Страница:
Первый «канал» жил на Васильевском. Туда я поехала в обед, начальству сказав, что задержусь (срочный визит к зубному). В метро у меня свистнули кошелек, поэтому, приехав в нужное место и убедившись, что «канал» до сентября на даче, я вынуждена была одалживать сиротскую сумму – у людей, которых я знала очень плохо и которым сказала, что я именно из-за этого (т. е. из-за трехрублевой суммы) свой визит и наносила.
Второй «канал» проживал на Пискарёвке, куда я отправилась на следующий день под предлогом того же (недовыкорчеванного) зуба; однако пискарёвский фактотум тоже пребывал в нетях... Тащилась я туда и обратно со множеством пересадок, трамваи дребезжали, троллейбусы, друг за другом, выходили из строя; один, удушая жженой резиной, даже зловеще тлел, грозя вот-вот вспыхнуть, но я всё же добралась до метро, где – выходя (точней, вываливаясь) из вагона, зацепилась каблуком за какую-то металлическую скобку, рухнула – и вывихнула большой палец левой руки.
А добавочные тернии меня всегда лишь подстегивают.
Я поняла, что речь сейчас может идти только о подпольном аборте.
Пока слово не названо, предмета вроде бы нет. О господи боже мой! Я как-то лежала в больнице с аппендицитом, и вот дежурный врач, ночью, говорил кому-то по телефону – с медсестринского поста, в коридоре (а мне было всё слышно, потому что именно в коридоре я и лежала), – что «у нее уже отек легких, агональная стадия». Речь шла о девчонке девятнадцати лет, как раз после такого вот подпольного «опростания». И хотя я не видела ее, меня тогда поразило, что последний удар, несмотря на первичное неблагополучие совсем в другом органе, пришелся на легкие. И я поняла, что она задыхается! Прежде чем отнять у нее жизнь, Там, Наверху, было решено перекрыть ей воздух.
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Второй «канал» проживал на Пискарёвке, куда я отправилась на следующий день под предлогом того же (недовыкорчеванного) зуба; однако пискарёвский фактотум тоже пребывал в нетях... Тащилась я туда и обратно со множеством пересадок, трамваи дребезжали, троллейбусы, друг за другом, выходили из строя; один, удушая жженой резиной, даже зловеще тлел, грозя вот-вот вспыхнуть, но я всё же добралась до метро, где – выходя (точней, вываливаясь) из вагона, зацепилась каблуком за какую-то металлическую скобку, рухнула – и вывихнула большой палец левой руки.
А добавочные тернии меня всегда лишь подстегивают.
Я поняла, что речь сейчас может идти только о подпольном аборте.
Пока слово не названо, предмета вроде бы нет. О господи боже мой! Я как-то лежала в больнице с аппендицитом, и вот дежурный врач, ночью, говорил кому-то по телефону – с медсестринского поста, в коридоре (а мне было всё слышно, потому что именно в коридоре я и лежала), – что «у нее уже отек легких, агональная стадия». Речь шла о девчонке девятнадцати лет, как раз после такого вот подпольного «опростания». И хотя я не видела ее, меня тогда поразило, что последний удар, несмотря на первичное неблагополучие совсем в другом органе, пришелся на легкие. И я поняла, что она задыхается! Прежде чем отнять у нее жизнь, Там, Наверху, было решено перекрыть ей воздух.
Глава 7
Реальность жареных баклажанов
...Я просыпаюсь средь кружева жемчужно-серых теней. Свет переливается всеми оттенками светлого пепла. Царит белая ночь. Точнее, белесая. Сна уже нет. Хорошо еще, что сегодня суббота.
Днем мы вяло, в халатах, кое-как ползаем по квартире. Она, к счастью, пуста: соседи – тоже люди – на дачах. Ты смотрела почту? Три раза уже. И что? Счета за телефон. Ясно... (Не эти бы счета, так хоть ящик не отпирай...) Ужинать будешь? Нет... Ладно. Мое дело приготовить.
К вечеру я, как обычно, прихожу в себя. Мы одни на кухне... Я жарю котлеты. В качестве гарнира – баклажаны с Кузнечного рынка. Она их очень любит. Исчерна-фиолетовые баклажаны похожи на империалистические атомные бомбы – какими их, во времена моего детства, традиционно изображали в газетах. Может быть, поэтому я не очень люблю «синенькие», как ласково их называют в далеком украинском раю. Но она моложе. Ее память ещё не изуродована, не захламлена.
Сидя на подоконнике, она читает какой-то самиздатовский шедевр: иногда зевает, иногда сосредоточенно смотрит в сторону. Кстати сказать, мусолит эту заляпано-залапанную целлюлозу уже неделю. Листки, размноженные методом фотокопии, полностью поменяли порядок: сейчас на самом верху стопки лежит страничка с крупным, обозримым даже издалека, словом КОНЕЦ...
Она смотрит на меня со своей милой, смущенной улыбкой – у нее странный, крошечный, почти точечный зрачок, а что в ней не странно? – она смотрит на меня и говорит: а как ты думаешь, что это значит? Что именно? спрашиваю я. А вот, говорит она, эта фраза. И смешно, с детской старательностью – то есть интонационно проскакивая запятые, – читает: «Может быть, всё... это... лжебытие, дурной сон, и я сейчас... проснусь где-нибудь на травке... под Прагой...»
На кухне, где она сидит в шаге от меня (держа стопку листков на плотно сведенных, девически-смущенных коленях и глядя округ доверчивыми крыжовниковыми глазами), так прочно, так несокрушимо уютно, что сны – тем паче дурные – остаются достоянием одной лишь бумаги: равномерно распределенной типографской краской. Ну и что тут непонятного, снисходительно говорю я. Всё непонятно, с вызовом говорит она. Видишь ли, начинаю я... Да знаю я, что ты хочешь сказать! Но тут написано: «я проснусь». Почему он думает, что – «проснется»? Что попадет в «объективную реальность»? Что травка и Прага «существуют»? Для меня Прага уж точно не существует, смеюсь я. Меня туда еще в институте не пустили – по пятому пункту, я тебе говорила? А что тогда в жизни не... как это... не «лжебытие»? Герберт говорил... Говяжьи котлеты, говорю, с жареными баклажанами и зеленым луком – это уж точно не «лжебытие». Быстренько вымой руки и садись.
Я снова просыпаюсь посреди ночи – внезапная, очень простая мысль пронзает меня отравленным копьем: а если у них всё наладится?! Ну, «всё», положим, не наладится, но что-нибудь да наладится: будет себе, как у всех, семейная их жизненка трюхать изо дня в день – ни шатко ни валко... что тогда делать мне? Значит, я не хочу, чтобы у них «наладилось»? Неужели правда? Неужели я не найду себе возле них места?.. Ага, язвит внутренний голос, прямо-таки Тургенев и Виардо: «на краю чужого гнезда»... А кто из нас Виардо?.. котлеты... красная трава... седая старуха темным деревянным гребнем дерет на своем темени ссохшиеся от крови волосья...
Просыпаюсь. Ночь. Если я сейчас с таким энтузиазмом подготовлю почву для того, чтобы убить этого «неправильного» ребенка – убить «неправильного», дабы потом, в киношно-счастливом «потом», – родился ребенок «правильный»: от «правильного» мужа, в «правильной» семье, в «правильной» стране, в «правильном» мире – вот только убрать неправильного! – если я сейчас полностью подготовлю для этого почву (а я уже знаю, к кому обратиться), то, мне кажется, именно в ту самую минуту, когда все мои приготовления будут закончены, Герберт, синхронно с их окончанием, сядет за стол и напишет, что он не хочет этого ребенка знать. То есть я, своими собственными руками, сначала «создам ситуацию» (именно это и будет пусковым моментом для дальнейшего хода событий), а затем подергаю марионетку-Герберта за ниточки кукольных его рук: чтобы он этой ситуации соответствовал.
Погоди: ты со страхом о том думаешь или с облегчением? А это не разделить. Ужас как раз в том, что это не разделить. А если всё же уговорить девочку этого ребенка – родить? Вдвоем мы... а что? А то, говорит голосок, что у тебя даже на заказное письмо-то... даже на... ни на что нет...
Просыпаюсь оттого, что она стонет. Что с тобой? Ой, меня тошнит... ой, не могу... мясо... фу-у-у... зачем ты меня этими котлетами... фу-у-у... так и стоят перед глазами... ой, ёлки-палки... у меня, наверное, токсикоз... Ну пойдем... пойдем в туалет...
Далее – обычные в таких случаях процедуры.
Днем мы вяло, в халатах, кое-как ползаем по квартире. Она, к счастью, пуста: соседи – тоже люди – на дачах. Ты смотрела почту? Три раза уже. И что? Счета за телефон. Ясно... (Не эти бы счета, так хоть ящик не отпирай...) Ужинать будешь? Нет... Ладно. Мое дело приготовить.
К вечеру я, как обычно, прихожу в себя. Мы одни на кухне... Я жарю котлеты. В качестве гарнира – баклажаны с Кузнечного рынка. Она их очень любит. Исчерна-фиолетовые баклажаны похожи на империалистические атомные бомбы – какими их, во времена моего детства, традиционно изображали в газетах. Может быть, поэтому я не очень люблю «синенькие», как ласково их называют в далеком украинском раю. Но она моложе. Ее память ещё не изуродована, не захламлена.
Сидя на подоконнике, она читает какой-то самиздатовский шедевр: иногда зевает, иногда сосредоточенно смотрит в сторону. Кстати сказать, мусолит эту заляпано-залапанную целлюлозу уже неделю. Листки, размноженные методом фотокопии, полностью поменяли порядок: сейчас на самом верху стопки лежит страничка с крупным, обозримым даже издалека, словом КОНЕЦ...
Она смотрит на меня со своей милой, смущенной улыбкой – у нее странный, крошечный, почти точечный зрачок, а что в ней не странно? – она смотрит на меня и говорит: а как ты думаешь, что это значит? Что именно? спрашиваю я. А вот, говорит она, эта фраза. И смешно, с детской старательностью – то есть интонационно проскакивая запятые, – читает: «Может быть, всё... это... лжебытие, дурной сон, и я сейчас... проснусь где-нибудь на травке... под Прагой...»
На кухне, где она сидит в шаге от меня (держа стопку листков на плотно сведенных, девически-смущенных коленях и глядя округ доверчивыми крыжовниковыми глазами), так прочно, так несокрушимо уютно, что сны – тем паче дурные – остаются достоянием одной лишь бумаги: равномерно распределенной типографской краской. Ну и что тут непонятного, снисходительно говорю я. Всё непонятно, с вызовом говорит она. Видишь ли, начинаю я... Да знаю я, что ты хочешь сказать! Но тут написано: «я проснусь». Почему он думает, что – «проснется»? Что попадет в «объективную реальность»? Что травка и Прага «существуют»? Для меня Прага уж точно не существует, смеюсь я. Меня туда еще в институте не пустили – по пятому пункту, я тебе говорила? А что тогда в жизни не... как это... не «лжебытие»? Герберт говорил... Говяжьи котлеты, говорю, с жареными баклажанами и зеленым луком – это уж точно не «лжебытие». Быстренько вымой руки и садись.
Я снова просыпаюсь посреди ночи – внезапная, очень простая мысль пронзает меня отравленным копьем: а если у них всё наладится?! Ну, «всё», положим, не наладится, но что-нибудь да наладится: будет себе, как у всех, семейная их жизненка трюхать изо дня в день – ни шатко ни валко... что тогда делать мне? Значит, я не хочу, чтобы у них «наладилось»? Неужели правда? Неужели я не найду себе возле них места?.. Ага, язвит внутренний голос, прямо-таки Тургенев и Виардо: «на краю чужого гнезда»... А кто из нас Виардо?.. котлеты... красная трава... седая старуха темным деревянным гребнем дерет на своем темени ссохшиеся от крови волосья...
Просыпаюсь. Ночь. Если я сейчас с таким энтузиазмом подготовлю почву для того, чтобы убить этого «неправильного» ребенка – убить «неправильного», дабы потом, в киношно-счастливом «потом», – родился ребенок «правильный»: от «правильного» мужа, в «правильной» семье, в «правильной» стране, в «правильном» мире – вот только убрать неправильного! – если я сейчас полностью подготовлю для этого почву (а я уже знаю, к кому обратиться), то, мне кажется, именно в ту самую минуту, когда все мои приготовления будут закончены, Герберт, синхронно с их окончанием, сядет за стол и напишет, что он не хочет этого ребенка знать. То есть я, своими собственными руками, сначала «создам ситуацию» (именно это и будет пусковым моментом для дальнейшего хода событий), а затем подергаю марионетку-Герберта за ниточки кукольных его рук: чтобы он этой ситуации соответствовал.
Погоди: ты со страхом о том думаешь или с облегчением? А это не разделить. Ужас как раз в том, что это не разделить. А если всё же уговорить девочку этого ребенка – родить? Вдвоем мы... а что? А то, говорит голосок, что у тебя даже на заказное письмо-то... даже на... ни на что нет...
Просыпаюсь оттого, что она стонет. Что с тобой? Ой, меня тошнит... ой, не могу... мясо... фу-у-у... зачем ты меня этими котлетами... фу-у-у... так и стоят перед глазами... ой, ёлки-палки... у меня, наверное, токсикоз... Ну пойдем... пойдем в туалет...
Далее – обычные в таких случаях процедуры.
Глава 8
Телеграмма
Уже начало августа. Прошло три недели, ответа нет. Тринадцать плюс три... Ладно. Что – «ладно»? Отвратительно. Почему все отвратительные дела выпадают на август? Отвратительные, тоскливые, непоправимые...
Я знаю, к кому обратиться. Я была у нее, у этой бабищи, один раз, почти случайно, за компанию. И, конечно, она меня не запомнила, зато я запомнила ее хорошо, и эту цепочку можно попытаться восстановить...
Подожди, надо дать Герберту срочную телеграмму. А на какие шиши? А на такие, что продашь на работе белую выходную шаль. Кому продать – известно. А остальные деньги – на бабу. Сколько она может заграбастать? Xa, заграбастать! Это если возьмется...
Рассуждаешь, гадина, так, словно Герберт уже и на телеграмму не ответил. Или ответил так, что лучше бы не читать. А потом? Что потом? А куда ты денешься, когда у нее родится наконец «правильный» ребенок? Ну, до тех-то пор... Или ишак гигнется, или коньки склеит султан...
А с этой телеграммой... Военно-морские сослуживцы Герберта мой текст ненароком прочитают... что вполне вероятно... он разозлится... Надо было в июле на заказное одолжить... Ох, задним умом крепка... А теперь вот что (см. ниже) его сослуживцы беспроблемно прочтут:
ГЕРБЕРТ ВАША ЖЕНА ЖДЕТ ВАС РЕБЕНКА ЧЕТЫРЕ МЕСЯЦА ВСЕМИ ПОСЛЕДСТВИЯМИ ПОЖАЛУЙСТА СРОЧНО ПОЗВОНИТЕ (812) 9162518 ОНА ЖИВЕТ МЕНЯ (ПОДПИСЬ)
После того как ответа на другой день не последовало, я подождала еще три дня и сказала ей, что берусь за дело. На это она, помню, ядовито так бросила: у тети Мани была легкая рука – одной спичкой всю деревню сожгла. Меня это взбесило: свинья ты неблагодарная – и т. п. Скандал, ее истерика, примирение, снова ее истерика – теперь больше с элементами хохота. Ладно. На следующий день я отпросилась с работы (под сданную полгода назад кровь).
Легко сказать: берусь за дело. А если и эта бабища на даче? Решила: достану из-под земли.
Я знаю, к кому обратиться. Я была у нее, у этой бабищи, один раз, почти случайно, за компанию. И, конечно, она меня не запомнила, зато я запомнила ее хорошо, и эту цепочку можно попытаться восстановить...
Подожди, надо дать Герберту срочную телеграмму. А на какие шиши? А на такие, что продашь на работе белую выходную шаль. Кому продать – известно. А остальные деньги – на бабу. Сколько она может заграбастать? Xa, заграбастать! Это если возьмется...
Рассуждаешь, гадина, так, словно Герберт уже и на телеграмму не ответил. Или ответил так, что лучше бы не читать. А потом? Что потом? А куда ты денешься, когда у нее родится наконец «правильный» ребенок? Ну, до тех-то пор... Или ишак гигнется, или коньки склеит султан...
А с этой телеграммой... Военно-морские сослуживцы Герберта мой текст ненароком прочитают... что вполне вероятно... он разозлится... Надо было в июле на заказное одолжить... Ох, задним умом крепка... А теперь вот что (см. ниже) его сослуживцы беспроблемно прочтут:
ГЕРБЕРТ ВАША ЖЕНА ЖДЕТ ВАС РЕБЕНКА ЧЕТЫРЕ МЕСЯЦА ВСЕМИ ПОСЛЕДСТВИЯМИ ПОЖАЛУЙСТА СРОЧНО ПОЗВОНИТЕ (812) 9162518 ОНА ЖИВЕТ МЕНЯ (ПОДПИСЬ)
После того как ответа на другой день не последовало, я подождала еще три дня и сказала ей, что берусь за дело. На это она, помню, ядовито так бросила: у тети Мани была легкая рука – одной спичкой всю деревню сожгла. Меня это взбесило: свинья ты неблагодарная – и т. п. Скандал, ее истерика, примирение, снова ее истерика – теперь больше с элементами хохота. Ладно. На следующий день я отпросилась с работы (под сданную полгода назад кровь).
Легко сказать: берусь за дело. А если и эта бабища на даче? Решила: достану из-под земли.
Глава 9
Троглодита
Эта бабища, как я вижу из моего «сейчас», была настоящим символом своего времени и своей географии – хотя одновременно, конечно, закономерным продуктом того и другого. За глаза ее звали «грузинская царица», несмотря на то что она только замужем числилась за грузином (которого редко кто видел), а сама была, назовем так, «русская» (исходя из квазиламброзианского деления на «русских» и «прочих»), то есть, по крайней мере, она не была «черная». Она обладала невероятной красоты и воли лжеаристократическим лицом – приставленным, почти без посредства шеи, к дворомыжному телу. Себя эта бабища называла, конечно, казачкой – не помню, донской ли, уральской или какой еще. Когда она, восседая за своим кухонным столом, вела деловые переговоры, то именно лицом своим производила сильнейшее нервно-паралитическое воздействие на противоположную сторону.
Лицо это отличали белейшая кожа, надменность черт, четко проработанных мощным резцом, холодные серые очи, каждое размером с пушечное ядро, – очи под резкими, гордыми, не терпящими возражений бровями; всё это было обрамлено ранним серебром, элегантно посверкивающим в дремучей чаще слегка волнистых, по-лошажьему грубых волос. Когда же бабища время от времени вставала – плеснуть еще водочки, коньячку или чаёчку, противоположная сторона, на миг обретя здравомыслие (и невольно перенося впечатление с партнерши на партнерскую договоренность), вдруг прозревала зловещую двойственность почти состоявшейся сделки: туловище бабищи – квадратный обрубок, кургузый, приземистый, с широченным, патологически плоским задом, с короткими и толстыми, как бревна, дегенеративными нижними конечностями – это туловище словно карикатурно дублировало дубовый кухонный табурет.
Казалось, «грузинская царица» была свинчена из двух несовместимых доноров. Однако именно та монструозная часть, что располагалась ниже ее условной талии, – она-то, эта часть, словно бы оказывала решающее воздействие на норов хозяйки: «царица», она же казачка, была груба и корява, как грубы и корявы – от Сотворения мира – неопохмелившийся конюх – а также биндюжник, дворник, шорник и сапожник, вместе взятые.
Я попала вo владения этой чаровницы (обладавшей ухватками многоопытной тюремщицы) вместе с моей коллегой, приходившейся ей отдалённой знакомой по среднеобразовательной школе – а иначе никогда не пересечься мне с подобным кругом. Неохватная взором квартира «грузинской царицы» (на Большой Морской) напоминала товарно-сортировочную станцию – с тем лишь дополнением, что по грудам ящиков, ящичков, коробок, мешков, коробов с визгом ползали двое сопливых детенышей, создававших впечатление осьми. «Царица» (которую я про себя сразу окрестила Троглодитой) беспрестанно кормила их – то есть, прищипывая им поочередно носы и деловито стряхивая обильные сопли на пол, затевалась – там же, на мешках, – сказочно-огромными ложками впихивать им – в отверстия насильственно раззявленных ртов – какие-то реликтовые продукты, причем после каждого такого яростного и беспощадного впиха (напоминавшего, конечно же, зверский акт педофилии) Троглодита досиня защемляла каждому из своих наследников губы, чтобы преемники ее генома могли только дышать, а выплевывать нет. Однако дышать вскармливаемые тоже не могли, поскольку в этом законном процессе жизнедеятельности им очень мешали возгри, сопли то есть, хотя и вылетавшие в лицо вскармливавшей, но не облегчавшие положения дел: синея, затем чернея, вскармливаемые бились в конвульсиях, а неуемная волчица продолжала это состязание со своими детьми, то есть алиментарное истязание – причем делала это, рыча, как представительница семейства псовых, мяуча, как самка кошачьих, матерясь, совсем как человек разумный, а то периодически взвывая, как теплоход «Феликс Дзержинский».
Когда мы вошли (открыла нам какая-то мусорная ведьма), то как раз и попали на эту пыточную трапезу, которую вполне, впрочем, можно было бы счесть семейной, кабы не телефонные звонки и беспрерывные визиты, придававшие ей характер бизнес-ланча (как назвали бы это мероприятие лет через пятнадцать). На наших глазах Троглодита, не меняя позиций, то есть совмещая кормежку волчат с функциями управления и администрирования (иначе говоря, гармонично сочетая материнство и социальные обязанности), отдавала боевые приказы по телефону.
Данный аппарат оперативной связи был совершенно раздолбан – его дребезжащие, лишенные каркаса потроха держались двумя грязноватыми резинками для волос. Машинально поправляя эти резинки, из которых, кстати, торчали грубые ее волосы, Троглодита устраивала некую Лауру в Московский институт международных отношений, причем звонила какому-то Джаге, который должен был звонить Яшке Ефимычу, затем позвонила этому Яшке напрямую, представившись от Владлена Сергеича; затем Троглодита снимала («сокращала») предынфарктного декана в питерском Институте торговли, причем, комментируя свое указание, говорила, что если это решение не будет подписано до вторника, то «Виктор Аркадьич, блядь, всем вам, уроды, хари начистит»; как раз в это время в кухню вошли какие-то два хмыря – из тех, что работают вышибалами в валютных ресторанах, – свекольные от натуги, они поставили «к ее ногам» (то есть к бревнам-обрубкам) два ящика – килограммов по тридцать каждый. Молодцевато взломав деревянную обивку на опечатанных свинцовыми пломбами крышках, они обнажили для взоров бабищи сначала пенопласт, потом дутую, пузырьками, прокладку, потом душистую нежно-розовую обертку – и наконец, аккуратные ряды небесно-синих с серебром плиток, на которых было написано, что это чистый шоколад бельгийского производства, Брюссель. Троглодита мощно лягнула одну из коробок (халат разъехался, демонстрируя грубые ляжки и обилие буйных волосьев в потном паху) и, с презрением глядя на смиренных доставщиков, сказала что-то вроде: это вашей грёбаной кошке дадите.
Мы с коллегой сроду не слышали, чтобы кошки, даже вконец грёбаные, питали слабость к шоколаду – возможно, они делают исключение для бельгийского, но эпизод с ящиками шоколада всё равно был лишь одним кадром из судорожно скачущей – a иногда, как у пьяного киномеханика, – рваной киношной пленки. В течение сорокаминутных посиделок у Троглодиты (за жидким, как лампочка тридцати ватт, чаем) мы оказались свидетелями гешефтов куда более изобретательных, чем в годовой серии передач «Человек и закон». Диапазон влияния этой бабищи был необозрим: скульпторы-архитекторы развертывали пред беспощадными ее взорами (с целью окончательного утверждения) проекты памятников – притом, я это подчеркиваю, отнюдь не только кладбищенских; в нашем присутствии она переправила («конвертировала») несколько партий парашютного шелка с военных складов в производственные артели для слабослышащих – причем, видимо, именно поэтому, то есть в силу слабого слуха мелкого артельного начальства, она орала что есть мочи (от ее огнеметного рыка отлипла даже черная изолента, наряду с резинками скреплявшая трубку): и запомни, блядь, чё я те говорю!!! Никаких!! Никаких, ёжкин свет!! Ни вчера, ни завтра, ни на кузькину свадьбу!! Последний раз те русским языком говорю!! маме своей лапшу на пизду вешай!!
Ее дикие детеныши, которых так и тянет назвать Ромул и Рем, перемазавшись машинным маслом, подрались из-за какой-то болванки, при этом волчица, хрипловато рыкнув, заголосила вдруг по-бабьи, как резаная: ло́жьте, ло́жьте, сейчас же, где взяли, вашу мать, это ж от израильского танка!
В части, противоположной басам, или, сказать точней, мужским низам, диапазон Троглодиты простирался, кстати сказать, до вполне мелкотравчатых, сугубо дамских занятий: с прежней деловитостью, размашисто и ритмично, словно орудуя веслами, она показывала моей коллеге что-то на спицах: две лицевых, изнаночная, петля с накидом.
Короче, это была Бабища-Которая-Могла-Всё.
Вот ей-то я и решила бухнуться в ноги.
Лицо это отличали белейшая кожа, надменность черт, четко проработанных мощным резцом, холодные серые очи, каждое размером с пушечное ядро, – очи под резкими, гордыми, не терпящими возражений бровями; всё это было обрамлено ранним серебром, элегантно посверкивающим в дремучей чаще слегка волнистых, по-лошажьему грубых волос. Когда же бабища время от времени вставала – плеснуть еще водочки, коньячку или чаёчку, противоположная сторона, на миг обретя здравомыслие (и невольно перенося впечатление с партнерши на партнерскую договоренность), вдруг прозревала зловещую двойственность почти состоявшейся сделки: туловище бабищи – квадратный обрубок, кургузый, приземистый, с широченным, патологически плоским задом, с короткими и толстыми, как бревна, дегенеративными нижними конечностями – это туловище словно карикатурно дублировало дубовый кухонный табурет.
Казалось, «грузинская царица» была свинчена из двух несовместимых доноров. Однако именно та монструозная часть, что располагалась ниже ее условной талии, – она-то, эта часть, словно бы оказывала решающее воздействие на норов хозяйки: «царица», она же казачка, была груба и корява, как грубы и корявы – от Сотворения мира – неопохмелившийся конюх – а также биндюжник, дворник, шорник и сапожник, вместе взятые.
Я попала вo владения этой чаровницы (обладавшей ухватками многоопытной тюремщицы) вместе с моей коллегой, приходившейся ей отдалённой знакомой по среднеобразовательной школе – а иначе никогда не пересечься мне с подобным кругом. Неохватная взором квартира «грузинской царицы» (на Большой Морской) напоминала товарно-сортировочную станцию – с тем лишь дополнением, что по грудам ящиков, ящичков, коробок, мешков, коробов с визгом ползали двое сопливых детенышей, создававших впечатление осьми. «Царица» (которую я про себя сразу окрестила Троглодитой) беспрестанно кормила их – то есть, прищипывая им поочередно носы и деловито стряхивая обильные сопли на пол, затевалась – там же, на мешках, – сказочно-огромными ложками впихивать им – в отверстия насильственно раззявленных ртов – какие-то реликтовые продукты, причем после каждого такого яростного и беспощадного впиха (напоминавшего, конечно же, зверский акт педофилии) Троглодита досиня защемляла каждому из своих наследников губы, чтобы преемники ее генома могли только дышать, а выплевывать нет. Однако дышать вскармливаемые тоже не могли, поскольку в этом законном процессе жизнедеятельности им очень мешали возгри, сопли то есть, хотя и вылетавшие в лицо вскармливавшей, но не облегчавшие положения дел: синея, затем чернея, вскармливаемые бились в конвульсиях, а неуемная волчица продолжала это состязание со своими детьми, то есть алиментарное истязание – причем делала это, рыча, как представительница семейства псовых, мяуча, как самка кошачьих, матерясь, совсем как человек разумный, а то периодически взвывая, как теплоход «Феликс Дзержинский».
Когда мы вошли (открыла нам какая-то мусорная ведьма), то как раз и попали на эту пыточную трапезу, которую вполне, впрочем, можно было бы счесть семейной, кабы не телефонные звонки и беспрерывные визиты, придававшие ей характер бизнес-ланча (как назвали бы это мероприятие лет через пятнадцать). На наших глазах Троглодита, не меняя позиций, то есть совмещая кормежку волчат с функциями управления и администрирования (иначе говоря, гармонично сочетая материнство и социальные обязанности), отдавала боевые приказы по телефону.
Данный аппарат оперативной связи был совершенно раздолбан – его дребезжащие, лишенные каркаса потроха держались двумя грязноватыми резинками для волос. Машинально поправляя эти резинки, из которых, кстати, торчали грубые ее волосы, Троглодита устраивала некую Лауру в Московский институт международных отношений, причем звонила какому-то Джаге, который должен был звонить Яшке Ефимычу, затем позвонила этому Яшке напрямую, представившись от Владлена Сергеича; затем Троглодита снимала («сокращала») предынфарктного декана в питерском Институте торговли, причем, комментируя свое указание, говорила, что если это решение не будет подписано до вторника, то «Виктор Аркадьич, блядь, всем вам, уроды, хари начистит»; как раз в это время в кухню вошли какие-то два хмыря – из тех, что работают вышибалами в валютных ресторанах, – свекольные от натуги, они поставили «к ее ногам» (то есть к бревнам-обрубкам) два ящика – килограммов по тридцать каждый. Молодцевато взломав деревянную обивку на опечатанных свинцовыми пломбами крышках, они обнажили для взоров бабищи сначала пенопласт, потом дутую, пузырьками, прокладку, потом душистую нежно-розовую обертку – и наконец, аккуратные ряды небесно-синих с серебром плиток, на которых было написано, что это чистый шоколад бельгийского производства, Брюссель. Троглодита мощно лягнула одну из коробок (халат разъехался, демонстрируя грубые ляжки и обилие буйных волосьев в потном паху) и, с презрением глядя на смиренных доставщиков, сказала что-то вроде: это вашей грёбаной кошке дадите.
Мы с коллегой сроду не слышали, чтобы кошки, даже вконец грёбаные, питали слабость к шоколаду – возможно, они делают исключение для бельгийского, но эпизод с ящиками шоколада всё равно был лишь одним кадром из судорожно скачущей – a иногда, как у пьяного киномеханика, – рваной киношной пленки. В течение сорокаминутных посиделок у Троглодиты (за жидким, как лампочка тридцати ватт, чаем) мы оказались свидетелями гешефтов куда более изобретательных, чем в годовой серии передач «Человек и закон». Диапазон влияния этой бабищи был необозрим: скульпторы-архитекторы развертывали пред беспощадными ее взорами (с целью окончательного утверждения) проекты памятников – притом, я это подчеркиваю, отнюдь не только кладбищенских; в нашем присутствии она переправила («конвертировала») несколько партий парашютного шелка с военных складов в производственные артели для слабослышащих – причем, видимо, именно поэтому, то есть в силу слабого слуха мелкого артельного начальства, она орала что есть мочи (от ее огнеметного рыка отлипла даже черная изолента, наряду с резинками скреплявшая трубку): и запомни, блядь, чё я те говорю!!! Никаких!! Никаких, ёжкин свет!! Ни вчера, ни завтра, ни на кузькину свадьбу!! Последний раз те русским языком говорю!! маме своей лапшу на пизду вешай!!
Ее дикие детеныши, которых так и тянет назвать Ромул и Рем, перемазавшись машинным маслом, подрались из-за какой-то болванки, при этом волчица, хрипловато рыкнув, заголосила вдруг по-бабьи, как резаная: ло́жьте, ло́жьте, сейчас же, где взяли, вашу мать, это ж от израильского танка!
В части, противоположной басам, или, сказать точней, мужским низам, диапазон Троглодиты простирался, кстати сказать, до вполне мелкотравчатых, сугубо дамских занятий: с прежней деловитостью, размашисто и ритмично, словно орудуя веслами, она показывала моей коллеге что-то на спицах: две лицевых, изнаночная, петля с накидом.
Короче, это была Бабища-Которая-Могла-Всё.
Вот ей-то я и решила бухнуться в ноги.
Глава 10
Голос
...Сегодня я проснулась оттого, что услышала твой голос, который отчетливо произнес: двадцать.
Приоткрыв глаза, я поняла, что этот голос был не снаружи. Он был именно внутри меня, и, следовательно, проснувшись, я совершила непоправимую ошибку. И все-таки я попыталась снова уснуть – или хотя бы воспроизвести внутри себя это слово, произнесенное твоим голосом с оттенком застенчивой детской улыбки.
Почему-то во сне я слышала только твой ответ, но вопрос подразумевался сам собой.
Воссоздав этот сон снова (причем не совсем законным путем, то есть, успев-таки ухватить его за истаивающий край и затащить, погрузить внутрь себя, оставаясь при том непогруженной – и отлично понимая, что снаружи моего сознания находится всё совершенно другое: среда, законы, пространство, время), я сумела снова впитать прежнюю логику, прежнюю правду, прежние страхи и радости – может быть, суть иных своих земных или внеземных превращений.
И вот я уже явственно слышу, как чей-то голос, без звука (я улавливаю только интонацию – покровительственную, благожелательную – она излучается не звуком, а чем-то еще) спрашивает: у нас сегодня день рождения, да?.. и сколько же нам исполнилось лет?.. И твой голос (тут звук как раз очень ясен и чист) говорит, улыбаясь: двадцать.
Я вижу вечерний, почти ночной снег, косо летящий за высоким петербургским окном, и дымящуюся чашку чая, которую ты подносишь к своим улыбающимся, словно на детском балу, губам, и серую шапочку, которую я тебе связала сама, и ты ее не снимаешь, потому что мы в гостях «только на минутку»; я чувствую крепкий запах табака и масляных красок, черного, уже слегка черствого хлеба, крепкого чая, портвейна – потому что мой знакомый художник, у которого мы сидим, живет именно в этом кругу вещей, – и предвкушаю бодрящий мороз, который здесь, вблизи Царскосельского вокзала, так уютно пахнет угольным дымом...
И снова (нажимая нужные кнопки, я гоняю в извилинах мозга истершуюся магнитофонную ленту): и сколько же нам исполнилось лет? Двадцать. И сколько же нам лет? Двадцать. И сколько же нам исполнилось? Двадцать... И сколько же нам?.. Двадцать... Сколько лет?.. Двадцать... Сколько-сколько?.. Двадцать... двадцать... двадцать...
Столько, сколько тебя уже нет.
Приоткрыв глаза, я поняла, что этот голос был не снаружи. Он был именно внутри меня, и, следовательно, проснувшись, я совершила непоправимую ошибку. И все-таки я попыталась снова уснуть – или хотя бы воспроизвести внутри себя это слово, произнесенное твоим голосом с оттенком застенчивой детской улыбки.
Почему-то во сне я слышала только твой ответ, но вопрос подразумевался сам собой.
Воссоздав этот сон снова (причем не совсем законным путем, то есть, успев-таки ухватить его за истаивающий край и затащить, погрузить внутрь себя, оставаясь при том непогруженной – и отлично понимая, что снаружи моего сознания находится всё совершенно другое: среда, законы, пространство, время), я сумела снова впитать прежнюю логику, прежнюю правду, прежние страхи и радости – может быть, суть иных своих земных или внеземных превращений.
И вот я уже явственно слышу, как чей-то голос, без звука (я улавливаю только интонацию – покровительственную, благожелательную – она излучается не звуком, а чем-то еще) спрашивает: у нас сегодня день рождения, да?.. и сколько же нам исполнилось лет?.. И твой голос (тут звук как раз очень ясен и чист) говорит, улыбаясь: двадцать.
Я вижу вечерний, почти ночной снег, косо летящий за высоким петербургским окном, и дымящуюся чашку чая, которую ты подносишь к своим улыбающимся, словно на детском балу, губам, и серую шапочку, которую я тебе связала сама, и ты ее не снимаешь, потому что мы в гостях «только на минутку»; я чувствую крепкий запах табака и масляных красок, черного, уже слегка черствого хлеба, крепкого чая, портвейна – потому что мой знакомый художник, у которого мы сидим, живет именно в этом кругу вещей, – и предвкушаю бодрящий мороз, который здесь, вблизи Царскосельского вокзала, так уютно пахнет угольным дымом...
И снова (нажимая нужные кнопки, я гоняю в извилинах мозга истершуюся магнитофонную ленту): и сколько же нам исполнилось лет? Двадцать. И сколько же нам лет? Двадцать. И сколько же нам исполнилось? Двадцать... И сколько же нам?.. Двадцать... Сколько лет?.. Двадцать... Сколько-сколько?.. Двадцать... двадцать... двадцать...
Столько, сколько тебя уже нет.
Глава 11
Сатанинский контракт
Как я договаривалась с той Троглодитой, вспоминать не хочу. Ни вспоминать, ни помнить. По образованию я чистый технарь (питерский Институт точной механики и оптики), однако у меня есть знакомые гуманитарии. Во всех случаях, когда их припирает к стенке (то есть всегда), они повторяют: «но ведь это опыт»; «любой опыт ценен»; «любой опыт для чего-то нужен». Для чего-то, может, и нужен – экспериментатору, но вряд ли он всегда нужен тому, на ком его ставят.
Гангренозная нога, вероятно, позарез нужна Господу Богу – в общей картине мира, – но вряд ли гангрена так уж необходима самому солдату в окопе. Смею даже предположить, что гангрена ему вовсе без надобности. Потому хотя бы гангрена ему без надобности, что на этом свете он, солдат, уже не успеет осознать гармоническую целесообразность этой предагональной муки – в общей цепи страданий и страхов. Но даже если жестокий опыт для субъекта не предагонален, а просто не совместим с возможностями сознания, то, следовательно, это никакой не опыт, а чье-то чистое и беспримесное манипулирование.
Что я имею в виду? Раз опыт для субъекта не осознаваем, сам субъект в этом случае не может трактоваться иначе, чем просто объект чьих-то манипуляций. (Как бы это ни разъедало его самолюбие.) Чьих манипуляций? Кто бы знал! И поэтому, как именно я договаривалась с той бабой, то есть сам процесс в его мельчайших деталях, я вспоминать не хочу. А вот о чем именно мы договорились (если вкратце), это другое.
Троглодита заявила, что аборт будет сделан бесплатно. Почему? – опешила я. А ты не знаешь? – она сверкнула рыжьём своей многомощной пасти. На Западе почти все фирмы в сферах сервиса работают именно так. Первая услуга – бесплатная. Для заманки клиентов. Вот сволочи, а? Мудро мыслят. Аборт – это что, услуга сервиса? – пролепетала я. А чего же еще? (В этом месте я сподобилась услыхать, как смачно Троглодита рыгочет.) Не коммунального же, блядь, хозяйства! Далее мне было заявлено, что она, Троглодита, к ковырянию в детородном женском органе прямого отношения не имеет, это компетенция Норы Эдуардовны (махнула рукой в глубины берлоги), которая бывает здесь дважды в месяц, и вот номер ее телефона. Я уже собиралась уходить, но Троглодита меня резко остановила: но маклерская-то услуга не бесплатная. В смысле? – мне почему-то показалось, что я отсюда уже не выйду, что эта минута не кончится никогда. Маклер – это я, – важно сказала бабища. – Независимо от результата (у меня захолодело сердце), я всегда получаю сумму, даже если твоя знакомая или, как ее там, родственница, вдруг передумает: я беру именно за посредничество в чистом виде. Она назвала сумму.
Для получения такой суммы на моей инженерской службе мне следовало бы отработать, скорее всего, некий мифологический срок. Что-то соразмерное с теми сроками легенд, былин и преданий, которые, до возникновения современной пенитенциарной системы, давались провинившимся, но не для их исправления – какое уж там, – а в качестве эффективного устрашения окружающим и потомкам. Одна группа: бессменно пытающиеся вкатить в гору камень, который бессменно срывается вниз. Причем они знают, что камень сорвется, что он всякий раз будет срываться, но продолжают свою деятельность с тем же ровным, без всплесков и охлаждений, энтузиазмом. Другая группа, заранее поставленная в известность, что в выданных ей бочках нет дна, безостановочно льет туда воду. Прикованный к дереву представитель третьей группы, на эмпирическом опыте убедившись, что вода и виноград исчезают, как только он протянет к ним руки, тем не менее – с монотонной регулярностью электронного автомата – только и делает, что руки к ним простирает.
Имею в виду: чтобы последовать условию Троглодиты, мне надлежало бы, оставаясь прикованной к стулу, стоящему перед кульманом (и будучи, кроме того, осведомленной, что нужной суммы всё равно не заработаю), безотрывно чертить и начерченное стирать, чертить и начерченное стирать, чертить и начерченное стирать – и так на протяжении долгих исторических эпох (пока не истлеет бумага).
Ладно, еще раз пойду те навстречу, сказала бабища. Раз денег у тя нет, значит, заплатишь мне временем. В смысле, работой. То есть? – я испугалась не работы, а возможной своей некомпетентности. Будешь по ночам подменять моего человечка на складе. Два месяца. Не подряд, а когда те позвонят. Расписку не надо. Думаю, те и самой лишние проблемы без надобности. Ну, давай. До свидания... Ага. Чава-какава.
...Я вылетела от бабищи в более чем приподнятом состоянии духа. Фантастически удачный оборот! В смысле – аборт! Вот какие делишки я умею обделывать!
Гангренозная нога, вероятно, позарез нужна Господу Богу – в общей картине мира, – но вряд ли гангрена так уж необходима самому солдату в окопе. Смею даже предположить, что гангрена ему вовсе без надобности. Потому хотя бы гангрена ему без надобности, что на этом свете он, солдат, уже не успеет осознать гармоническую целесообразность этой предагональной муки – в общей цепи страданий и страхов. Но даже если жестокий опыт для субъекта не предагонален, а просто не совместим с возможностями сознания, то, следовательно, это никакой не опыт, а чье-то чистое и беспримесное манипулирование.
Что я имею в виду? Раз опыт для субъекта не осознаваем, сам субъект в этом случае не может трактоваться иначе, чем просто объект чьих-то манипуляций. (Как бы это ни разъедало его самолюбие.) Чьих манипуляций? Кто бы знал! И поэтому, как именно я договаривалась с той бабой, то есть сам процесс в его мельчайших деталях, я вспоминать не хочу. А вот о чем именно мы договорились (если вкратце), это другое.
Троглодита заявила, что аборт будет сделан бесплатно. Почему? – опешила я. А ты не знаешь? – она сверкнула рыжьём своей многомощной пасти. На Западе почти все фирмы в сферах сервиса работают именно так. Первая услуга – бесплатная. Для заманки клиентов. Вот сволочи, а? Мудро мыслят. Аборт – это что, услуга сервиса? – пролепетала я. А чего же еще? (В этом месте я сподобилась услыхать, как смачно Троглодита рыгочет.) Не коммунального же, блядь, хозяйства! Далее мне было заявлено, что она, Троглодита, к ковырянию в детородном женском органе прямого отношения не имеет, это компетенция Норы Эдуардовны (махнула рукой в глубины берлоги), которая бывает здесь дважды в месяц, и вот номер ее телефона. Я уже собиралась уходить, но Троглодита меня резко остановила: но маклерская-то услуга не бесплатная. В смысле? – мне почему-то показалось, что я отсюда уже не выйду, что эта минута не кончится никогда. Маклер – это я, – важно сказала бабища. – Независимо от результата (у меня захолодело сердце), я всегда получаю сумму, даже если твоя знакомая или, как ее там, родственница, вдруг передумает: я беру именно за посредничество в чистом виде. Она назвала сумму.
Для получения такой суммы на моей инженерской службе мне следовало бы отработать, скорее всего, некий мифологический срок. Что-то соразмерное с теми сроками легенд, былин и преданий, которые, до возникновения современной пенитенциарной системы, давались провинившимся, но не для их исправления – какое уж там, – а в качестве эффективного устрашения окружающим и потомкам. Одна группа: бессменно пытающиеся вкатить в гору камень, который бессменно срывается вниз. Причем они знают, что камень сорвется, что он всякий раз будет срываться, но продолжают свою деятельность с тем же ровным, без всплесков и охлаждений, энтузиазмом. Другая группа, заранее поставленная в известность, что в выданных ей бочках нет дна, безостановочно льет туда воду. Прикованный к дереву представитель третьей группы, на эмпирическом опыте убедившись, что вода и виноград исчезают, как только он протянет к ним руки, тем не менее – с монотонной регулярностью электронного автомата – только и делает, что руки к ним простирает.
Имею в виду: чтобы последовать условию Троглодиты, мне надлежало бы, оставаясь прикованной к стулу, стоящему перед кульманом (и будучи, кроме того, осведомленной, что нужной суммы всё равно не заработаю), безотрывно чертить и начерченное стирать, чертить и начерченное стирать, чертить и начерченное стирать – и так на протяжении долгих исторических эпох (пока не истлеет бумага).
Ладно, еще раз пойду те навстречу, сказала бабища. Раз денег у тя нет, значит, заплатишь мне временем. В смысле, работой. То есть? – я испугалась не работы, а возможной своей некомпетентности. Будешь по ночам подменять моего человечка на складе. Два месяца. Не подряд, а когда те позвонят. Расписку не надо. Думаю, те и самой лишние проблемы без надобности. Ну, давай. До свидания... Ага. Чава-какава.
...Я вылетела от бабищи в более чем приподнятом состоянии духа. Фантастически удачный оборот! В смысле – аборт! Вот какие делишки я умею обделывать!
Глава 12
Обмен верительными грамотами
Около полуночи я достигла двенадцатого тополя.
Боже!
Мое окно было черно.
Черно!
Кромешно черно.
Мертво.
Пробой в золотой цепи окон.
Могильный провал.
Черная дырища.
Нежить.
Ненавижу этот выбитый зуб! Гнилую ухмылку приблатненного вора!..
Подъем по лестнице обернулся вкатыванием в гору каменного жернова.
Но...
Под моей вешалкой жарко рыжели ее башмачки!
Как была, в плаще, я влетела в комнату.
...Она лежала, отвернувшись к стене, сжавшись, как испуганный эмбрион, отчаянно подтянув под себя ножки, будто ей было холодно. Я нежно-нежно накрыла ее пледом. Она всё же проснулась. Ну, дело устроено, сказала я. Когда идти? – подала голосок она. Позвонишь завтра по телефону, договоритесь о времени. Где номер? – спросила она. Сейчас, я полезла в сумку. Всё правильно, сказала она. Что правильно? Я от Герберта письмо получила. Ты? – растерялась я. Ты тоже получила. Тебе он отдельно написал. Из уважения. Я машинально протянула ей бумажку с номером. Она, шелестнув за подушкой, выудила листок.
Протянула его мне.
Нормально.
Нормальненько.
Обмен послов верительными грамотами.
(Обмен – мой с Гербертом – в любом случае.)
Махнем не глядя.
Нет, всё-таки глядя.
Я быстро включила свет. Текст был отпечатан на машинке:
Боже!
Мое окно было черно.
Черно!
Кромешно черно.
Мертво.
Пробой в золотой цепи окон.
Могильный провал.
Черная дырища.
Нежить.
Ненавижу этот выбитый зуб! Гнилую ухмылку приблатненного вора!..
Подъем по лестнице обернулся вкатыванием в гору каменного жернова.
Но...
Под моей вешалкой жарко рыжели ее башмачки!
Как была, в плаще, я влетела в комнату.
...Она лежала, отвернувшись к стене, сжавшись, как испуганный эмбрион, отчаянно подтянув под себя ножки, будто ей было холодно. Я нежно-нежно накрыла ее пледом. Она всё же проснулась. Ну, дело устроено, сказала я. Когда идти? – подала голосок она. Позвонишь завтра по телефону, договоритесь о времени. Где номер? – спросила она. Сейчас, я полезла в сумку. Всё правильно, сказала она. Что правильно? Я от Герберта письмо получила. Ты? – растерялась я. Ты тоже получила. Тебе он отдельно написал. Из уважения. Я машинально протянула ей бумажку с номером. Она, шелестнув за подушкой, выудила листок.
Протянула его мне.
Нормально.
Нормальненько.
Обмен послов верительными грамотами.
(Обмен – мой с Гербертом – в любом случае.)
Махнем не глядя.
Нет, всё-таки глядя.
Я быстро включила свет. Текст был отпечатан на машинке:
«Многоуважаемая (имя-отчество)!
Вы напрасно потратили время на письмо – и деньги на телеграмму. Не считая еще того, что Вы меня хорошо подставили по месту моей непосредственной службы. Но пусть это останется черным пятном на Вашей конкретной совести.
Был на ответственном задании, а то бы написал то же самое, только сразу. Хочу Вам открыть глаза. Насчет этой женщины, что у Вас живет, Вы очень мало знаете. Ребенок, которым она беременна, мог быть зачат, как минимум, от семерых моих бывших сокурсников. Если не от десяти. Моя мама тут ни при чем. Она (так называемая “жена”), будучи бухой, проговорилась мне, что ее (опять же, когда она была бухой) обманули, потом поимели. Или сначала поимели, а потом обманули. Не знаю. Сучка не восхочет, кобелек не вскочит. Поэтому, думаю, на этом дискуссию мы прекратим.