2

   Гости Берты ван Риддердейк расселись in een woonkamer на мягком бежевом диване и в таких же креслах. Женщины и дети предпочли воду с сиропом; мужчины, а также и сама меврау ван Риддердейк, мать Андерса, сошлись (каждый по четверти рюмочки) на jenever[9]. Подняв рюмочки и бокалы, все, как на осмотре дантиста, с готовностью обнажили резцы, клыки и даже премоляры (малые коренные), затем, нестройно хехекая, протянули бессменное proооооost! – и каждый сделал свой маленький мертвый глоток. Lekker?.. Lekker!.. Lekker?.. Lekker!.. Dat is waar!.. Heel lekker!.. Oh, mmm… еrg, erg lekker!..[10]
   Внешне все шло как обычно. В этом помещении (знакомом Андерсу со времени, когда он начал себя помнить), как и всегда в это время года, возле окна, на специальной подставке, стояло наряженное за месяц заранее маленькое пасхальное деревце. Оно состояло, по сути, из покрытых лаком и плотно приклеенных к искусственному стволу искусственных веточек. На каждой веточке, усыпанной набухшими почками, похожими на бородавки, а кое-где и листьями, сделанными все из той же бумаги, висели, каждое на шелковой голубой ленточке с бантиком, по три прелестных крошечных яичка, аккуратно и разнообразно раскрашенных. Узоры яичек, несмотря на пестроту, имели четко выдержанный стиль; все они находились в рамках голубовато-сиреневой гаммы. (Андерс хорошо знал магазин, где продавали именно эти яички: он пестрел витриной своей ровно через квартал.) На подоконнике стоял также хорошо знакомый Андерсу цыпленок в голубом, с оборочками, чепчике – и с голубым бантиком на шее; он держал в клювике-защепке пестрый веер поздравительных открыток, полученных матерью от родственников, соседей и знакомых в предпасхальные дни. Такие открытки в семьях их круга обязательно выставлялись на всеобщее обозрение: смотрите, как у нас много социальных контактов.
   Рядом с цыпленком покоилось пушистое гнездышко из белоснежных перьев, на дне которого блестели прелестно-гладенькие шоколадные конфеты – в виде крохотных, ровной формы овальчиков; все они были завернуты в тончайшую фольгу нежно-зеленого, золотисто-лимонного, серебряного, ярко-малинового и небесно-синего цвета. В детстве Андерс называл их «кроличьи какашки». Там же, на подоконнике, стоя на задних лапках, глядел в окно плюшевый, серый с белым, кролик по имени Дерек; подняв переднюю лапку, он делал прохожим: dag![11]
   Столик для аперитива был сервирован как обычно. Его украшало большое, размером с дыню, голубое яйцо на золотистой ножке, расписанное по всей поверхности маленькими золотыми курочками – и золотым узором по «экватору»: в этом месте яйцо можно было открыть; верхняя часть, откидываясь на миниатюрных петельках, демонстрировала ярко-синюю шелковую подкладку (тайный внесезонный подгляд пятилетнего Анди). Сегодня внутренность яйца была, разумеется, не пуста. В небесных шелках нежилась овальная бутылочка sherry, наряженная еще при покупке в белоснежное, с вырезанными в нем кружевами бумажное платьице (имитирующее белок) и ярко-желтую (имитирующую желток) розетку по центру. Увидев бутылочку, каждому взрослому надлежало сказать prachtig![12] – и каждый взрослый это сказал. У подножия подставки, на которой красовалось яйцо, стояла бутылка jenever, а также четыре бутылочки мандаринового лимонада и три маленьких пузатых графинчика с фруктовым (рубиновым, янтарным, изумрудным) сиропом. Каждый графинчик был снабжен крошечным краником, работавшим как пипетка. Возле графинчиков стоял большой графин с водой, а в специальном деревянном пенале блестели серебряные ложечки. Возле пенала красовался (подарок Андерса) новомодный откупориватель бутылок по прозвищу «де Голль»: после ввинчивания в пробку его горизонтальная конструкция раскрывалась, напоминая распахнутые руки, – типичный, закрепленный в миллионах газет и журналов жест легендарного генерала, всегда одновременный с его восклицанием: «О, моя Франция!» Невысокой стопочкой аккуратно лежали тисненые бумажные салфетки нежного канареечного цвета. Рядом, сияя, испускала лучи хрустальная вазочка с голубоватыми кубиками льда и серебряными щипчиками. Тут же голубела маленькая, размером с солонку, фестончатая розетка с жареными, уже очищенными арахисовыми орешками. Крошечные, размером с наперсток, емкости для een borrel drinken[13], а также бокалы для безалкогольных напитков, выполненные в одинаковом стиле, были взяты из одного и того же праздничного набора на двенадцать персон.

3

   Наступил предсказуемо-неприятный момент: за неимением темы для общего разговора все принялись сосредоточенно покашливать, поправлять одежду и как бы поудобней устраиваться. Некоторые даже стали смущенно чихать, вызывая шквал участия: им наперебой желали здоровья – и прилично хехекали. Кто-нибудь малосведущий, например, иностранец, мог бы подумать, что присутствует в самый разгар эпидемии гриппа, а то и приема гостей во время чумы; более проницательный (и все равно не вполне правый) решил бы, что тут собрались совершенно не знакомые друг другу люди, – но в этот момент, к счастью, вошла большая дымчатая кошка, сфокусировав огонь острых умов на себе. Всегда хорошо, когда в доме есть кошка. У нас была кошка, но теперь нет. У нас теперь нет, но вскоре будет. У нас мыши, это плохо. Когда будет кошка, мышей не будет. Да, но, пока нет кошки, мыши обычно есть. Кошка всегда немножечко линяет, это плохо. Я знаю средство для хорошей уборки. О, правда? Кошки иногда громко мяукают, это плохо. Да, это так. Это значит, им нужен партнер. Говорят, русские грозятся лет через десять запустить кошек в космос. О, правда? Мне так кажется, они собрались запустить собак. О, нет! Собаки существуют не для того, чтобы их запускать в космос. А разве кошки существуют для того, чтобы их запускать в космос, хе-хе? Если кошке не предоставлять мужа, она будет везде гадить. У русских, видимо, полно денег. Не в этом дело. Если б у меня были деньги, разве я бы отправил свою кошку в космос? Я бы тоже не отправил, а ты? Я бы тоже. А ты? И я бы нет. Ее даже кастрировать довольно дорого, а не то что в космос. Очень дорого ее кастрировать! А что бы ты сделал с этими деньгами? С какими? Ну, если бы тебе дали деньги, чтобы отправить кошку в космос. А сколько? Десять миллионов гульденов. А ее обязательно туда отправлять? В том-то и дело, что не обязательно. Тогда я бы… ну, я бы… хе-хе… а ты?..

4

   Перешли в столовую.
   Здесь тоже было все как обычно в такой день. Смешанные букетики тюльпанов, похожих на слепые и хищные головки птенцов, – белые, красные, лимонные, розовые и лиловые – стояли на своих традиционных местах: один букетик – слева на подоконнике и один – в углублении орехового буфета. Большой круглый стол, накрытый двумя скатертями (бежевой, толстой, как ватное одеяло – скрадывающей звуки, а поверх нее – розовой, более тонкой и более короткой, с оборками по подолу), был украшен плоской вазочкой со специально закрепленными в ней свежесрезанными золотыми нарциссами; в центре букета красовались три плотных лиловатых цветка, называемых «змеиные головки».
   Рядом с вазочкой стоял графин, на три четверти наполненный водой. На той же столешнице, по кругу, красовались белые плоские тарелочки, в каждой из которых лежал янтарно-желтый ломтик дыни, брусочек белого куриного мяса и два тонких, как зеленые нитки, перышка весеннего лука. Тарелочек было девять, ровно по числу обедавших, куда, кроме самой хозяйки, Андерса с женой и двух их сыновей, входили: автомеханик Пим (старший брат Андерса) со своей женой, домохозяйкой, а также младшая дочь Берты ван Риддердейк, двадцатипятилетняя Криста со своим лысым, обжорливым сорокапятилетним Йоханом, владельцем крупного обувного магазина.

5

   Жена Пима, кстати сказать, приходилась жене Андерса землячкой (что соответствовало даже и нидерландским понятиям, основанным на тысячекратно меньших расстояниях): обе женщины происходили из русскоязычного Полесья, села их проживания были соседними – полтора часа пешего хода между. Более того: жена Пима, пройдя через самосуд над «изменницами родины и коллаборантками» и вовремя ужаснувшись перспективам возвращения, тоже бежала из рухнувшего Рейха – и тоже с фремдарбайтером (в ее случае с бельгийским французом, коммивояжером), который – по мере приближения к Льежу – все более трезвея от любовного хмеля и потому решив пустить в ход природную смекалку, довольно вероломно бросил ее – конечно, не желавшую с тем ни в коей мере смириться, ринувшуюся за ним вслед и, уже на подходах к Бельгии, оказавшуюся в Нидерландах. Там, в небольшой эйндховенской пивной, где она, с целью передохнуть пару дней, взялась было мыть щербатые кружки и драить полы (приняв также условие о некоторых экстрауслугах приватного свойства для владельца), ее и приметил находившийся в деловой поездке Пим ван Риддердейк.
   Следует заметить, что, будучи еще недавно компатриотками иных равнин, людьми, хотя и не знакомыми ранее, но имевшими вполне общее прошлое, и, в целом, являясь женщинами со значительно сходными судьбами (а, может, именно из-за всего этого), жена Пима и жена Андерса не только не дружили, но даже словно бы сторонились друг друга – факт, несколько удивительный и даже необъяснимый для их новообразовавшихся родственников.

6

   Кстати сказать, Пиму, в отличие от младшего брата, удалось не угодить в немецкий трудовой лагерь – причем исключительно по причине того, что он сумел вовремя откупиться у некоего среднего немецкого чина, выкрав из буфета матери дорогостоящий китайский чайный сервиз (последним она невероятно дорожила как частью своего приданого). Поэтому именно не забрав, а выкрав: он знал, что мать ни за что не отдаст эту вещицу – даже для спасения старшего сына. (Равно, как, впрочем, и для спасения младшего.) Вышколенная родителями-протестантами в жесткой и безоговорочной атмосфере «кальвинистской трудовой этики» – и, несмотря на переход при заключении брака в католицизм, – Берта ван Риддердейк считала, что ее сыновья не развалятся, если уедут поработать хорошенечко куда-нибудь за границу – хотя бы и в нацистскую Германию, что с того: любой труд им только на пользу пойдет.
   После данного эпизода отношения матери со старшим сыном оказались на много лет прерваны. Когда же он вдобавок женился на голозадой девахе, да еще приблудной… (Кстати, сказать, гнев сходной причины со стороны меврау ван Риддердейк никак не распространялся на жену Андерса: та имела в своем характере нечто, вынуждавшее подходить к ней с иной линейкой.) Но что касается старшей невестки, этой размазни, этой голубоглазой водоросли… В итоге меврау ван Риддердейк (внедрявшая в своих наследников, с самого их младенчества, житейскую мудрость: бедный отец – не беда, а вот бедный тесть или бедный свекор – настоящая катастрофа) – меврау ван Риддердейк дала Деве Марии клятву забыть старшего сына навеки. Поэтому первое за долгие годы приглашение ею Пима, да еще с этой босячкой (послабление, обязанное, видимо, гибели Барбары, старшей дочери меврау ван Риддердейк, – гибели, случившейся два года назад), вносило в данный пасхальный обед дополнительную натянутость.

7

   Сели за стол.
   Меврау ван Риддердейк, энергично демонстрируя гостям пол-амфитеатра своих фальшивых зубов, сказала по-английски (для жены Пима, которую она упорно продолжала считать иностранкой): «Now we have Тhe Special Моment», – и все, включая жену Пима и жену Андерса, быстро и сдержанно перекрестились, a затем, сложив лодочками ладони, опустили глаза. Так прошла минута, и Андерс успел всем сердцем поблагодарить святую Марию за Ее терпение и щедроты – и попросил не оставлять его семью Своим милосердием. После этого меврау ван Риддердейк снова перекрестилась, а за ней остальные. Затем она, спросив каждого, поочередно: «Wil jij?» (a жену Пима: «Would you like?»), – разлила по бокалам водопроводную воду. Захрустели накрахмаленные салфетки, приглушенно зазвякали ножи и вилки.
   Дети, Фред и Ларс, вели себя очень хорошо, и Андерс ими втайне гордился. Оба мальчика внешне были поразительно похожи на жену, и Андерса до слез умилял еще один вариант ее прекрасного облика, четко проступавший в лицах и повадках двух маленьких мужчин.

8

   За пасхальным столом речь повелась о том, что сегодня погода немножечко хуже, чем вчера. Но завтра, кажется, будет немножечко лучше той, которую мы имеем сегодня. А послезавтра, кажется, будет опять немножечко хуже.
   Разговор плавно перетек на цены. Оказалось, что есть вещи дорогие, и таковых много. А есть очень, очень дорогие, таковых меньше, но это все равно плохо. Потому что, когда ты должен платить много денег из своего кармана, это всегда глупо и очень для тебя плохо. Когда ты покупаешь недорогие вещи, это всегда для тебя лучше, так ведь? Гораздо, гораздо лучше. Но и недорогих не так много. Потому что все хотят купить подешевле, а? О, йа-а-а… И поэтому необходимо правильно делать свой выбор, хотя это трудно. Да, это оч-чень трудно. Зато если покупаешь вещь подешевле, такая покупка экономит твои деньги, и это для тебя хорошо. Йа, нату-у-у-урлих!.. Но надо при этом видеть и качество вещи. Потому что если качество вещи плохое, то это значит просто выбросить свои деньги на ветер! А ведь это же деньги! Йа, нату-урлих!.. Разве это не глупо, а? Просто подарить кому-то свои деньги!.. Тогда уж лучше купить вещь немножечко подороже. Потому что если покупаешь вещь немножечко подороже, но вещь хорошего качества, то это, в конечном итоге, будет для тебя значительно дешевле, так? Йа, безусловно. Не так уж глупо, а? Хе-хе. И это экономит твои деньги, а? Йа, йа, хе-хе-хе. А если ты покупаешь сразу несколько вещей, по скидке, то это также экономит и твою энергию, а? О, йа-а-а-а… Потому что ты покупаешь вещи один раз, а не много раз. Йа… Йа… Если покупать вещи много раз, но помалу, то скидка меньше. А если скидка меньше, это глупо. Нату-у-у-урлих. Надо стремиться к тому, чтобы скидка была большой, так? Да, это правда. Каждый человек к этому стремится, ту-урлих. Потому что когда ты получаешь большую скидку, это экономит тебе больше денег. Маленькая скидка экономит тебе меньше денег, это ведь очень плохо, йа-а-а? Поэтому когда вещи большие, хорошие и с хорошей большой скидкой, это лучше всего.

9

   За столом шутили. Йохан, супруг Кристы, рассказывал, как на прошлой неделе, в ресторане, официант забыл включить в счет мороженое, и как он, Йохан, показав ему пальцем на пустые вазочки, сказал: «А за это, дружок, ты собираешься платить из своего карманчика, да?» Все очень смеялись, особенно хозяйка дома, а багровый Йохан, трясясь от смеха, все повторял: «Из своего карманчика, да?»
   Затем было любимое блюдо Андерса: вареный, очень горячий, приятно горчащий witlof[14], обернутый тонким срезом молодого сыра, нежно на нем таявшем, а поверх еще обернутый аккуратным розовым платочком ветчины (которую и склеивал с witlof этот плавно таявший сыр). На стол, кроме того, было поставлено блюдо с крупно нарезанным салатом и два флакончика с густым и пряным, фисташкового цвета, соусом.
   Когда все закончили свои порции, было предложено взять добавку. Каждый гость, улыбаясь и перемигиваясь с другими, слегка покачал округленной кистью возле своей щеки, что означало heel lekker, delicious, leuk[15]! Наконец закончили и добавку. На десерт каждый получил свой кусочек шоколадного кекса с долькой апельсина.
   Когда все закончили свой десерт, меврау ван Риддердейк, снова подчеркивая чужеродность жены Пима (которая уже седьмой год понимала по-нидерландски), снова сказала «Now we have Тhe Special Мoment» (у нее был типичный «steenkool Engels»[16]); затем – легонько мазнув себе средним пальцем лоб, грудь, плечи, – оцепенела; снова легко и сухо перекрестилась; синхронно с ней все это проделали остальные.

10

   Закончив основную часть пасхальной трапезы, гости Берты ван Риддердейк неторопливо вернулись в гостиную – то есть со стульев вокруг обеденного стола, проплыв сквозь дверной проем, плавно перетекли на кожаный, упоительно пухлый диван и в мягкие кресла вокруг экономно сервированного кофейного столика.
   Дети, по их просьбе, были отпущены в маленький садик, находившийся прямо за раздвижною стеклянною дверью. Взрослые сели: кто на диван, кто в пухлые кожаные кресла возле низкого столика перед камином. На столике уже стоял деревянный, оснащенный ручками, поднос с двумя горками чашек, маленькой сахарницей, молочником в форме гномика и блестящим металлическим кофейником. Отдельно на подносе располагалась чайная группа (особенно привлекательная для Андерса, никогда не пившего кофе): по случаю Пасхи в ней красовалась маленькая оранжевая жестяная коробка с английским чаем. Рядом стоял фарфоровый дельфтский чайничек (на боках которого маленькие синие конькобежцы раскатывали по белому, с блеском, озеру, а вдали торчали синие заячьи уши мельницы).
   Меврау ван Риддердейк взяла чайничек, сняла крышку, открепила висящее на цепочке серебряное дырчатое яйцо и откинула его верхнюю половинку. Потом она вытащила из орехового (сильно потемневшего от старости) пенала дозировочную ложечку, открыла жестяную коробку, и, несколько раз зачерпнув этой ложечкой сухих ярко-черных чайных личинок (встряхивая притом ложечку после каждого зачерпывания, чтоб та не была с горкой), она осторожно пересыпала заварной чай в серебряное яйцо, наполнив его чуть меньше, чем наполовину. Затем она закрыла яйцо, прицепила его к краю отверстия, тем самым подвесив внутри чайничка, и налила в чайничек из другого, более крупного никелированного чайника вскипевшую воду. Дельфтский чайничек она быстро закрыла крышкой и водрузила на фарфоровую, тоже дельфтскую, круглую подставку в виде крепостной стены, внутри которой, посверкивая сквозь маленькие бойницы-сердечки, горели, согревая свежеприготовленный чай, три круглые, плоские, как таблетки, парафиновые свечки, vaccines. А никелированный чайник она отнесла на кухню.
   На пути из кухни меврау ван Риддердейк подошла к ореховому буфету, отперла дверцу и, выложив из него в вазочку несколько мелких песочных печений, мгновенно сочла их глазами.
   Печений оказалось десять.
   Затем она, так же – молча, глазами, – сосчитала, сколько людей находится в гостиной.
   Вместе с нею количество людей было равно девяти.
   Она вернула одно печенье в буфет, закрыла дверцу и заперла замочек на ключ.

11

   Вот здесь-то, в гостиной, это и произошло.
   Андерс даже запомнил точное время, когда это случилось. Возвращаясь впоследствии к этой страшной картине, он отчетливо видел часы с маятником, настенные, в темно-шоколадном футляре, висевшем между ореховым буфетом и двухметровым фикусом в зеленой кадке. Они были прибиты над тем же комодом, где, пряча игрушки между вещами матери (перешедшими ей, в свою очередь, от ее матери и бабки), Андерс держал «на потом» – терявшие свою мощь по мере его взросления – жреческие атрибуты детского царства.
   Когда это случилось, те же самые часы над комодом показывали восемнадцать минут девятого. (Андерс запомнил это так хорошо, потому что часы оказались именно тем предметом, на котором он остановил, не зная, куда его деть, свой ошарашенный взгляд.) Затем, когда вступила в права, казалось бы, вечность, часы бухнули половину, и это словно отрезвило тех двоих, которые создали катастрофу: они рассмеялись и перестали. После этого Андерс, картинно ударив себя по лбу, сказал громким голосом, что детям надо бы лечь пораньше, они с утра нездоровы, и стал звать одеваться ничего не понявших, поднявших тут же отчаянный рев детей. Под этот громкий отвлекающий рев, и свой, еще более громкий педагогический комментарий, стараясь не замечать растерянно-вопрошающего взгляда жены, он и ретировался на улицу.

12

   …Godverdomme[17], шагая к станции, восклицал про себя Андерс, это нельзя было сравнить ни с чем! Абсолютно ни с чем! Он быстро волок к станции изобретательно упиравшихся, полностью одинаковых мальчиков, по мальчику в каждой руке, а она шагала по другому берегу канала – значительно, даже демонстративно отстав, вздернув плечи и засунув руки в карманы плаща, что не было в ее привычке. Так они шли, разделенные каналом, до самой станции «Vlaardingen Centrum».
   Водворенные в поезд и посаженные друг против друга дети отвлеклись заоконным мельканием и наконец успокоились. Она, отвернув голову, тоже стала было смотреть в окно, но в другое, в противоположной стене вагона, хотя там вскоре ничего уже не было видно, кроме все четче проступавшего изображения их же самих. Тогда, чтобы это не выглядело подглядыванием, она стала смотреть в пол.
   Андерс, как бы заботливо разглядывавший своих мальчиков, на самом деле оставался сидеть все еще там, в материнской гостиной, онемевший и ошарашенный; он продолжал пребывать именно там, судорожно и отчаянно пытаясь найти трезвое решение. Случившееся казалось ему беспрецедентным. Он поправил шарф одному сыну и тут же, машинально, поправил его другому, – и вот этим привычно удвоенным действием он наконец осознал себя едущим в вагоне – и словно подтолкнул упиравшуюся память, которая на самом-то деле уже давно держала наготове повтор.

13

   В этом самом месте, за долгие годы размышлений, память Андерса наловчилась делать некий трюк – точнее, крюк, – с невозмутимостью завзятого лицемера ловко обходя момент катастрофы. И поэтому – сразу после того, как Берта ван Риддердейк обнесла всех печеньем, четко назвав каждого по имени (раньше, при жизни мужа, она всегда начинала с него, притворно-вкрадчиво произнося «Яааааннн?..», а затем, так же полувопросительно мяукая, вступала в контакт с остальными) – сразу же после того, как мать, следуя новому распорядку, поднесла печенье сначала жене Пима и самому Пиму (для ободрения и поощрения реабилитированных, а также демонстрации своей лояльности), затем мужу дочери и самой дочери, а уж потом жене сына, самому сыну и их сыновьям, которых специально позвали в дом, – итак, сразу после того, как Берта ван Риддердейк все это наконец проделала и завязался необременительный разговор (small talk) – Андерс – и это повторялось многократно – сразу же видел себя с женой и детьми уже в поезде из Влаардингена в Роттердам.
   Защитное малодушие – главное свойство сынов и дочерей Божьих – то ли засветило на пленке его памяти, то ли «смыло» оттуда, то ли целенаправленно выстригло монтажными ножничками все неприятные, травматические эпизоды того особого, отдельно стоявшего вечера. И потому, когда Андерс в дальнейшем прокручивал эту зловещую пленку – точнее, когда пленка прокручивалась в его голове сама, самостоятельно, неизвестно откуда взявшаяся, и Андерс не мог ее ни остановить, ни убрать – ему, тем не менее (и как ни в чем не бывало), показывали сначала крупным планом пол-амфитеатра фальшивых зубов его матери, обносившей печеньем гостей, а затем – сразу вслед за тем, встык, – Андерс уже видел жену, детей и себя все в том же поезде из Влаардингена в Роттердам.
   Да, именно так. В Роттердаме, как всегда, они сделали пересадку. Поезд на Утрехт, едва отъехав от последних городских огней, вдруг остановился посреди темного поля. Дети дремали. Андерс потихоньку смотрел на отражение жены, которая, кажется, тоже спала, а может быть, притворялась.
   Притворялась? Она не делала этого никогда. По крайней мере, Андерс так чувствовал. И очень в ней это ценил. Значит, надо ценить и эту ее, с позволения сказать, сегодняшнюю «откровенность»? Фортель, который она, вместе с женой брата, час назад отколола? Уж лучше бы она надела свое то, с дырою для сисек, потаскушечье платье! (О Святая Дева, о чем он, о чем!! как может он такое произносить даже мысленно?!)
   Андерс взглянул жене прямо в лицо. Она спала. Он принялся открыто разглядывать ее черты, знакомые до бесчувствия, которые, как он это понимал всем своим существом, не могут быть заменены ничьими другими до конца жизни – так же, как не могут быть заменены его собственные черты в ежеутреннем зеркальце для бритья. Ее и его черты могут только стареть, но не меняться по сути – зачитанный текст ветшающей книги. Зачитанный текст? Но эта ее выходка, мой Господь?! Это коленце, фортель?!