Здесь, вне операционной, царит молчание, и на этих пустых стульях, что передо мной, – тоже молчание, и на полу тоже. Здесь, на безлюдье, я мог бы помолиться, попросить у Бога, чтобы он вошел в руки Альфредо и спас тебя. Я только раз в жизни молился ему, много лет тому назад, когда понял, что самому мне ничего не сделать, а сдаваться было немыслимо. Я тогда поднял перемазанные кровью руки к небу и велел Богу прийти мне на помощь – ведь если бы умерла женщина, лежавшая передо мной на операционном столе, то вместе с ней умерли бы и деревья, и собаки, и реки, и даже ангелы. И все остальное, что только Бог ни сотворил.
* * *
   Я увидел их не сразу и поэтому не смог избежать встречи. Когда я их заметил, ретироваться было поздно. Они стояли в середине коридора, чуть-чуть не дойдя до рентгеновского кабинета, – двое полицейских возле самой двери: серые рукава мундиров, пистолеты в кожаных кобурах. Они слушают какого-то третьего, тот, в гражданском, что-то тихо говорит им, едва двигая губами, а губы у него темные, точно он только что жевал лакрицу. Он наводит на меня зрачки – словно прицеливаясь, и эти два стеклообразных шарика берут меня в вилку в летнем безлюдье больницы. Человек неотрывно на меня смотрит, после чего и один из двух полицейских оборачивается ко мне. Лифт находится за их спинами, чуть в отдалении, на другой стороне коридора. Нет, мои шаги не перестают звучать, просто они становятся механическими, словно у марионетки. Прошла неделя с того кошмарного дня, когда я натощак хлопнул два бокала водки.
   В точности я мало что помнил, все тогда случившееся мне виделось словно через стеклянную стену, густо намазанную клеем. Но она-то – нет, она, разумеется, ничего не забыла. Я тогда бросил ее у этой стенки, перед этим скрутил ее буквально в комок. Использовал – и отшвырнул, словно презерватив. Наверняка она стоит сейчас за этой самой дверью, заслоненной спинами полицейских. Они привезли ее с собой, сейчас она меня опознает. Сейчас, когда я почти уже поравнялся с этим противным смуглым типом, она выйдет из своего убежища. Лицо у нее будет никакое, на голове – прическа в виде корзины из кокосовых волокон, она протянет ко мне руку и скажет: это он, арестуйте его. С тараканьим упорством она заставила их обследовать окраину, потом они прочесали и приличные кварталы и вот добрались до меня. Они задержат меня – так, как это полагается в общественных местах, – не станут поднимать паники, стальным захватом возьмут меня за локоть и спокойно скажут: просим вас пройти с нами… Но нет, Анджела, никто из них меня не коснулся. Положив палец на красную кнопку, я ждал, пока спустится лифт. Они были все еще там, не двигались, я на них не смотрел, но прекрасно видел – три темных силуэта в уголке моего левого глаза. Я вошел в кабину, только это был уже не совсем я. Рубашка у меня прилипла к спине, я широко улыбнулся женщине и мальчику, что ехали наверх вместе со мной. «Прошу вас», – глупо сказал я, прикидываясь этаким благовоспитанным болванчиком. Я ведь ничего такого не сделал, синьора, вы же видите, правда? Я культурный человек, скажите об этом тем солдафонам, что остались там, внизу… Тем временем наша никелированная коробка карабкалась все выше – вполне благополучно.
   Все же в этот день я избегал встречаться с кем-либо глазами, совершая обычный обход пациентов, которых я оперировал в предыдущие дни. Окидывал их профессиональным взглядом из-за своих бифокальных линз, смотрел на процедурные карты, орудовал позолоченным вечным пером фирмы «Монблан», уточняя дозы снотворного. Потом перешел в операционную, по дороге плечи у меня трепетали, что твои крылышки. Но вошел я как обычно – открыл створки дверей носком ноги, поднял стерильные ладони вверх, сразу направился к операционной сестре, чтобы та надела мне перчатки. Поднял руки (словно преступник, мелькнуло у меня!) – надо же, при этом мне и улыбнуться удалось… После этого пошла полоса покоя – моего рабочего покоя. Йодистая настойка, скальпель, кровь. Руки у меня спокойны, точны, как всегда, нет, гораздо точнее. Только они теперь не мои, эти руки, они принадлежат некоему человеку, на которого я смотрю со стороны, профессионалу без страха и упрека – которым я давно уже перестал восхищаться… Сейчас я наблюдаю себя, как энтомолог наблюдает занятное насекомое. Да, ведь, в сущности, именно я и являюсь насекомым, а вовсе не она – она просто несчастная бабенка, попавшая в историю, я набросился на нее, вцепился, искусал, использовал. Руки у меня сейчас в резине, они опущены, они как бы не мои и все же такие мои – эти продезинфицированные крючки, которыми здесь, в операционной, я пользуюсь в сугубо благих целях. Держу ими электрический скальпель, режу, коагулирую сосуды. А ведь на самом деле я все еще там, в коридоре, они, поди, ждут меня. Они меня арестуют прямо в стерильном халате и перчатках, вот смешно-то будет… Зажимы Кохера. Тампоны. Ага, они дали мне время на раскаяние, вот почему не взяли меня сразу, хотят, чтобы я помучился, осознал свою вину. Какая изощренная жестокость! Ну да, она все-таки сидит в той самой комнате, она видела, как я прошел, и подала утвердительный знак. А потом скрючилась на стуле, словно подрубленная тростинка, ей принесли стакан воды – не беспокойся, мол, детка, теперь этот сукин сын не отвертится, ни он, ни его сволочное причинное место. Я ведь за дверь-то не заглянул, просто прошел мимо. На это у меня духу не хватило, а жаль… Как я ни силился, я не мог припомнить, что там в ней, в этой распроклятой комнате. Первая дверь – это комната, где берут анализы крови и мазки, а вот эти две полураскрытые створки рядом с серыми спинами полицейских… Я лихорадочно рвался в мыслях в это пустое, в это неизвестное мне пространство, где, по-видимому, они прятали изнасилованную мною женщину, лица которой я никак не мог вспомнить. При этом мне, Анджела, искренне казалось: раз моя память отказывается воспроизводить все, что я натворил, значит, этого и не было вовсе. Ах, ну почему я к ней тогда не вернулся, не приласкал ее, не убедил, что все произошедшее – сущие пустяки? Ведь я, если только захочу, вполне могу убедить любую хрупкую душу в чем угодно. Я мог попросить у нее извинения, предложить ей денег. Я мог ее убить… Почему же я ее не убил? Да потому, что я не убийца. Убивают убийцы, а хирурги… хирурги только насилуют. Зажимы для сосудов. Аспиратор. Она заявила на меня в полицию – подхватила свою сумку, сшитую из лоскутков кожи, и пошла в местный полицейский комиссариат. Я прямо так и видел ее, – для храбрости она, конечно же, остервенело грызла себе ногти, – в одном из этих полицейских кабинетов, воняющих штемпельной краской. Сидела, сжав свои бледные коленки, на стуле, описывала прилично одетого человека, надругавшегося над ней, а кто-то за ее спиной записывал все это на пишущей машинке. Кто знает, что она там нарассказала… Каким-то я ей показался, интересно было бы знать, как запомнило меня ее непривлекательное тело. Я тогда был словно слепой – от спиртного, от жары, от нечеловеческой похоти. Она-то нет, она была трезвой, она на меня смотрела, она меня вытерпела. Кто способен вытерпеть, способен и запомнить. Ранорасширитель. Ее небось подвергли гинекологическому осмотру: она склонила голову набок, легла на беленький топчанчик и подчинилась этой унизительной процедуре. И там, лежа с разведенными ногами, глядя в пустоту, она приняла решение бесповоротно меня погубить. Зажим Келли. Возможно, у нее нашли следы моей семенной жидкости. Еще один Келли. Да нет, быть не может, чтобы она до меня добралась, она ничего обо мне не знает, ей неизвестен ни мой адрес, ни мое ремесло. Стоп, а может, они как раз и известны. Когда я пошел звонить в эту ее крохотную спаленку, сумка моя оставалась на диване… Она в ней рылась! Нищенка, проклятая нищенка! Тебе же никто не поверит. Тампоны. Я буду защищаться, я скажу, что она сама под каким-то предлогом затащила меня к себе в дом, хотела меня ограбить, а то и убить. Разве не натерпелся я страху, когда шел за ней по темной и грязной лестнице этого поспешно заселенного жилкорпуса? Страх и привел меня в такое состояние… а чтобы защититься от страха, мне пришлось напасть на нее первому. Перевязать отросток протока. Она вела себя подло, скажу я, она ввела меня в заблуждение, подпоила меня кофе с наркотиком. Там же крысиным ядом до сих пор воняет, в этой ее лачуге, господин комиссар, сделайте там экспертизу! Теперь ушиваем… Нитку… Возможно, там, на прилегающем пустыре, засыпанном пылью, закопаны мертвые тела. Ведь по виадуку постоянно идут грузовики, от них дрожат стекла, из-за их рева никто не слышит криков несчастных жертв. Я и сам чудом остался жив. Арестуйте же эту ведьму! Дренажную трубку. Мерзавка, как у тебя наглости хватило? Как ты только могла вообразить, что меня посадят? Ты что, решила, что тебе тут же и поверят? И я в воображении наотмашь дал ей оплеуху и видел, как дергается ее голова, украшенная нелепой прической. Поверят не ей, поверят мне, это уж точно. Полицейские передо мною извинятся, я оставлю им свою визитную карточку. Иметь знакомого хирурга всегда полезно. Тампоны. У человека с темными губами нездоровое лицо, такое лицо бывает у печеночных больных. Я проявлю великодушие: подниму трубку, соберу консилиум, устроим ему полное обследование в обход всех очередей – я делаю такое одолжение только самым близким друзьям. Он примется меня благодарить, начнет расшаркиваться. Пришлет мне какую-нибудь дорогую бутылку вместе с календарем Министерства внутренних дел, календарь я подарю одной из медсестер. Еще раз проверяем гемостаз. А ты, голубушка, выйдешь отсюда в наручниках, и тебя погонят вперед пинками. Ты шлюха, ты авантюристка, и район у тебя бандитский. Погоди, я пришлю туда бульдозер, мы твою хибару с землей сровняем. Сосчитать салфетки. Ты дашь свои показания, а я – свои. Иглодержатель. И чья возьмет – это мы еще посмотрим! Нейлон, зашиваем кожный покров.
 
   Операция была закончена. Теперь я мог поглядеть и по сторонам – в глазах у меня поблескивал вызов, поблескивало презрение. Возле моего второго ассистента стоял паренек-практикант в чересчур большом халате, ошалело смотрел на меня. Я и не заметил, что он тут есть, он приблизился только сейчас. У него были глаза человека, который всю силу воли употребил, чтобы побороть самого себя. То ли он просто старался не упасть в обморок, то ли боялся крови. Идиот.
   Я выбросил перчатки, вышел из операционной и вошел в раздевалку. Сел на скамью. Из окна был виден все тот же соседний корпус, низенькие окна служебных лестниц, через которые видны ноги поднимающихся и спускающихся. Да, только ступеньки и ноги – лица остаются там, за стеной. Вот прошли мужские брюки, просеменили белые чулки медсестры. Я, помнится, подумал, что ничто не может спасти нас от нас самих и что снисходительность – это фрукт, который падает на землю, уже изъеденный червями. Операцию я закончил, и можно было спустить с привязи все эти непристойные мысли, от меня ведь теперь толку было как от дохлого киллера.
   Двери операционной были распахнуты, сама она была в беспорядке, с другой стороны, в коридоре, мелькнул человек, он шел в уборную с рулоном туалетной бумаги в руке. Я чуть присел в окне, приветственно помахал рукой медсестрам и ассистентам. Потом спускался в лифте и снова был занят лишь тем, с чем, как мне казалось, я только что справился. На первом этаже, возле той самой двери, теперь никого не было, а за дверью оказалась комната как комната – приемная, в которой пациенты сидели в очереди на диализ. Были там две женщины с желтыми лицами, они ожидали, пока их пустят на эту процедуру. Нет, Анджела, та женщина никогда в эту комнату не входила, и в остальные она тоже не входила. Она так и осталась там, у себя, прижавшись к стене, на которой висел плакат с обезьяной. И даже лица не подняла.
* * *
   В этом году, Анджела, случилось событие непредвиденное – перед Пасхой ушел из жизни мой отец. Боли от этой потери я не испытал, мы ведь с ним почти не виделись. После смерти моей матери наши встречи стали совсем уж редкими. Мне известно было, что живет он в приюте для пенсионеров, но даже адреса его я толком не знал. Он назначал мне встречи на реке, в плавучем баре, возле теннисных кортов – всегда на закате, в самые безмятежные часы дня. Ему нравились аперитивы, и чтобы бортик стакана посыпали сахаром и рядом было блюдечко с маслинами. Он держал живот втянутым, усаживался так, чтобы его профиль был виден во всей красе. Очень ему нравилось чувствовать себя молодым и свободным. От нечастых этих встреч у меня в памяти остался только стук теннисного мячика, который отскакивал от ракеток и от корта, посыпанного мелким красноватым песком.
   В день похорон я был в церкви, стоя выслушал заупокойную мессу. Эльза стояла рядом, черная вуаль с вышивкой спускалась ей на лоб. Она плакала. Что именно она оплакивала, мне было неясно. Видимо, плакала потому, что считала, что так нужно. Низенький седоволосый человек вдруг вышел из-за колонны и проследовал мимо меня. Черный атласный галстук у него был развязан, из ворота рубашки торчала фирменная этикетка. Он подошел к микрофону проповедника и прочел страничку сочиненного им текста. Все слова были риторическими, абсолютно бесполезными, моему отцу они бы очень понравились. Вероятно, этот человек дружил с моим отцом: в голосе его было подлинное чувство, в руке мокрый платок. Выглядел он несколько не от мира сего, добродушный и одновременно непристойный, весь, от волос до одежды, был желтый от никотина и даже на паперти церкви курил. Он пожал мне руку, попробовал и обнять, но я уклонился. Вроде бы никто из родственников его не знал. Он тут же удалился, его тщедушное тело, затянутое в муаровый пиджак, как-то вприпрыжку спустилось по лестнице. У меня возникло ощущение, что этот незнакомец, в котором было намешано всего понемножку, олицетворяет собою наследство, оставшееся после моего отца.
   Об отце я сейчас и думал, направляясь в машине к морю, где ждала меня твоя мать. Эта смерть, обошедшаяся без физических страданий, застигшая отца неожиданно, в последующие после похорон месяцы стала беспокоить меня больше, чем можно было ожидать. Как-то ночью я проснулся и ясно понял – теперь я сирота. Я забрался в уголок между холодильником и кухонным столом, меня терзала тоска – даже не по отцу, а по желанию иметь отца, по далекой возможности, которую он, вероятно, в себе все-таки таил и которую я из гордости постоянно игнорировал. Во мне исподволь накапливалось сожаление, угрюмое и молчаливое. Уже и лето настало, а этот странный внутренний разлад все не оставлял меня. Возможно, прохладный климат все поставит на место, думалось мне. Я вел машину к морю и размышлял, не поехать ли нам с Эльзой на весь август в Норвегию. Мне так хотелось побродить по краю огромных тектонических расселин, постоять на берегу, на скалах, обрывающихся в море, прокатиться на пароходике по Вестерфьорду, посетить архипелаг Лофотен. А потом просто пожить там – от ветра у меня покраснеет кожа, я буду выуживать из синего, как кобальт, моря треску больше меня самого. Какая-то женщина в возрасте ехала впереди, уже изрядное время я сидел у нее на хвосте. Я мог бы включить сигнал поворота, поклаксонить и пойти на обгон. Но я не прибавлял скорости и все чего-то ждал. Волосы у нее были короткими, они открывали интеллигентный затылок женщины, не желающей перешагивать некий важный возрастной рубеж. Эта женщина так хорошо держится, и спина у нее совсем девичья, вот только чувство возрастной ориентировки она уже потеряла. Хватит миндальничать, сейчас я нажму на клаксон, его пронзительный звук прохватит ее до самых костей. Но тут мысли у меня переключились на мою мать. Она водительские права получила совсем поздно, преподнесла их себе в подарок. Забиралась в свою крохотную малолитражку, пахнущую восковой пастой для полировки мебели, и ехала куда душе угодно. Пальто из драпа в елочку, заботливо сложенное, всегда лежало у нее на правом сиденье. А машину она вела в точности как эта женщина, ехавшая впереди меня, – старательно держалась за баранку, ужасно боялась, что кто-нибудь ударит ей в спину неожиданным звуком клаксона. Скажи на милость, Анджела, ну почему же жизнь сводится к таким пустякам? И где человеческое милосердие? И куда делись удары сердца моей матери? Где удары сердца всех тех людей, которых я любил? Дай мне твою старенькую корзинку, дочка, ту корзинку, с которой ты когда-то ходила в детский сад. Я хочу собрать в нее, словно светлячков в кромешной тьме, все светлые проблески, что встретились мне на жизненном пути.
   Женщина впереди меня замедлила скорость, сбросил скорость и я. Потому что вдруг почувствовал себя новорожденным ребенком, которого куда-то везут в коляске. Тем временем поля по сторонам шоссе пошли совсем уж грязные… Да, да, именно в этих краях моя машина заглохла несколькими неделями раньше.
 
   Зеленая дверь оказалась запертой. Я несколько раз постучал, ответа не было. Грузовики все так же проносились по виадуку, я и сам бог знает сколько раз проезжал по нему, направляясь к морю, ничего не ведая о той жизни, что текла под ним. Там, позади виадука, виднелись и другие подобные жилища – бараки, ржавые автовагончики… Из бурьяна зловеще выглядывал остов сгоревшей машины – наверное, она когда-то свалилась с виадука и до сих пор никто не удосужился ее убрать. Рядом, через трещину в глине, проделанную зноем, ползла змея. Ее черная чешуя блеснула – и тут же исчезла в траве. Женщина была в отлучке. Я медленно побрел прочь, тень от ее дома, все удлиняясь, расползалась по этому безрадостному ландшафту, стала наползать и на меня.
   Я забрался в машину, вставил ключ, но не повернул. Нажал кнопку приемника, поискал музыку. Потом откинул голову на сиденье. Я был в тени, вокруг стоял звенящий зной – пустыня, да и только. Время от времени чей-то одинокий крик прокатывался понизу, вырвавшись неизвестно из какой дыры. Я выключил радио. Вытянул ноги поверх педалей, прикрыл глаза – и тут увидел ее. Увидел через узкую, словно в синемаскопе, щель между своими прищуренными веками. Она шла по фундаменту строящегося большого кооперативного корпуса, пробираясь между торчащих бетонных колонн. Я не ошибся, ожидая ее именно здесь. Она снова выбрала этот сокращенный путь, чтобы поменьше жариться на солнце. На тех участках, где было солнце, она вроде бы ускоряла шаги, потом, попадая в длинные тени от колонн, шла гораздо медленнее, становилась там почти черной. Я боялся, что не узнаю ее, но нет, узнал сразу же, как увидел. Она была далекой, маленькой; тень мешала рассмотреть ее в подробностях. Но это была ее голова, похожая на голову огородного пугала, это были ее тонкие ноги дугой. И эту ее неловкую походку, возможно происходящую от какой-то врожденной вывернутости бедер, я тоже узнал. Ни о чем не ведая, она шла прямо ко мне, похожая на одного из тех отчаявшихся беспризорных псов, что удирают боком, если его пугнуть. Две объемистые сумки с продуктами оттягивали ей руки. Их тяжесть должна была бы прибавить ей устойчивости – но нет, она еще больше лишала эту женщину равновесия. Она же упадет, подумал я, вот сейчас она упадет. И я уже взялся за рычажок, чтобы распахнуть дверцу, хотел бежать ей навстречу. Но нет, она не упала, она просто скрылась в очередной тени. Я убрал руку и с места не двинулся. Ее широкий лоб вынырнул на яркий свет, и у меня опять возникло чувство, что я слежу вовсе не за ней, а за самим собой. По мере того как она двигалась вперед в этой сетке из света и тени, во мне кадр за кадром пробегали картины позорища, которое я устроил себе и ей. Я съехал вниз по сиденью, замер, покрылся потом, и на меня накатил приступ похоти. Потому что я разом вдруг все вспомнил… вспомнил ее неяркое тело, похожее на очаг, лишенный огня, ее белую шею, ее грустный, загадочный взгляд. Нет, все это сделал не один я. Она хотела этого так же, как и я. И даже больше меня. И стена, и стул, упавший за нашими спинами, и ее схваченные мною запястья, поднятые вверх, прижатые к глянцевой бумаге плаката, снова возникли передо мной. Воспоминание обо всем этом прочно сидело где-то в глубинах моего существа. Там был записан даже общий запах наших соединившихся тел. Запах бреда, вытесняющий запах пепла. Соитие наше было проникнуто отчаянием. И отчаяние шло только от нее, оно было неотрывно от ее худеньких ног, которые сейчас несли ее ко мне. Это она занималась любовью таким вот манером, а вовсе не я, она навязала мне свои правила. А сейчас она приближалась ко мне со своими битком набитыми сумками. Что ты там купила? Что ты вообще ешь? Да брось свои сумки, швырни их в пыль и иди ко мне, черт возьми. Она была худенькой, совсем худенькой, да мне еще приходилось смотреть на нее против света. Она сейчас смахивала на одно из тех лишенных позвоночника, вихляющихся созданий с хрупким, как бы призрачным остовом, которые показываются из земли по весне, – такой вид придавали ей эти непомерные для нее физические усилия. Она направлялась к своему дому; сегодня был какой-то очередной день ее нищей жизни, она принимала его, не удивляясь. Что у нее за характер? И почему она так обильно красилась? Сумка, сшитая из обрезков кожи, колотилась об ее ноги. Честно говоря, мне следовало немедленно уехать. Вот она приостановилась в следующем конусе тени. Поставила на землю одну из сумок, потрогала затылок, разогретый солнцем, поправила прядь обесцвеченных волос. Я замер, ловя это ее движение, на расстоянии чувствуя испарения ее влажного затылка. Я на этот раз ничего не пил, желудок мой о себе не заявлял, голова была ясной… И именно в этой ясности, в этом отсутствии желудочных каверз я ее желал! Я самому себе не верил – ведь я глядел на нее, уже заранее отказывая ей в самом простом уважении. Значит, вздор это все, я ее ждал вовсе не для того, чтобы принести свои извинения, я устроился здесь, словно ястреб в засаде, готовый наброситься на нее и снова ею завладеть. Вот она почти поравнялась со мной, сейчас пройдет мимо и меня не заметит. Я должен дать ей исчезнуть, глядя в зеркальце заднего обзора, и после этого уехать восвояси. И больше уже не возвращаться… Я опустил голову и стал смотреть на собственные ладони, лежащие на коленях, я твердил себе, что человек я добропорядочный.
 
   Ее живот поравнялся с дверцей. Она наклонилась и заглянула внутрь. Я поднял голову и, вместо того чтобы увидеть пару расширенных от испуга глаз, увидел взгляд лишь чуточку недоуменный. Я сразу выбрался из своего укрытия – правда, не полностью: спиной я опирался на распахнутую дверцу, но одна нога все еще пребывала в машине.
   – Ну, как дела?
   – Все в порядке, а у вас?
   – Давай-ка будем на «ты».
   – Какими судьбами в наших краях?
   – Да вот забыл расплатиться с механиком.
   – Он мне уже напоминал… Сказал, что если я вас знаю…
   – Называй меня на «ты».
   – Хорошо.
   – Так что ты ему ответила?
   – Сказала, что я тебя не знаю.
   Она не казалась рассерженной, она вообще никакой не казалась. Может, она к таким вещам привыкла, подумалось мне, может, эта бабенка вообще способна лечь под первого встречного. И я стал оглядывать ее, ничего уже не опасаясь. Темные тени обрамляли глаза, от этого они казались еще глубже запавшими в костистых орбитах. Шея была в голубоватых венах, они уходили в рубашку в черно-желтую клетку, сшитую из блестевшего на солнце эластика, грошовую вещицу, сварганенную на машинке каким-нибудь подростком-азиатом. На меня она больше не смотрела. Поднесла руку к челке и стала ее теребить, укладывать мелкими прядками – старалась закрыть свой непомерно большой лоб, ведь именно в него упирался мой взгляд. Прямые солнечные лучи подчеркивали несовершенство ее черт, и она это чувствовала. Ей, видимо, было хорошо за тридцать – у наружных уголков глаз собиралась едва приметная сеточка морщинок. Да и само лицо ее уже блекло, об этом говорила каждая клеточка кожи. Но в глазах, в ноздрях, в щелочке между верхней и нижней губой – повсюду пробивалось ее потаенное, внутреннее дыхание, прорывался подавленный, неопределенный призыв, похожий на порыв сильного ветра, вдруг проникшего в глубину лесной чащи.
   – Как тебя зовут?
   – Италия.
   Это невероятное имя я воспринял с улыбкой.
   – Послушай, Италия, – сказал я, – мне здорово неудобно за… – Я подергал пальцами подкладку кармана. – В общем, я у тебя прощения хотел попросить, я был порядком пьян.
   – Мне пора идти… а то на солнце продукты оттают.
   И заглянула в одну из своих сумок – сумки она на землю так и не поставила.
   – Давай я тебе помогу.
   И я было наклонился, пытаясь взять сумки у нее из рук. Но она решительно воспротивилась:
   – Нет, нет, они не тяжелые.
   – Пожалуйста, – тихо сказал я, – ну, прошу тебя…
   Ее глаза утратили всякое выражение. В них было только полное отсутствие, то отсутствие, которое я уже видел, как будто она разом отрешилась от всех намерений и желаний. В своих ладонях я ощутил пот ее ладоней, оставшийся на ручках сумок. Мы, как и тогда, спустились по ржавой наружной лестнице, добрались до насыпи. Она открыла дверь, я закрыл ее, как только мы вошли. Все внутри было таким же безутешным – цветная дерюжка на маленьком диване, плакат с обезьяной, держащей в лапах детский рожок, прежний запах каустической соды и крысиного яда. Я ощутил: во мне что-то двигалось, какая-то податливая и горячая волна медленно просачивалась в меня… толчок похоти не спешил, он завладевал мною мягко и как будто без моего ведома. Я поставил на пол сумки с продуктами. Выпала жестянка с пивом, покатилась под стол. Она за этой банкой наклоняться не стала, стояла прислонясь к стене, смотрела на окно, что-то разглядывала через створки сведенных ставней. Приближаясь к ней, я ослабил узел галстука. Яички у меня отяжелели, их ломило. На этот раз я взял ее сзади. Во-первых, глядя ей в глаза, пришлось бы о чем-то думать, во-вторых, мне вообще так было удобнее. Я хотел обнять ее за ребра, зарыться носом в ее затылок. Я, должно быть, поцарапал ей спину, но это получилось как-то невольно… Уходя, я порылся в кармане брюк, вытащил бумажник, положил на стол деньги.