стыда. Если тебе суждено уйти, то получится, что я подсмотрел за последними мгновениями твоей жизни в обстоятельствах совсем уж некрасивых. Я хочу запомнить тебя как отец, я хочу, чтобы мне не привелось видеть, как пульсирует твой оголенный мозг, я хочу помнить твои волосы. Я ведь, бывало, по ночам склонялся над твоей мордочкой, хмурившейся во сне, гладил волосы и размышлял о твоей будущей жизни. Думал и о дне свадьбы, представлял, как твоя белая ладошка ляжет на мой темный рукав, и мы с тобой пройдем по ковровой дорожке, и в конце ее я с рук на руки передам тебя другому мужчине. Я смешон, и я это знаю. Но правда жизни так часто выглядит смешной.