Вошел и уселся возле железной печки, не бочки, как обычно, заменявшей печку, а стандартной немецкой буржуйки на железных ножках, в которой горела бумага, – Бургонов на этот раз почему-то не занял своего обычного места. Я почувствовал огромную усталость. Еще бы! Воздушные бои длятся не больше пяти минут. Вернее, длятся и дольше, но очень редко. И эти короткие на земле минуты в бою растягиваются чуть ли не до бесконечности, забирают всю энергию летчика, юноши с отменным здоровьем. А сейчас бой длился сорок пять минут! Ни о чем не думая, я смотрел на огонь. Бумага сгорела, вместо огня осталась горка пепла. Перед глазами снова появились грязно-серые фюзеляжи «Хейнкелей» и «Мессершмиттов», серо-зеленые «Юнкерсы»; черный пепел сгоревшей бумаги напоминал дым горящих фашистских самолетов, а искры, изредка пробегающие по нему, казались трассами, перечеркивающими во всех направлениях облачное небо…
   – О чем мечтаешь, Женька? Подбрось бумаги в печку, – вывел меня из задумчивости голос Виктора.
   Я посмотрел на него, перевел взгляд на пол справа от печки и тут только заметил плотные стопки бумаги. Взял пачку и машинально, по привычке, задержал в руке, увидев печатный текст.
   – Бросай! Чего разглядываешь-то, листовок не видел?
   Отделив одну бумажку, я смял остальные и бросил в печку. Почему не бросил все сразу? Сначала даже сам не понял. На фашистском аэродроме могут быть только фашистские листовки. Что в них интересного? Гитлеровцы их часто сбрасывали и на линию фронта, и, по ночам, на аэродромы. Тогда мы собирали их и сжигали. К чему? Что сейчас могли изменить эти листочки? Старая песня. Жизнь ничему не научила немецких пропагандистов. Если в памятном 1941 году, во время повсеместного стремительного наступления немцев, эти листовки могли оказать влияние на мораль наших солдат, то сейчас, когда большая часть оккупированной в 1941—1942 годах территории уже освобождена и каждому здравомыслящему человеку стало ясно, что победа будет за нашим народом, они пели ту же песню – сдавайтесь, переходите на сторону немецкой армии, вам будет обеспечена жизнь… Глупо так писать в начале 1944 года!
   1941-й… То страшное воскресное утро 22 июня 1941 года я встретил на посту, стоя часовым у складов Остафьевского военного училища летчиков. Часов у меня, как и у абсолютного большинства населения Советского Союза, не было. А о времени я мог ориентироваться по тому, что делалось за двумя рядами колючей проволоки. Там были заключенные. Поговаривали, что они будут строить бетонированную взлетно-посадочную полосу на аэродроме училища, но пока никаких работ на летном поле не производилось, что они делали здесь, за проволокой, – никто не знал, но по поведению охраны, по сменам караула можно было судить о времени. По моему подсчету, оставалось стоять на посту еще около часа, когда я увидел, что ко мне не идут, а бегут разводящий со сменой. Я всех узнал, но действовал по уставу: «Стой, кто идет?!»
   – Разводящий со сменой.
   – Разводящий, ко мне. Остальные, на месте!
   Подошел разводящий, подошла и смена.
   – Давай, Мариинский, быстро сдавай пост, побежим, скоро митинг начнется!
   – Митинг?! – удивился я. Никакого праздника сегодня не было. Какая же причина митинга?
   Быстро сменившись с поста, я с разводящим забежал в караульное помещение, разрядил и поставил в пирамиду винтовку и с половиной состава караула направился к стоянке самолетов. Такого тоже раньше не бывало, чтобы в карауле оставалась только половина состава.
   – Дежурный, взвод наготове!
   Митинг намечался в березовой роще, позади стоянки «И-16», на которых курсанты должны были закончить училище. На деревьях уже укрепили четырехугольные граммофонные раструбы громкоговорителей. Курсантов построили, но митинг не начинался. Наконец ровно в 12 часов Дня громкоговорители прорвало, и диктофон объявил: «Внимание! Говорит Москва! Слушайте выступление председателя Совета Народных Комиссаров Вячеслава Михайловича Молотова». И репродукторы замолкли, лишь какой-то шелест доносился из них. Потом раздался глуховатый и встревоженный голос Молотова. Председатель Совнаркома заявил, что гитлеровская Германия, разорвав пакт о ненападении, без объявления войны внезапно и вероломно, без предъявления каких-либо претензий напала на Советский Союз, в отдельных местах вторглась на нашу территорию. Говорил, что наши пограничники героически отбивают ожесточенные атаки врага, держатся, ожидая подхода регулярных частей Красной Армии.
   Я слушал и удивлялся тому, что он говорит. Какое вероломство? Вся политика Гитлера построена на вероломстве. Со своим ближайшим соратником Ремом он действительно расправился во время известной ночи «Длинных ножей». Все остальное – его кредо, о чем он вполне откровенно писал в своей книге «Майн кампф». Вероломно нарушил Версальский мирный договор, и дальше все вероломно… Чего же было ждать от него еще?! Внезапно напал?! Какая же это внезапность, если все в Советском Союзе еще с 1933 года знали о неизбежности войны с фашистами, а в 1940 году военком Киевского района Москвы, собрав допризывников, прямо заявил, что им придется воевать с гитлеровской Германией. Выходит, весь народ ждал войну со дня на день, а для правительства она оказалась внезапностью.
   Больше ничего нового председатель Совнаркома не сказал. Никаких подробностей, но лучше всяких подробностей о действительном положении дел говорил сам растерянный тон выступления главы Советского правительства.
   Однако закончил свое выступление Молотов довольно бодро:
   – Наше дело правое! Победа будет за нами! – Все вроде бы правильно. В конечной победе едва ли кто сомневался во всей необъятной стране. Но впоследствии постоянное повторение этого «Наше дело правое!» стало уже раздражать: зачем доказывать то, что не требует доказательств и заклинаний. И услышав привычное «Наше дело правое!», многие добавляли «А мы ее за левую!» И еще долго, до самой победы на Курской дуге в речах политработников без изменений звучали ссылки на вероломство и внезапность нападения. Только после победных салютов в Москве в честь освобождения Орла и Белгорода о внезапности нападения гитлеровцев перестали говорить, о вероломности тоже. И о нарушении этикета – не объявили войну – тоже забыли… Вместо этого заговорили о завоевании стратегической инициативы вообще и стратегического господства в воздухе в частности.
   Речь Молотова закончилась.
   – Мы передавали выступление председателя Совета Народных Комиссаров Советского Союза! – объявил диктор, и репродукторы умолкли.
   Слово предоставили замполиту училища. Он говорил сплошь правительные слова о верности присяге, которую курсанты принимали совсем недавно – 1 Мая 1941 года, о любви к Родине, о священном долге каждого советского человека, о силе и могуществе Советского Союза, о Красной Армии, которая от тайги до британских морей всех сильнее. Что в этой бахвальной песне подразумевалось под британскими морями – Ла-Манш, Атлантический, Индийский или Тихий океан, никто не знал и не задумывался. Ни автор, ни исполнители, ни слушатели. Само собой подразумевалось, что Красная Армия сильнее всех в мире. Тогда мы еще не знали, что пройдут два страшных года, прежде чем слова песни начнут медленно, но уверенно наполняться смыслом.
   Я не выбросил листовку в огонь. Что-то остановило меня. Что же? Я снова взглянул на листовку и сверху увидел набранное жирным шрифтом: «Теркин».
   – «Теркин в плену», – вслух прочел заголовок листовки. Ниже было напечатано несколько строк прозы, а потом – стихи.
   – Что?!
   – «Теркин в плену», – снова прочел я.
   – Чего ты там болтаешь?!
   – Откуда ты взял?!
   – Что ему там делать?!
   – Я-то здесь при чем? Это ж листовка! Немцы что-то про Теркина пишут.
   – Не может быть! – Бургонов выхватил листовку из рук и прочел сам: – «Теркин в плену»…
   Ерунда какая…
   На фронте, в постоянном соседстве с опасностью, не любят много говорить о смерти, радуются любой возможности переменить тему, отвлечься от таких мыслей. В другой обстановке, может быть, никто бы и не подумал обсуждать фашистскую листовку. Но сегодня все схватили по бумажке, чтобы хоть на время забыть о гибели Трутнева.
   В листовке говорилось, что «Теркин понял правоту немцев, увидел несправедливость советского строя и добровольно перешел на сторону германской армии».
   – Кой черт сейчас добровольно перейдет к немцам?! Вон куда дошли, скоро на границу, наверное, выйдем, а тут – «добровольно перешел»!
   – А наша Сима?.. – вспомните! – Лусто напомнил о сравнительно недавнем случае. Начальником связи дивизии была майор Сима (фамилии ее никто не знал). Очень красивая, еще молодая, даже по понятиям пацанов-летчиков, женщина с роскошными женскими формами. Поговаривали, что она была ППЖ самого командира дивизии Нимцевича. Эту Симу никто в дивизии не любил за ее самодурство, презрительное отношение ко всем низшим по званию – красавице, мол, все позволено…
   Когда плацдарм стремительно углубился до Кривого Рога, ее послали на «У-2» на разведку аэродромов. Летчики этих самолетов летали на самой малой высоте, чтобы в случае появления «Мессеров» или других истребителей противника можно было моментально убрать обороты мотора и приземлиться. А уж земля-матушка укроет. К тому же, маскируясь, они старались использовать при полете овраги, балки. Вот уже при возвращении один такой овраг и вывел легкий биплан на территорию, занятую врагом. Высоты никакой, только что колесами по земле не катится… Его и подстрелили, может быть, из простого автомата. Вооружение у них – по пистолету у летчика и у Симы. Сима предпочла сразу сдаться в плен, и уже на следующий день радиостанция Кировограда передавала ее обращение к советским воинам, и в частности к командиру и летному составу 205-й истребительной авиационной дивизии. Она говорила, как ее хорошо встретили, как удобно разместили, и вообще во всю расхваливала гитлеровцев. Летчики не сомневались, что ее встретили хорошо, учитывая роскошные формы этой женщины. После ее выступления по радио больше о ней ничего не было известно, однако никто не сомневался, что она смогла «устроиться». Хуже обернулось дело для командования. Командира дивизии полковника Нимцевича тут же сняли с должности и отправили в глубокий тыл начальником, как говорили, школы первоначального обучения…
   Ее выступления по радио никто не мог ожидать. Однако оно было, ее голос знали прекрасно.
   Но Теркин!.. Это же совсем другое!
   – Да Теркин в жизни бы не сдался! Он умирать будет и то фашисту горло перегрызет!
   – Да-а, на Теркина это не похоже, – медленно протянул Виктор. – Вот поэтому-то, наверное, он и «сдался»…
   Они все прекрасно знали, что Теркин – литературный герой, но говорили о нем, как о живом человеке.
   – Как сдался?!
   – А так. Немцы-то знают, как наши солдаты зачитывались Теркиным, как ждали газет с продолжением. А тут уже с полгода ничего о нем не слышно. Фашисты и решили выдать его за пленного.
   – Маху, здеся, дал Твардовский, – поддержал Виктора Архипенко.
   – А ведь знал, наверное, что на фронте ждут продолжения… – вставил Миша Лусто.
   – Знал, конечно, – Бургонов сказал это с такой уверенностью, будто Твардовский постоянно консультировался с ним при составлении своих творческих планов.
   – Знал… Но он же поэт. Что хочет, то и пишет. Надоел ему Теркин, вот и взялся за что-нибудь другое, – предположил Виктор.
   – Ну, а теперь как же?
   – Теперь, здеся, небось выручать Теркина из плена будет.
   – Твардовскому, наверное, лестно. Фашисты и то оценили Теркина, – заметил Лусто. – И написали так же, как у нас в газетах пишут.
   – Что так же?
   – Да стихи такие же самые, как у Твардовского. Вроде он же и писал.
   – Такие?! Им и место только в печке. – Я швырнул листовку в огонь. – Так у нас только черносотенцы когда-то кричали про евреев, как они пишут. Теркин никогда бы так не сказал.
   С ним согласились. Все вспомнили того Теркина, к которому успели привыкнуть за годы войны. Того Теркина никогда, в самых тяжелых условиях не покидало чувство юмора, уверенности в себе и в своих друзьях. Он никогда не грубил. А главное, всегда чувствовалось, что он до мозга костей наш, советский человек. Такой не станет прихвостнем фашистов.
   – А ну, что, здеся, фрицы еще пишут? – Архипенко с такой стремительностью присел на корточки у кучи листовок, что мне показалось, будто я слышу шорох расползающейся кожи реглана. – Вот еще про Теркина… И вот…
   В листовках с добросовестностью очень недалекого человека описывалось, как Теркин ест кашу в плену, как он прославляет гитлеровскую армию, «новый порядок», как агитирует пленных… Эти «стихи» вызывали только смех.
   Еще больше развеселили листовки с утверждением, что «доблестная немецкая армия не пустит большевиков через Днепр», что на этом рубеже она накопит силы и снова перейдет в наступление. Сразу до Урала.
   – Ишь ты! На меньшее, значит, не согласны? – Пусто засмеялся, и на его обветренном, как у большинства летчиков, лице блеснул ряд белых ровных зубов.
   – А сами-то небось думают, куда драпать дальше! – добавил Королев.
   – Да-а, а все-таки они умно придумали с Теркиным… – протянул долго молчавший Бургонов, развивая высказанную раньше Королевым мысль.
   – Почему ты так думаешь, Цыган? Что же здеся умного? Кто им поверит?
   – Сразу и мы вроде поверили… Главное, неожиданно все. Пропал Теркин из наших газет. Значит, убит или в плену. Убитый он фашистам не нужен. А в плену – пожалуйста. Может, кто и поверит. Ну, а если даже Теркин в плен сдался, то, мол, стоит подумать об этом…
   Шли дни. И на земле, и в воздухе бои продолжались. Южнее, юго-западнее и западнее Кировограда наземные войска натолкнулись на упорное сопротивление фашистов и вынуждены были закрепиться на достигнутых рубежах. Зато правое крыло 2-го Украинского фронта успешно продвигалось вперед. Кроме Кировограда, в январе были заняты Лебедин, Шпола, Смела, а 29 января наконец части фронта соединились с войсками 1-го Украинского в районе Звениго-родки. Таким образом, «пленный» Теркин ничем не помог гитлеровцам. Наоборот, они очутились в новом котле, названном позже Корсунь-Шевченковским.а Урал отодвинулся от них еще дальше.
   Наступление шло в тяжелейших условиях зимней украинской распутицы. Обильные снегопады сменялись сильными оттепелями, дороги и поля превращались в густое, клейкое месиво. Автомашины и даже танки застревали в грязи, для доставки боеприпасов мобилизовывалось местное население, и в те дни зачастую можно было услышать: «А я сегодня два пуда снарядов отнес» – и указывалось место, куда именно он или она отнесли эти два пуда снарядов.
   Тяжело пришлось и истребителям. Это был единственный на данном участке фронта аэродром с бетонированной полосой. Остальные площадки раскисли, вышли из строя, и вся нагрузка боевой работы легла сначала на один полк, далеко не полностью укомплектованный летным составом и материальной частью.
   Летать приходилось на большие для истребителей расстояния, в сложных метеорологических условиях. Для беспрерывного патрулирования большими группами не хватало летного состава и самолетов. Приходилось летать парами, в лучшем случае – четверками. Кроме вылетов на прикрытие наземных войск, летчики еще дежурили в первой готовности для отражения возможного налета фашистских бомбардировщиков на аэродром, на Кировоград…
   Томительно медленно тянется время при дежурстве по первой готовности. Влажный холод давно пробрался в кабину, проник под куртку, наброшенную поверх лямок парашюта так, чтобы ее в любой момент можно было выбросить из кабины. Я продрог и поминутно посматривал на часы – скоро ли нас сменят. Нет… Еще полчаса…
   Над аэродромом показались самолеты второй эскадрильи.
   «Почему три? Они же звеном вылетали…»
   – Коля, сходи во вторую, узнай, что случилось. Видишь, один не вернулся…
   – Нельзя, товарищ командир. Тут из Москвы инженеров понаехало, и все в папахах. Попробуй отойди. И мне попадет по защелку, и вам достанется. А наши все ушли обедать.
   – Ладно, – я посмотрел на часы, – двадцать пять минут осталось…
   Долго ждать не пришлось. Вскоре на рулежной дорожке показалась невысокого роста плотная девушка с круглым миловидным лицом – мастер по вооружению из второй эскадрильи.
   – Вот Молчанова, наверное, знает, что там случилось, – кивнул на нее я и позвал: – Шура! Иди-ка сюда!
   Молчанова подбежала к самолету.
   – Я вас слушаю, товарищ гвардии младший лейтенант! (Еще за первый сбитый самолет мне присвоили звание гвардейца.)
   – Кто там у вас не вернулся? Бой был? Да залезай сюда, на крыло!
   Шура влезла на плоскость.
   – Горбунова сбили…
   Я сразу представил себе Горбунова, каким он был. Среднего роста, флегматичный, он никогда не спешил. Бывало, все летчики сидят в машине, кричат ему, чтобы поторопился, мотор заведен, шофер даже трогает потихоньку, а он идет себе вразвалочку и не подумает прибавить шагу…
   Прошел бои на Курской дуге, на Днепре, декабрьские бои сорок третьего, и вот на тебе… А Молчанова рассказывала дальше.
   – Никифоров говорит – он водил четверку – что в бою его подожгли, мотор стал давать перебои, а он дрался. После боя – шли домой уже – он все ниже и ниже. Метров сто высоты оставалось, самолет перевернулся и врезался в землю, взорвался…
   «Тяги рулей, видно, перегорели… И чего он тянул? На своей территории ведь, прыгал бы раньше… У немцев садился на вынужденную – и то пришел через день, а тут своя территория…»

Немецкие коммунисты

   Когда мы с Королевым вошли в землянку, там на нарах среди офицеров эскадрильи сидел капитан Ульянов. Что ж, парторг полка пришел побеседовать с летчиками по душам, рассказать о последних новостях, посоветоваться с коммунистами, как лучше организовать работу. А может, и просто зашел отдохнуть, посмеяться вместе со всеми над немудреными шутками, молодежи. Обычное явление… Но почему так хмуро взглянул на вошедших и сразу повернулся к парторгу Архипенко?
   – Ну, теперь все, рассказывай, Ульянов.
   – Что там рассказывать… Жалели Чугунова, не брались за него по-настоящему… И я как-то мало с ним разговаривал. Все на разных аэродромах были. Он на одном, я на другом… Да и на вас надеялся… Кто же ему и помочь мог, если не вы – коммунисты, товарищи… Вот тебя, Мариинский в кандидаты приняли. Сам знаешь, какое положение. Так работать нужно, болеть за товарища!..
   – А что я мог? С ним командир сколько раз говорил, Королев. А что я?..
   – Да что случилось-то? – перебил меня Виктор. – Он же в Никифоровке.
   – В том-то и дело. Остался там, воспылал страстью к санитарке из лазарета, но та не отвечала на его пылкие поползновения. Похоже, у него разгорелась ярость, и он разрядил свой пистолет в живот девушке.
   – Зверь, а не человек!
   – Какой зверь?! – удивился Ульянов.
   – А разный, – пояснил свою мысль Виктор. – В воздухе он заяц, а на земле – лев!
   – Что ж, здеся, теперь будет?
   – Что будет? – повторил вопрос парторг. – Упустили время… Поздно теперь думать. Дело в трибунал направили. В штрафбат наверняка пошлют… Эх, не поставили вовремя человека на место…
   – Чего его жалеть? Давно нужно было этого Энея отправить.
   – Нужно было… Не так, Королев. Может быть, он и докатился до такой жизни потому, что вы сразу на него рукой махнули, не помогли… Все мы виноваты, чего греха таить…
   В этот день боев больше не было. Фашисты, очевидно, не считали нужным прикрывать свои окруженные войска. Собственно, они никогда не прикрывали наземные части. Немецкая авиация могла не показываться над линией фронта час, два, три, но потом приходила большая группа бомбардировщиков и истребителей. Таким образом, они стремились хоть на короткое время создать превосходство в силах над линией фронта. А их транспортная авиация предпочитала самую плохую погоду, когда под покровом низкой облачности и густой дымки или снегопада можно было незаметно пробраться в котел, подвезти туда боеприпасы и кресты, вывезти оттуда генералов и старших офицеров. В один из таких ненастных дней Гулаев натолкнулся на «Ю-52» – трехмоторный транспортный «Юнкерс». Конечно же, «Юнкерс» никуда больше не полетел, остался на месте встречи. Но в ясную погоду фашистские транспортники сидели дома.
   К вечеру беспрерывный рев моторов на земле, гул самолетов над аэродромом, начавшийся с рассветом (к этому времени сюда перебазировалась почти вся истребительная и штурмовая авиация фронта), начал утихать.
   Солнце зашло, и небо сразу посерело. Летчикам на стоянках делать больше было нечего.
   – Пойдем в столовую, Женька!
   – Пошли… Только мне нужно сначала зайти сапоги взять. Сегодня обещал сделать…
   Еще в запасном полку в Иваново у меня полностью вышли из строя кирзовые сапоги, выданные при поступлении в авиационное училище летчиков в начале апреля 1941 года. Там же в запасном полку перепрела и расползлась клочьями гимнастерка, так что в Иваново я ходил без гимнастерки, в одном летном свитере из верблюжей шерсти, а оторвавшиеся подошвы подвязывал к голенищам проволокой. В запасном полку обмундирования не было. В таком виде – в свитере и голенищах от сапог я и улетел с 27-м истребительным авиаполком на фронт. В Воронеже, где мы поначалу базировались, мне выдали гимнастерку, но сапог и там не было. Тогда полковой умелец-сапожник сшил из парашютной сумки брезентовые сапоги, использовав подошву от старых развалившихся кирзовых сапог. Эти брезентовые сапожки были очень удобные – легкие, сшитые по ноге. Они имели только один, но весьма существенный недостаток. В них можно было ходить только в сухую погоду. Поэтому на аэродроме Зеленое, когда началась распутица, я был вынужден два дня сидеть дома – не было возможности даже выйти из хаты, в которой располагалась их эскадрилья. И трудно было ожидать, что скоро подсохнет. Солнце хоть и светило, но зимой оно не скоро сможет расправиться с украинской распутицей – обильно выпавший снег и моросящие дожди превратили землю в непролазную грязь на глубину более полуметра.
   Неожиданно на второй день в хате появился Чугунов.
   – На вот! Архипенко приказал отдать тебе сапоги, а то там летать некому!… – Чугунов сбросил свои бахилы. «Чего же его, Чугунова, не взяли в группу, если некому летать?» – подумал я. Но приказ есть приказ. Надел сапоги Чугунова, которые оказались сорок растоптанного размера и были номера на три больше, чем нужно по моей ноге.
   Кое-как, с трудом вытаскивая из раскисшего чернозема все время норовившие свалиться с ноги бахилы, я добрался до аэродрома. За мной одним, конечно, машину никто посылать не собирался, да и расстояние-то было всего два-три километра. По сухой дороге – пустяк, но по грязи, да еще в таких бахилах они показались за все двадцать.
   – Пришел? – встретил меня в землянке Архипенко. – А вылет-то отменили.
   – Все равно. Побуду здесь с вами. Вечером со всеми на машине поеду. Пешком в этих кандалах могу и не дойти или оставить их в грязи, а дойти уже босиком…
   – Хорошо. Отдыхай пока, – согласился командир эскадрильи. И добавил: – Знаешь, намечался серьезный вылет на Знаменку, а с Чугуновым никто лететь не захотел, пришлось тебя вызывать…
   – Да я понимаю. Только и Чугунову когда-то нужно пороху понюхать!..
   – Нужно! Только не здесь, не в таких маленьких группах, а то он в полете больше вреда наделает, чем десятка «худых»… Подожди, заставим и его воевать!
   После того случая прошло не много времени, но много воды утекло. Боеготовые остатки полка перебазировались в Кировоград, а Чугунов остался на аэродроме Зеленое, чтобы перегнать оттуда в Кировоград по готовности ремонтирующийся истребитель. В чем он там ходил, меня не интересовало, кажется, в зимних летных унтах. Я же пока продолжал щеголять в чугуновских бахилах.
   Правда, в Кировограде батальон аэродромного обслуживания раздобыл яловый крой для сапог, который и был мне выдан. С этим кроем и занимался уже два дня тот же самый умелец, который сшил мне брезентовые сапоги.
   Я хотел побыстрее надеть обновку и ходить «как люди». А то в этих колодках ни погулять, ни на танцы… В Никифоровке в пору осенней распутицы Молчанова несколько раз приглашала погулять вечерком, но из-за такой прозаической причины, как отсутствие сапог, я отказывался. Потом приглашения прекратились, и я стороной узнал, что за Шурой ухаживает один из механиков второй же эскадрильи. И она отвечает ему взаимностью… Правда, между нами сохранились хорошие отношения, однако она вместо дружеского «Женя» называла меня подчеркнуто официально – «товарищ гвардии младший лейтенант»…
   Сегодня на стоянке мастер подошел к моему самолету, когда я сидел в кабине в готовности номер один.
   – Товарищ командир! Сегодня перед ужином зайдите ко мне, примерьте сапоги. Готовые уже!
   – Спасибо! Зайду! А где тебя искать?
   – А вот первый дом, где казарма, так на четвертом этаже у меня там комнатка.
   На окраине аэродрома возвышались пять пятиэтажных кирпичных домов. Они, по-видимому, были построены тогда же, когда и бетонированная полоса, и предназначались для размещения личного состава авиационных частей, располагавшихся на аэродроме. К счастью, ни наши войска при отступлении, ни гитлеровцы не взорвали эти здания, и в них теперь располагались и штабы, и казармы младшего технического состава, и столовые, и склады БАО. Офицеры же располагались в огромном поселке Кировограда, примыкавшем к аэродрому.