Страница:
Трамвай весело звякнул, трогаясь с места, кондуктор объявил следующую остановку. По случаю субботы в вагоне почти никого не было, а те, кто сел, скорее всего, ехали на дачи в Покровское-Стрешнево или Серебряный Бор – с корзинами, откуда выглядывала прикрытая белыми салфетками веселая снедь выходного дня. Ленни присела на край деревянной лавки, прислонилась к прохладным перилам. Будто перескочила из одного сна, горячечного, больного, в другой, и в нем все так покойно, слышатся щебетанья ранней весенней птицы, голоса дачников, открывающих ставни, дым костерка из прелых листьев и… и никто никуда не мчится, никто не трепещет от страсти, не чувствует удушья от нетерпения, не сжимает в кулак пальцы, которые неуемно гладят, треплют, ласкают несуществующего человека. Того, кто бродит где-то за три тысячи километров. Или четыре тысячи?
Мальчишка на соседнем сиденье развернул газету, трамвай резко дернулся на повороте, и листок выпал у него из рук – Ленни нагнулась, чтобы поднять и вернуть встрепенувшемуся пареньку. И вдруг – со страницы внутреннего разворота в нее выстрелил заголовок: «Сегодня утром экспедиция Императорского исторического общества под руководством Александра и Людмилы Мерворт стартовала в свой второй поход. Российскому теплоходу «Афанасий Никитин» ученые неожиданно предпочли английское судно «Ливерпуль», которое направляется к Суэцкому каналу без остановок». Ленни машинально отдала газету, но тут же попросила обратно. Так и есть – сменили борт. Значит, чайки уже кричат отходную, шляпки, летевшие в воздух, приземлились на локоны одесских гимназисток, прощальный сигнал корабля стих. Ленни повернулась к кондуктору.
– Я сойду на следующей, пожалуйста, – шепотом произнесла она. Внутри все обмякло, ноги не слушались. Петроградское шоссе – место продувное, и, выйдя из трамвая, она едва не упала. В голове стучали молоточки, отбивая такт бесполезным теперь вопросам. Как же она не спланировала все заранее? Ведь путешествие лежало на блюдечке. А теперь блюдечко разбилось!
В последние десять часов ей казалось, что она уже там, с ним, на его чудесных съемках, комната отеля выходит на балкон, который висит над Бенгальским заливом, стены в гостиной потрескались, под потолком крутится деревянный вентилятор, и ветерок треплет полупрозрачные простыни. Он соскучился. Или отвык? Скажет: «Раздевайтесь, я выйду». А может быть, она даже не успевает снять полотняный плащ. И все слишком быстро, нетерпеливо, не в такт, оба вспотели в мгновенье и отворачиваются друг от друга. Или хохочут и не могут нацеловаться – и все стоят посреди комнаты. Или… или у него там есть подружка, надменная англичанка с васильковыми глазами, дочь губернатора или врача из английской миссии, и она сыграет главную роль в его кинодраме. Их болтовню она услышит из-за дверей. Он уговаривает – она точно помнит тембр его голоса, когда он уже не хочет ждать… Мысли мчались вскачь – будто голова стала цирковой ареной. Или все-таки это ее голая спина отражается в старом зеркале, над которым приколот булавкой высохший цветок, и нет никакой англичанки. А если вместо англичанки – местная девушка-лотос? Цветок без имени, но с расписным человеческим телом…
Ленни пересекла площадь Александровского вокзала – в который раз за сегодняшний день. Пусть будет первый встречный: требуется поцелуй, тело, которое уймет ее дрожь. Она вглядывалась в лица прохожих: вокзал – здесь все уже в пути, прощаются или встречаются; она развернулась на пятках и почти бегом двинулась в сторону Тверской. Там, в ателье Глариозова или в «Квадрате» сегодня, кажется, какая-то выставка.
Около кафе «Квадрат» стояла небольшая толпа, и в ней возвышался – да, это, кажется, он – ее спортсменская модель: господин Маяковский. Почему бы не Маяковский? Ну и пусть. Даже можно потом похвалиться.
Легкий переброс приветственными восклицаниями.
– Я же вас звал, мадемуазель фотограф, на эту выставку, но вы будто чураетесь кубистов. Я не прав?
– Вам показалось! Да, кстати, у меня с собой проявленные пленки – можно будет потом взглянуть, – отчаянно начала врать Ленни.
Клубок раскручивался. Точнее – закручивался. В фотоателье она обычно обращалась к нему «господин Натюрморт» – еще при первой серии снимков, тех знаменитых – с футбольным мячом, плакаты потом висели по всей Москве – она заявила: «Вы и мяч суть мой единый натюрморт!» Так вот теперь «господин Натюрморт» был очень кстати без спутницы. Вместе посмотрели ярко-рыжие картины, похохотали, покурили крепкие папиросы – Ленни смело не отказалась. Сели в «Кадиллак» с сиденьями, обитыми верблюжьей шкурой, – шик оплачивался отменными рекламными гонорарами, и кому как не Ленни это знать. По дороге Маяковский остановился на Никитском бульваре около публичной телефонной будки, кому-то звонил и, очевидно, не дозвонился, хмурился – что, собственно, и открыло дурацкой затее дорогу. Вот и его знаменитый дом, похожий на три коробки, поставленные одна на другую, – в Гагаринском переулке.
Этот нескладный здоровяк действительно был нежен – сплетни оказались правдивы, но Ленни едва сдерживала тошноту. Глупая отвага! И еще более глупым образом она до последнего момента ждала… ждала какого-нибудь знака, сказочной весточки, спасительного чуда: телеграмма! телефонный звонок! Ведь тот, мучитель, даже за четыре тысячи километров не может не чувствовать, что здесь в нее летит бомба, что сейчас произойдет взрыв. Господи, но ведь телеграмма не придет в дом Маяковского – тогда нужно было ехать к ней. Через минуту после взрыва она уже заперлась в ванной, быстро оделась, ополоснула лицо холодной водой. Какое же лицо сотворить, чтобы выйти и прошмыгнуть к двери?
– Мадемуазель фотограф, меня ждут. Захлопните дверь. – Замок щелкнул, случайный любовник испарился.
Вечером она час не вылезала из ванной и врала Лизхен, что нечеловечески устала на съемке. Тело, казалось, вывернулось наизнанку, чтобы дать мочалке волю – оттереть, отмыть. В голове застыл калейдоскоп картинок, и сколько Ленни ни сжимала виски, ни терла лоб – картинки не исчезали. Вывеска неведомого отеля в Мадрасе и треугольные часы, обитые оранжевым мехом, в гостиной Маяковского. Забраться в ватный халат, притвориться больной, выпить три чашки какао и никуда не выходить из дома целую неделю. Никогда не избавиться от запаха чужого тела, от ненужного, обидного прикосновения чужой плоти. Брр! На лбу снова выступил пот. Слишком уж смелая, дурочка такая. Зато теперь снова можно взяться ненавидеть Эйсбара. Теперь опять есть за что.
Глава 3
Глава 4
Мальчишка на соседнем сиденье развернул газету, трамвай резко дернулся на повороте, и листок выпал у него из рук – Ленни нагнулась, чтобы поднять и вернуть встрепенувшемуся пареньку. И вдруг – со страницы внутреннего разворота в нее выстрелил заголовок: «Сегодня утром экспедиция Императорского исторического общества под руководством Александра и Людмилы Мерворт стартовала в свой второй поход. Российскому теплоходу «Афанасий Никитин» ученые неожиданно предпочли английское судно «Ливерпуль», которое направляется к Суэцкому каналу без остановок». Ленни машинально отдала газету, но тут же попросила обратно. Так и есть – сменили борт. Значит, чайки уже кричат отходную, шляпки, летевшие в воздух, приземлились на локоны одесских гимназисток, прощальный сигнал корабля стих. Ленни повернулась к кондуктору.
– Я сойду на следующей, пожалуйста, – шепотом произнесла она. Внутри все обмякло, ноги не слушались. Петроградское шоссе – место продувное, и, выйдя из трамвая, она едва не упала. В голове стучали молоточки, отбивая такт бесполезным теперь вопросам. Как же она не спланировала все заранее? Ведь путешествие лежало на блюдечке. А теперь блюдечко разбилось!
В последние десять часов ей казалось, что она уже там, с ним, на его чудесных съемках, комната отеля выходит на балкон, который висит над Бенгальским заливом, стены в гостиной потрескались, под потолком крутится деревянный вентилятор, и ветерок треплет полупрозрачные простыни. Он соскучился. Или отвык? Скажет: «Раздевайтесь, я выйду». А может быть, она даже не успевает снять полотняный плащ. И все слишком быстро, нетерпеливо, не в такт, оба вспотели в мгновенье и отворачиваются друг от друга. Или хохочут и не могут нацеловаться – и все стоят посреди комнаты. Или… или у него там есть подружка, надменная англичанка с васильковыми глазами, дочь губернатора или врача из английской миссии, и она сыграет главную роль в его кинодраме. Их болтовню она услышит из-за дверей. Он уговаривает – она точно помнит тембр его голоса, когда он уже не хочет ждать… Мысли мчались вскачь – будто голова стала цирковой ареной. Или все-таки это ее голая спина отражается в старом зеркале, над которым приколот булавкой высохший цветок, и нет никакой англичанки. А если вместо англичанки – местная девушка-лотос? Цветок без имени, но с расписным человеческим телом…
Ленни пересекла площадь Александровского вокзала – в который раз за сегодняшний день. Пусть будет первый встречный: требуется поцелуй, тело, которое уймет ее дрожь. Она вглядывалась в лица прохожих: вокзал – здесь все уже в пути, прощаются или встречаются; она развернулась на пятках и почти бегом двинулась в сторону Тверской. Там, в ателье Глариозова или в «Квадрате» сегодня, кажется, какая-то выставка.
Около кафе «Квадрат» стояла небольшая толпа, и в ней возвышался – да, это, кажется, он – ее спортсменская модель: господин Маяковский. Почему бы не Маяковский? Ну и пусть. Даже можно потом похвалиться.
Легкий переброс приветственными восклицаниями.
– Я же вас звал, мадемуазель фотограф, на эту выставку, но вы будто чураетесь кубистов. Я не прав?
– Вам показалось! Да, кстати, у меня с собой проявленные пленки – можно будет потом взглянуть, – отчаянно начала врать Ленни.
Клубок раскручивался. Точнее – закручивался. В фотоателье она обычно обращалась к нему «господин Натюрморт» – еще при первой серии снимков, тех знаменитых – с футбольным мячом, плакаты потом висели по всей Москве – она заявила: «Вы и мяч суть мой единый натюрморт!» Так вот теперь «господин Натюрморт» был очень кстати без спутницы. Вместе посмотрели ярко-рыжие картины, похохотали, покурили крепкие папиросы – Ленни смело не отказалась. Сели в «Кадиллак» с сиденьями, обитыми верблюжьей шкурой, – шик оплачивался отменными рекламными гонорарами, и кому как не Ленни это знать. По дороге Маяковский остановился на Никитском бульваре около публичной телефонной будки, кому-то звонил и, очевидно, не дозвонился, хмурился – что, собственно, и открыло дурацкой затее дорогу. Вот и его знаменитый дом, похожий на три коробки, поставленные одна на другую, – в Гагаринском переулке.
Этот нескладный здоровяк действительно был нежен – сплетни оказались правдивы, но Ленни едва сдерживала тошноту. Глупая отвага! И еще более глупым образом она до последнего момента ждала… ждала какого-нибудь знака, сказочной весточки, спасительного чуда: телеграмма! телефонный звонок! Ведь тот, мучитель, даже за четыре тысячи километров не может не чувствовать, что здесь в нее летит бомба, что сейчас произойдет взрыв. Господи, но ведь телеграмма не придет в дом Маяковского – тогда нужно было ехать к ней. Через минуту после взрыва она уже заперлась в ванной, быстро оделась, ополоснула лицо холодной водой. Какое же лицо сотворить, чтобы выйти и прошмыгнуть к двери?
– Мадемуазель фотограф, меня ждут. Захлопните дверь. – Замок щелкнул, случайный любовник испарился.
Вечером она час не вылезала из ванной и врала Лизхен, что нечеловечески устала на съемке. Тело, казалось, вывернулось наизнанку, чтобы дать мочалке волю – оттереть, отмыть. В голове застыл калейдоскоп картинок, и сколько Ленни ни сжимала виски, ни терла лоб – картинки не исчезали. Вывеска неведомого отеля в Мадрасе и треугольные часы, обитые оранжевым мехом, в гостиной Маяковского. Забраться в ватный халат, притвориться больной, выпить три чашки какао и никуда не выходить из дома целую неделю. Никогда не избавиться от запаха чужого тела, от ненужного, обидного прикосновения чужой плоти. Брр! На лбу снова выступил пот. Слишком уж смелая, дурочка такая. Зато теперь снова можно взяться ненавидеть Эйсбара. Теперь опять есть за что.
Глава 3
Зарецкая в деле
Нет, без Нины Петровны Зарецкой Ожогин с графом Толстым точно не справился бы. Получив внушительный аванс, граф тут же отбыл на Лазурный берег, к кипарисам, запотевшим флаконам с розовым прованским вином, ласковому вечернему пению горленок. И через некоторое время стали приходить от него длинные телеграммы – иной раз в пятьдесят слов, а то и в сто. Почтовое отделение далекого Антиба, городка, известного тем, что туда приезжают разводиться самые богатые пары мира, предуведомляло: оплата – за счет получателя.
В каждой новой телеграмме Толстой предлагал новые версии будущего сценария. Сюжет про Петра I он менял на историю про Ивана Грозного, потом протаскивал в главные герои князя Курбского и живописал авантюрное дорожное приключение по переписке Курбского с царем-душегубом. Так прошло около месяца. Ни сценарий, ни даже план его не появлялся. А он был нужен. Очень нужен. Изначально договорились, что план поступит через две недели и начнут строиться под «Петра I» павильоны и декорации, шиться костюмы, подбираться актеры. Премьеру нужно готовить к Рождеству, считал Ожогин. Сначала он был в радостной ажитации: граф Толстой, наследник золотого пера – с ним, толстощеким грустным дельцом, в постоянной переписке. Советуется, ставит вопросы. Ожогин вспоминал игрушечные улочки Антиба, грациозного средневекового селения на французской Ривьере – лет десять назад он проезжал Антиб, завтракал на набережной, не один… да не в этом дело… – и видел графа, сидящего за столиком в кафе под навесом. С большим блокнотом, в который… Тут картинка в голове Ожогина сбивалась – вряд ли граф своей рукой с изящным маникюром делал записи. Значит, рядом к столику примостился бледный секретарь. Вот он переворачивает лист за листом, потом запаковывает рукопись и быстром шагом накручивает повороты по узким каменным улочкам, чтобы успеть в почтовое отделение до закрытия. Там благодушный почтарь взвешивает бумажный груз и улыбается в усы: он знает, что неподалеку, на вилле «Две гортензии», остановился знаменитый русский писатель.
Прошла еще неделя, и в последней телеграмме граф предложил обратиться к образу юной императрицы Екатерины и ее отношениям с воспитателем месье Легофом. Лики Петра I и даже Ивана Грозного никак не просматривались сквозь скачущие буквы телеграммы. Ожогину стало тоскливо. Заломило в голове. Вот ведь позарился на имя и импозантные манеры. А говорил Чардынин, что умнее будет покрутиться в местном писательском поселении – говорят, целый санаторий буквоедов образовался в Коктебеле, клубятся совсем не от мира сего персоны, но наезжают и литературные трудяги. И всего-то до Коктебеля рукой подать. Так нет же, гуляй-жди бандеролей из Антиба – оно-то, конечно, шикарней.
Ожогин сидел на веранде, кофейник был почти пуст, в голове покалывало от неумеренно большого количества маленьких чашечек кофе.
В зарослях бугенвиллей, скрывающих в нижней части сада флигель, мелькнула кружевная шляпка и показалась фигура Зарецкой. Она помахала Ожогину рукой и жестами показала, что уезжает по делам. Он устало махнул ей в ответ. Нина Петровна присмотрелась – опустил плечи Александр Федорович, трет кулаком лоб – не славно, значит, что-то. Она поставила портфель с бумагами на траву и двинулась по тропинке наверх.
Они сошлись довольно скоро после того памятного ужина с графом Толстым. Вместе занимались бумагами, чертили карты распространения синематографических залов на юге России. Нина Петровна споро подключилась к делам, недаром называла себя деловой женщиной. Главная ее идея заключалась в том, что надо покупать и строить синема-театры – маленькие, большие, бревенчатые клубы а-ля рюс в дачных поселках, элегантные павильоны в губернских столицах, – а также прибрать к рукам подходящие помещения в Москве и Петербурге. Пусть ждут своего часа, когда она заключит сделку во Франции на приобретение оптом подержанных проекционных аппаратов. Заманить в залы публику побогаче – чиновничьи семьи, адвокатуру, дельцов, – поднять цены на билеты. Но и показывать, конечно, не рваные страсти, а сюжеты побогаче умом и картиной. Было решено, что Ожогин в большей степени занимается съемочными угодиями, декорациями, камерами и сценариями; Чардынин – исполнителями; она же – прокатом готовых фильмов и их рекламой. Чардынин в юридическое партнерство не вошел, хотя Ожогин и предлагал ему заем. Но Чардынин смутился и оставил разговор до первой большой фильмы. А Нина Петровна и Александр Федорович подписали соглашение и проект устава их общей компании. Вышли от нотариуса на пыльную улицу. Становилось уже жарко, улица томилась в бессолнечной дымке. Решили взять катер. Предприимчивые рыбаки снабжали старые баркасы новомодными моторами, перекрашивали свои посудины в белый цвет и сдавали в аренду отдыхающим.
– Надо бы съездить за мыс, к Килимче, – сказала Зарецкая. За мысом поднимался большой дачный поселок москвичей, и Нина Петровна предполагала открыть там строительство фильмового театра.
Сама она предложить Ожогину руку и сердце не могла, хотя и хотела бы. Уже несколько лет как жизнь ее телесная дремала, а душевная – так и совсем ушла в небытие. В театре, клумбе ее былых полюбовников, подросло новое поколение, охочее до непонятных ей современных утех: меняются парами, много болтают об альковных делах. Не ее манера. Был один… да оказался прохиндеем. Она теперь, как ей казалось, раздобрела, пока зимними обедами наследство мужа обихаживала. Издатели, владельцы театров, антрепренеры – все сливочные подливы любят. Раздобрела, поскучнела да и просто потеряла интерес к чужой улыбке, чужим губам, запаху незнакомого тела. Это ж сколько на тяготы страсти энергии и потуг надо было, думала она иногда, рассматривая молодоженов на ялтинской набережной или листая только что разрезанный том английского романа. Сколько сил – ради чего? Ради хмельных словесных баталий под завывание патефона, влажной подушки с чужим потом и аккуратного утреннего прощания, когда уж голова полна дневными планами, а надо еще держать осанку бывшей примадонны, подставлять щеку под спешный поцелуй да прикрывать рукой серое от недосыпа лицо? Хорошо ли это?
В тот день было покойно и тихо. Жара во время морской гонки отступила, они сошли с катера на только что отстроенный пирс, посмотрели деревянный остов синематографического театра, устроенного прямо на площадке около берега. Да еще с дополнительной открытой верандой: в пригожее время экран будет светиться под открытым небом на фоне темнеющего моря. Между открытым и крытым зрительными залами планировалось кафе.
– Я, Александр Федорович, с вашего разрешения приглашу оператора из киножурнала «Вестник синема». Уже, честно говоря, списалась с ним – пусть сделает короткую ленту о наших прожектах, – говорила она Ожогину.
– А не рано ли? Не все контракты еще подписаны, да и в производстве у нас пока одни солнечные зайчики, Нина Петровна. Я бы повременил с рекламой «Парадиза», если вы позволите. Вот подготовим первую фильму. Нужна атака… – отвечал он.
– Правы, правы… – соглашалась она.
Вечером во флигеле она раскладывала перед ним списки синематографических залов в южных губерниях, стройка которых начнется летом. Перебирала финансовые отчеты, диктовала цифры французского банкира. А потом обняла его голову и прижала к себе, взрыхлив ежик волос. Ожогин и удивился, и нет. Он уже несколько лет жил бобылем. Ласка крепких рук Нины Петровны напомнила ему что-то из детства: то ли быструю ласку кого-то из теток, чьи лица давно стерлись, то ли сон. Он и хотел было выбраться – «зачем же?», – ответить поцелуем рук, но как-то само собой получилось, что прижался к плотной ткани платья Зарецкой и прохладным мягким рукам.
Она сразу поняла, что от Чардынина, о котором было известно, что пару раз в неделю он посещает одну местную мещаночку, жившую в хорошеньком домике с палисадником, постоянную зрительницу и ярую поклонницу их с Ожогиным заплывов, – от Чардынина Александр Федорович хотел бы по возможности скрывать их с Зарецкой «дружбу», как она определила для себя род их отношений. И без обсуждений согласилась с его невысказанной просьбой.
Спали вместе редко. Он оставался иногда до середины ночи в кабинете, который она оборудовала во флигеле – секретер, стол, диван, пледы, камин, – а потом шел к себе. Но добрые поцелуи его и медленное доверие тела напомнили Нине Петровне давние ночи с мужем. Конечно, до того, как ему, мучающемуся туберкулезом, под воздействием капель и возлияний стали являться видения, с которыми великий драматург удалился сначала на свой библиотечный чердак, а потом и в мир иной.
…Нина Петровна поднялась на дачную веранду, где с горестным выражением лица восседал Ожогин.
– Что случилось, Саша? – сказала она, переведя дух. – Что ты руки заламываешь? Кофе, конечно, весь выпит. – Она подняла крышку кофейника. – О своем сердце тут никто не думает.
Ожогин попытался сделать движение, чтобы позвать прислугу.
– Ладно, не суетись, в городе выпью. Что стряслось? – На людях да и вообще в дневное время они привыкли не нежничать и не подавать виду, прежде всего друг другу, что соединяет их нечто большее, чем деловое партнерство. Однако она не удержалась. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что поблизости никого нет, она стремительным движением полной руки притянула Ожогина к себе и поцеловала быстрым дневным воровским поцелуем. Оторвавшись от него, она еще несколько секунд обнимала его за шею, пока он мягким движением не взял ее руку и не прикоснулся губами к раскрытой ладони.
– Ну-ну, Нина, – пробормотал он, передавая ей телеграмму. – Смотри, это уже десятая. Я думал, может, совесть в нем проснется, так нет – совсем дала храпака! Подводит нас душегуб граф Толстой. Ничего не делает. Ничего! Наверное, связался с какой-нибудь девчонкой.
– Десятая, говоришь? Хм… Паршиво. Впрочем… Он что, в Антибе окопался? Там сейчас на гастролях наша театральная труппа, как раз неподалеку, в Ницце. Свяжусь с ними, посмотрим, что выйдет. Есть у меня одна мысль, Саша. А сейчас еду в контору к архитектору. Вечером все расскажу. – Она похлопала Ожогина по плечу, сдула волосок с ворота его рубашки и через минуту уже шла со своим саквояжем к автомобилю.
Душно пахли садовые лилии. Вдали дымилось море. Ожогин чувствовал вялость во всем теле. Ничего не хотелось делать. Он не очень верил, что с Толстым удастся сладить. Зарецкая, конечно, бой-баба, но…
Вечером она телефонировала ему из Симферополя. Доложила, что связалась со своим давним приятелем, директором сценического оборудования Малого театра Любомиром Давыдовичем Конским. Конский с труппой действительно сидел в Ницце. Давали старый репертуар – «На всякого мудреца довольно простоты», «Царь Федор Иоанович», – собирали публику, охочую до пыльной старозаветной России. Любомир Давыдович посмеялся ее рассказу, даже воскликнул: «Дети! Не знают, с кем связываются!» – но в положение Зарецкой вошел.
– Не волнуйся, Саша. – Голос Зарецкой по телефону звучал так, будто она сама сидела в Антибе. – Конский что-нибудь придумает. Я задержусь на пару дней – с этими архитекторами ни черта не разберешься.
Ожогин повесил трубу. Пожал плечами. Какой-то Конский… С чего бы ему заниматься их делами? Уныло побрел в спальню и всю ночь вертелся в постели. Было душно. Он вставал, подходил к окну, пытаясь глотнуть немного воздуха, пил воду, смачивал виски одеколоном, снова ложился. Сон не шел. «Какой-то Конский…» – бормотал он.
Но прошло три дня, и Зарецкая сообщила из Симферополя, что секретарша покинула виллу Толстого со всей имеющейся наличностью. Далее прибыл учтивый полицейский и нашептал графу о газетчиках, посыпались счета из ресторанов и магазинов – трижды в день приезжал с кипами конвертов тот самый добродушный усатый почтальон, который виделся в грезах Ожогину. Обнаружился неприятный «минус» финансового положения графа. Граф сильно занервничал. Интуиция Зарецкую не подвела. Она знала, что заодно с гастрольным делом решались в Европе кое-какие дела окологосударственной важности. Такое уж оно, дело гастрольное: еще не забыт был скандал, связанный с немецкой театральной труппой, которая в 1916 году привезла в Россию целую шпионскую группировку. Они – сюда, мы – туда. Конский был человек ушлый, пронырливый, умелый, но не только. Уже давно роились у Зарецкой подозрения, что на европейские гастроли он с театром ездит не просто так. Проворачивает попутно какие-то негласные дела. Слово «агент» в голову ей не приходило, однако… Что ему стоит с его-то умением и связями устроить маленькие неприятности графу Толстому!
Во все подробности Нина Петровна Ожогина не посвящала, только сказала по телефону:
– Голову свою от этой проблемы освободи – через неделю будет тебе сценарный план, хорошо, если не в стихах. Поймали-окрутили! Будет звонить и просить вторую часть аванса – до получения рукописи ни копейки!
– Да ты просто Марья-искусница.
– Это точно. Я скоро буду. Ты уж дождись меня, Саша… – В трубке что-то зашуршало и возникла пауза, отчасти двусмысленная, но связь быстро восстановилась, и она закончила: – …дождись с открытием нового павильона.
– Конечно, Нина…
«…Нина…» Александр Федорович растерянно смотрел на телефонную трубку, где шуршал прощальный голосок телефонистки: «…Разговор окончен, господин Ожогин? Разъединяю? Наша компания предлагает новую услугу – музыкальный дивертисмент по телефону в момент ожидания или прощания с абонентом». Его близость с Ниной Петровной отчасти продолжала его удивлять. В ней, в этой близости, совсем не было того душевного трепета, той пронзительной необходимости, когда и голова кружится, и все готов бросить, только бы быть рядом. Но никогда никто так просто о нем не заботился – не в домашних хлопотах, конечно, что и без Зарецкой было устроено, но в его не до конца пока ясных делах, в которых он до сих пор чувствовал пугающую неуверенность, проистекающую от очевидного превосходства фантазии над реальностью. А при таком расположении сил опасность очевидна. Нина принимала решения холодно и продуманно. Чудно, но иногда и ночью, обнимая его, она могла приостановиться, положить руку ему на лоб и спросить:
– Постой-ка, Саша, о чем ты сейчас думаешь?
– Да, понимаешь… – Он сговорчиво отстранялся от ее мягкого плеча и простодушно пускался в размышления. – Павильоны почти готовы, а сценариев нет. К Рождеству не успеем с премьерами и, стало быть, прогорим. А инвесторам надо деньги возвращать. Заказали дорогие сценические механизмы, а они все не идут из Германии. Что делать? Посылать туда Чардынина?
Нина Петровна смирилась с тем, что любовная отрада даже в самые трепетные минуты занимала голову Ожогина лишь отчасти. Зарецкая тоже отодвигалась, останавливая свой пыл, опиралась голым локтем о подушку и мирно пускалась в объяснения – как можно решить вопрос с механизмами, откуда возьмутся сценарии, как рекламировать актеров… В любви она не торопилась, не принуждала. Ему даже казалось, что в этом она относится к нему слишком по-свойски. Но и удобство свое тут присутствовало. Иногда через несколько минут после тихих ласковых слов и затухающих поцелуев они уже зажигали настольную лампу, садились в халатах около стола и разбирались в бумагах и прожектах, обсуждали, куда кто поедет на следующий день. В эти минуты он не замечал, как она смотрит на его широкую ладонь, скользящую по чертежам и бумагам.
Все в нем возбуждало ее. Большое тело, мужицкие руки с нестройными сильными пальцами, медвежья постановка плеч, быстрая усмешка с проблеском влажных белых зубов, и то, как склонял голову к правому плечу, когда слушал, и то, как откидывал ее назад, когда хохотал, и сонное выражение лица в минуты сосредоточенности, и неторопливость движений, мгновенно, когда речь заходила о деле, перерастающая в стремительность. В романе для барышень написали бы, верно: «Она сгорала от страсти». Она действительно сгорала от страсти, той последней страсти немолодой женщины, в которой поровну жадности, обреченности и материнского чувства. А еще – необходимости скрывать свою любовь. Зарецкая следила за малейшими перепадами его настроения и, заметив озабоченность или удрученность на его лице, тут же подставляла костыль своей помощи. «Нина Петровна у нас как карета с красным крестом», – заметил как-то Чардынин.
Иногда Ожогин ловил ее немигающий взгляд – настойчивый и требовательный. «Ты – мой! – говорили ее глаза. – Не принадлежи себе – принадлежи мне! Не будь собой – будь частью меня!» Ожогин вздрагивал, поймав этот взгляд, в котором была опасная сладостная манкость. Вздрагивал и ежился, боясь поддаться гипнозу, а она, заметив, что он смотрит на нее, отводила глаза и улыбалась. «Почудилось!» – с облегчением думал он и начинал болтать всякую ерунду.
– Странно представить, Нина, что ты столько лет служила на сцене. Актрисы – они… они не такие, – сказал ей как-то Ожогин.
– Кинодивы и театральные – это совсем разное, Саша. Да еще в нашем Малом театре. Это, знаешь ли, с семнадцати лет как крестьянский труд, только с огурцами еще разговаривать надо. Одна пьеса, вторая, третья, пятнадцатая – учи, голос тренируй, с партнерами не ссорься. Гастроли – та же страда, с позволения сказать. Вот и молотишь с утра до вечера. Отец мой так жил, и я ничего другого не знала. Романтики мало. Я до первых ролей шла почти двадцать лет, а когда получила, все уже, знаешь ли, наскучило.
– Все?
Она улыбнулась и промолчала.
…После телефонного разговора с Зарецкой Ожогин стоял на веранде и расслабленно улыбался. Пасьянс снова стал сходиться. Ожогин, как говорится, вошел в реку второй раз – народная мудрость гласит, что нельзя, что волны зальют с головой, однако нет, вроде получается. Получается! Он потянулся так, что захрустели суставы. Ушла вялость, которую он ощущал последние дни. Море больше не дымилось ядовитыми испарениями. Лилии не душили своим запахом. Солнце не жгло затылок. Он раскинул руки, словно хотел взлететь.
В каждой новой телеграмме Толстой предлагал новые версии будущего сценария. Сюжет про Петра I он менял на историю про Ивана Грозного, потом протаскивал в главные герои князя Курбского и живописал авантюрное дорожное приключение по переписке Курбского с царем-душегубом. Так прошло около месяца. Ни сценарий, ни даже план его не появлялся. А он был нужен. Очень нужен. Изначально договорились, что план поступит через две недели и начнут строиться под «Петра I» павильоны и декорации, шиться костюмы, подбираться актеры. Премьеру нужно готовить к Рождеству, считал Ожогин. Сначала он был в радостной ажитации: граф Толстой, наследник золотого пера – с ним, толстощеким грустным дельцом, в постоянной переписке. Советуется, ставит вопросы. Ожогин вспоминал игрушечные улочки Антиба, грациозного средневекового селения на французской Ривьере – лет десять назад он проезжал Антиб, завтракал на набережной, не один… да не в этом дело… – и видел графа, сидящего за столиком в кафе под навесом. С большим блокнотом, в который… Тут картинка в голове Ожогина сбивалась – вряд ли граф своей рукой с изящным маникюром делал записи. Значит, рядом к столику примостился бледный секретарь. Вот он переворачивает лист за листом, потом запаковывает рукопись и быстром шагом накручивает повороты по узким каменным улочкам, чтобы успеть в почтовое отделение до закрытия. Там благодушный почтарь взвешивает бумажный груз и улыбается в усы: он знает, что неподалеку, на вилле «Две гортензии», остановился знаменитый русский писатель.
Прошла еще неделя, и в последней телеграмме граф предложил обратиться к образу юной императрицы Екатерины и ее отношениям с воспитателем месье Легофом. Лики Петра I и даже Ивана Грозного никак не просматривались сквозь скачущие буквы телеграммы. Ожогину стало тоскливо. Заломило в голове. Вот ведь позарился на имя и импозантные манеры. А говорил Чардынин, что умнее будет покрутиться в местном писательском поселении – говорят, целый санаторий буквоедов образовался в Коктебеле, клубятся совсем не от мира сего персоны, но наезжают и литературные трудяги. И всего-то до Коктебеля рукой подать. Так нет же, гуляй-жди бандеролей из Антиба – оно-то, конечно, шикарней.
Ожогин сидел на веранде, кофейник был почти пуст, в голове покалывало от неумеренно большого количества маленьких чашечек кофе.
В зарослях бугенвиллей, скрывающих в нижней части сада флигель, мелькнула кружевная шляпка и показалась фигура Зарецкой. Она помахала Ожогину рукой и жестами показала, что уезжает по делам. Он устало махнул ей в ответ. Нина Петровна присмотрелась – опустил плечи Александр Федорович, трет кулаком лоб – не славно, значит, что-то. Она поставила портфель с бумагами на траву и двинулась по тропинке наверх.
Они сошлись довольно скоро после того памятного ужина с графом Толстым. Вместе занимались бумагами, чертили карты распространения синематографических залов на юге России. Нина Петровна споро подключилась к делам, недаром называла себя деловой женщиной. Главная ее идея заключалась в том, что надо покупать и строить синема-театры – маленькие, большие, бревенчатые клубы а-ля рюс в дачных поселках, элегантные павильоны в губернских столицах, – а также прибрать к рукам подходящие помещения в Москве и Петербурге. Пусть ждут своего часа, когда она заключит сделку во Франции на приобретение оптом подержанных проекционных аппаратов. Заманить в залы публику побогаче – чиновничьи семьи, адвокатуру, дельцов, – поднять цены на билеты. Но и показывать, конечно, не рваные страсти, а сюжеты побогаче умом и картиной. Было решено, что Ожогин в большей степени занимается съемочными угодиями, декорациями, камерами и сценариями; Чардынин – исполнителями; она же – прокатом готовых фильмов и их рекламой. Чардынин в юридическое партнерство не вошел, хотя Ожогин и предлагал ему заем. Но Чардынин смутился и оставил разговор до первой большой фильмы. А Нина Петровна и Александр Федорович подписали соглашение и проект устава их общей компании. Вышли от нотариуса на пыльную улицу. Становилось уже жарко, улица томилась в бессолнечной дымке. Решили взять катер. Предприимчивые рыбаки снабжали старые баркасы новомодными моторами, перекрашивали свои посудины в белый цвет и сдавали в аренду отдыхающим.
– Надо бы съездить за мыс, к Килимче, – сказала Зарецкая. За мысом поднимался большой дачный поселок москвичей, и Нина Петровна предполагала открыть там строительство фильмового театра.
Сама она предложить Ожогину руку и сердце не могла, хотя и хотела бы. Уже несколько лет как жизнь ее телесная дремала, а душевная – так и совсем ушла в небытие. В театре, клумбе ее былых полюбовников, подросло новое поколение, охочее до непонятных ей современных утех: меняются парами, много болтают об альковных делах. Не ее манера. Был один… да оказался прохиндеем. Она теперь, как ей казалось, раздобрела, пока зимними обедами наследство мужа обихаживала. Издатели, владельцы театров, антрепренеры – все сливочные подливы любят. Раздобрела, поскучнела да и просто потеряла интерес к чужой улыбке, чужим губам, запаху незнакомого тела. Это ж сколько на тяготы страсти энергии и потуг надо было, думала она иногда, рассматривая молодоженов на ялтинской набережной или листая только что разрезанный том английского романа. Сколько сил – ради чего? Ради хмельных словесных баталий под завывание патефона, влажной подушки с чужим потом и аккуратного утреннего прощания, когда уж голова полна дневными планами, а надо еще держать осанку бывшей примадонны, подставлять щеку под спешный поцелуй да прикрывать рукой серое от недосыпа лицо? Хорошо ли это?
В тот день было покойно и тихо. Жара во время морской гонки отступила, они сошли с катера на только что отстроенный пирс, посмотрели деревянный остов синематографического театра, устроенного прямо на площадке около берега. Да еще с дополнительной открытой верандой: в пригожее время экран будет светиться под открытым небом на фоне темнеющего моря. Между открытым и крытым зрительными залами планировалось кафе.
– Я, Александр Федорович, с вашего разрешения приглашу оператора из киножурнала «Вестник синема». Уже, честно говоря, списалась с ним – пусть сделает короткую ленту о наших прожектах, – говорила она Ожогину.
– А не рано ли? Не все контракты еще подписаны, да и в производстве у нас пока одни солнечные зайчики, Нина Петровна. Я бы повременил с рекламой «Парадиза», если вы позволите. Вот подготовим первую фильму. Нужна атака… – отвечал он.
– Правы, правы… – соглашалась она.
Вечером во флигеле она раскладывала перед ним списки синематографических залов в южных губерниях, стройка которых начнется летом. Перебирала финансовые отчеты, диктовала цифры французского банкира. А потом обняла его голову и прижала к себе, взрыхлив ежик волос. Ожогин и удивился, и нет. Он уже несколько лет жил бобылем. Ласка крепких рук Нины Петровны напомнила ему что-то из детства: то ли быструю ласку кого-то из теток, чьи лица давно стерлись, то ли сон. Он и хотел было выбраться – «зачем же?», – ответить поцелуем рук, но как-то само собой получилось, что прижался к плотной ткани платья Зарецкой и прохладным мягким рукам.
Она сразу поняла, что от Чардынина, о котором было известно, что пару раз в неделю он посещает одну местную мещаночку, жившую в хорошеньком домике с палисадником, постоянную зрительницу и ярую поклонницу их с Ожогиным заплывов, – от Чардынина Александр Федорович хотел бы по возможности скрывать их с Зарецкой «дружбу», как она определила для себя род их отношений. И без обсуждений согласилась с его невысказанной просьбой.
Спали вместе редко. Он оставался иногда до середины ночи в кабинете, который она оборудовала во флигеле – секретер, стол, диван, пледы, камин, – а потом шел к себе. Но добрые поцелуи его и медленное доверие тела напомнили Нине Петровне давние ночи с мужем. Конечно, до того, как ему, мучающемуся туберкулезом, под воздействием капель и возлияний стали являться видения, с которыми великий драматург удалился сначала на свой библиотечный чердак, а потом и в мир иной.
…Нина Петровна поднялась на дачную веранду, где с горестным выражением лица восседал Ожогин.
– Что случилось, Саша? – сказала она, переведя дух. – Что ты руки заламываешь? Кофе, конечно, весь выпит. – Она подняла крышку кофейника. – О своем сердце тут никто не думает.
Ожогин попытался сделать движение, чтобы позвать прислугу.
– Ладно, не суетись, в городе выпью. Что стряслось? – На людях да и вообще в дневное время они привыкли не нежничать и не подавать виду, прежде всего друг другу, что соединяет их нечто большее, чем деловое партнерство. Однако она не удержалась. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что поблизости никого нет, она стремительным движением полной руки притянула Ожогина к себе и поцеловала быстрым дневным воровским поцелуем. Оторвавшись от него, она еще несколько секунд обнимала его за шею, пока он мягким движением не взял ее руку и не прикоснулся губами к раскрытой ладони.
– Ну-ну, Нина, – пробормотал он, передавая ей телеграмму. – Смотри, это уже десятая. Я думал, может, совесть в нем проснется, так нет – совсем дала храпака! Подводит нас душегуб граф Толстой. Ничего не делает. Ничего! Наверное, связался с какой-нибудь девчонкой.
– Десятая, говоришь? Хм… Паршиво. Впрочем… Он что, в Антибе окопался? Там сейчас на гастролях наша театральная труппа, как раз неподалеку, в Ницце. Свяжусь с ними, посмотрим, что выйдет. Есть у меня одна мысль, Саша. А сейчас еду в контору к архитектору. Вечером все расскажу. – Она похлопала Ожогина по плечу, сдула волосок с ворота его рубашки и через минуту уже шла со своим саквояжем к автомобилю.
Душно пахли садовые лилии. Вдали дымилось море. Ожогин чувствовал вялость во всем теле. Ничего не хотелось делать. Он не очень верил, что с Толстым удастся сладить. Зарецкая, конечно, бой-баба, но…
Вечером она телефонировала ему из Симферополя. Доложила, что связалась со своим давним приятелем, директором сценического оборудования Малого театра Любомиром Давыдовичем Конским. Конский с труппой действительно сидел в Ницце. Давали старый репертуар – «На всякого мудреца довольно простоты», «Царь Федор Иоанович», – собирали публику, охочую до пыльной старозаветной России. Любомир Давыдович посмеялся ее рассказу, даже воскликнул: «Дети! Не знают, с кем связываются!» – но в положение Зарецкой вошел.
– Не волнуйся, Саша. – Голос Зарецкой по телефону звучал так, будто она сама сидела в Антибе. – Конский что-нибудь придумает. Я задержусь на пару дней – с этими архитекторами ни черта не разберешься.
Ожогин повесил трубу. Пожал плечами. Какой-то Конский… С чего бы ему заниматься их делами? Уныло побрел в спальню и всю ночь вертелся в постели. Было душно. Он вставал, подходил к окну, пытаясь глотнуть немного воздуха, пил воду, смачивал виски одеколоном, снова ложился. Сон не шел. «Какой-то Конский…» – бормотал он.
Но прошло три дня, и Зарецкая сообщила из Симферополя, что секретарша покинула виллу Толстого со всей имеющейся наличностью. Далее прибыл учтивый полицейский и нашептал графу о газетчиках, посыпались счета из ресторанов и магазинов – трижды в день приезжал с кипами конвертов тот самый добродушный усатый почтальон, который виделся в грезах Ожогину. Обнаружился неприятный «минус» финансового положения графа. Граф сильно занервничал. Интуиция Зарецкую не подвела. Она знала, что заодно с гастрольным делом решались в Европе кое-какие дела окологосударственной важности. Такое уж оно, дело гастрольное: еще не забыт был скандал, связанный с немецкой театральной труппой, которая в 1916 году привезла в Россию целую шпионскую группировку. Они – сюда, мы – туда. Конский был человек ушлый, пронырливый, умелый, но не только. Уже давно роились у Зарецкой подозрения, что на европейские гастроли он с театром ездит не просто так. Проворачивает попутно какие-то негласные дела. Слово «агент» в голову ей не приходило, однако… Что ему стоит с его-то умением и связями устроить маленькие неприятности графу Толстому!
Во все подробности Нина Петровна Ожогина не посвящала, только сказала по телефону:
– Голову свою от этой проблемы освободи – через неделю будет тебе сценарный план, хорошо, если не в стихах. Поймали-окрутили! Будет звонить и просить вторую часть аванса – до получения рукописи ни копейки!
– Да ты просто Марья-искусница.
– Это точно. Я скоро буду. Ты уж дождись меня, Саша… – В трубке что-то зашуршало и возникла пауза, отчасти двусмысленная, но связь быстро восстановилась, и она закончила: – …дождись с открытием нового павильона.
– Конечно, Нина…
«…Нина…» Александр Федорович растерянно смотрел на телефонную трубку, где шуршал прощальный голосок телефонистки: «…Разговор окончен, господин Ожогин? Разъединяю? Наша компания предлагает новую услугу – музыкальный дивертисмент по телефону в момент ожидания или прощания с абонентом». Его близость с Ниной Петровной отчасти продолжала его удивлять. В ней, в этой близости, совсем не было того душевного трепета, той пронзительной необходимости, когда и голова кружится, и все готов бросить, только бы быть рядом. Но никогда никто так просто о нем не заботился – не в домашних хлопотах, конечно, что и без Зарецкой было устроено, но в его не до конца пока ясных делах, в которых он до сих пор чувствовал пугающую неуверенность, проистекающую от очевидного превосходства фантазии над реальностью. А при таком расположении сил опасность очевидна. Нина принимала решения холодно и продуманно. Чудно, но иногда и ночью, обнимая его, она могла приостановиться, положить руку ему на лоб и спросить:
– Постой-ка, Саша, о чем ты сейчас думаешь?
– Да, понимаешь… – Он сговорчиво отстранялся от ее мягкого плеча и простодушно пускался в размышления. – Павильоны почти готовы, а сценариев нет. К Рождеству не успеем с премьерами и, стало быть, прогорим. А инвесторам надо деньги возвращать. Заказали дорогие сценические механизмы, а они все не идут из Германии. Что делать? Посылать туда Чардынина?
Нина Петровна смирилась с тем, что любовная отрада даже в самые трепетные минуты занимала голову Ожогина лишь отчасти. Зарецкая тоже отодвигалась, останавливая свой пыл, опиралась голым локтем о подушку и мирно пускалась в объяснения – как можно решить вопрос с механизмами, откуда возьмутся сценарии, как рекламировать актеров… В любви она не торопилась, не принуждала. Ему даже казалось, что в этом она относится к нему слишком по-свойски. Но и удобство свое тут присутствовало. Иногда через несколько минут после тихих ласковых слов и затухающих поцелуев они уже зажигали настольную лампу, садились в халатах около стола и разбирались в бумагах и прожектах, обсуждали, куда кто поедет на следующий день. В эти минуты он не замечал, как она смотрит на его широкую ладонь, скользящую по чертежам и бумагам.
Все в нем возбуждало ее. Большое тело, мужицкие руки с нестройными сильными пальцами, медвежья постановка плеч, быстрая усмешка с проблеском влажных белых зубов, и то, как склонял голову к правому плечу, когда слушал, и то, как откидывал ее назад, когда хохотал, и сонное выражение лица в минуты сосредоточенности, и неторопливость движений, мгновенно, когда речь заходила о деле, перерастающая в стремительность. В романе для барышень написали бы, верно: «Она сгорала от страсти». Она действительно сгорала от страсти, той последней страсти немолодой женщины, в которой поровну жадности, обреченности и материнского чувства. А еще – необходимости скрывать свою любовь. Зарецкая следила за малейшими перепадами его настроения и, заметив озабоченность или удрученность на его лице, тут же подставляла костыль своей помощи. «Нина Петровна у нас как карета с красным крестом», – заметил как-то Чардынин.
Иногда Ожогин ловил ее немигающий взгляд – настойчивый и требовательный. «Ты – мой! – говорили ее глаза. – Не принадлежи себе – принадлежи мне! Не будь собой – будь частью меня!» Ожогин вздрагивал, поймав этот взгляд, в котором была опасная сладостная манкость. Вздрагивал и ежился, боясь поддаться гипнозу, а она, заметив, что он смотрит на нее, отводила глаза и улыбалась. «Почудилось!» – с облегчением думал он и начинал болтать всякую ерунду.
– Странно представить, Нина, что ты столько лет служила на сцене. Актрисы – они… они не такие, – сказал ей как-то Ожогин.
– Кинодивы и театральные – это совсем разное, Саша. Да еще в нашем Малом театре. Это, знаешь ли, с семнадцати лет как крестьянский труд, только с огурцами еще разговаривать надо. Одна пьеса, вторая, третья, пятнадцатая – учи, голос тренируй, с партнерами не ссорься. Гастроли – та же страда, с позволения сказать. Вот и молотишь с утра до вечера. Отец мой так жил, и я ничего другого не знала. Романтики мало. Я до первых ролей шла почти двадцать лет, а когда получила, все уже, знаешь ли, наскучило.
– Все?
Она улыбнулась и промолчала.
…После телефонного разговора с Зарецкой Ожогин стоял на веранде и расслабленно улыбался. Пасьянс снова стал сходиться. Ожогин, как говорится, вошел в реку второй раз – народная мудрость гласит, что нельзя, что волны зальют с головой, однако нет, вроде получается. Получается! Он потянулся так, что захрустели суставы. Ушла вялость, которую он ощущал последние дни. Море больше не дымилось ядовитыми испарениями. Лилии не душили своим запахом. Солнце не жгло затылок. Он раскинул руки, словно хотел взлететь.
Глава 4
У Ленни рождается новая идея
Зажав под мышкой рулон бумаги, Ленни выходила из крошечного магазинчика фотографических принадлежностей, располагавшегося на первом этаже старого дома близ Пречистенки, магазинчика, в котором несколько месяцев назад ее возлюбленный объявил о своем отъезде – ноги сами носили ее по адресам их свиданий, а этот был еще и адресом ее скорби, место вдвойне манкое, – как вдруг кто-то окликнул ее. Знакомое лицо! Евграф Анатольев, устроитель футуристических выставок, в которых она неизменно принимала участие.
– Мадемуазель Оффеншталь! Леночка! Вот приятный сюрприз! – заверещал Анатольев, подкатываясь к Ленни на своих коротеньких ножках и всем своим видом выражая неуемную радость. – Я, кстати, к тебе собирался – вот ведь совпадение! – Анатольев был со своими подопечными на «ты», что добавляло семейственности. – Мне, душа моя, незамедлительно нужны снимочки с величайших съемок Сергея Борисовича Эйсбара! Ведь у тебя целый портфель, не так ли? Надо бы под его индийские грядущие победы сделать выставочку. Да и тебя прославим заодно – а то застрянешь в пропаганде стульев и вилок, и художник в тебе сдохнет, дорогая! Художника внутреннего надо защищать – даже тех гномов, которые живут в таких худышках, как ты! – Он уже держал ее под локоток и увлекал в ближайшее кафе, где буфетчик, как по команде, наливал коньяк в пузатый бокал. – Воспламенюсь глотком интриги и сброшу лишние вериги! – провозгласил Анатольев и хлебнул коньяка, запивая тост. – Хочешь, – он мигнул в сторону бокала, – …с горячим молоком? А то не дойдем!
– Мадемуазель Оффеншталь! Леночка! Вот приятный сюрприз! – заверещал Анатольев, подкатываясь к Ленни на своих коротеньких ножках и всем своим видом выражая неуемную радость. – Я, кстати, к тебе собирался – вот ведь совпадение! – Анатольев был со своими подопечными на «ты», что добавляло семейственности. – Мне, душа моя, незамедлительно нужны снимочки с величайших съемок Сергея Борисовича Эйсбара! Ведь у тебя целый портфель, не так ли? Надо бы под его индийские грядущие победы сделать выставочку. Да и тебя прославим заодно – а то застрянешь в пропаганде стульев и вилок, и художник в тебе сдохнет, дорогая! Художника внутреннего надо защищать – даже тех гномов, которые живут в таких худышках, как ты! – Он уже держал ее под локоток и увлекал в ближайшее кафе, где буфетчик, как по команде, наливал коньяк в пузатый бокал. – Воспламенюсь глотком интриги и сброшу лишние вериги! – провозгласил Анатольев и хлебнул коньяка, запивая тост. – Хочешь, – он мигнул в сторону бокала, – …с горячим молоком? А то не дойдем!