Ольга Шумяцкая, Марина Друбецкая
Девочка на шаре

Часть первая

Глава 1
Неожиданный приезд

   В конце марта, влажным пасмурным вечером, когда Ожогин с Чардыниным сидели за чаем на террасе, послышался шорох шин по гравию подъездной аллеи, два раза квакнул клаксон, и тут же раздался громкий недовольный голос.
   – Туда неси, черт неповоротливый! Во флигель! Да не урони!
   Ожогин с Чардыниным переглянулись.
   – Хозяйка! – шепнул Ожогин.
   Тут же на пороге, обмахиваясь платком, появилась Нина Петровна Зарецкая. Ожогин с Чардыниным встали.
   – Ну, здравствуйте, дачники! – басом сказала Зарецкая, протягивая одну руку для поцелуя Ожогину, а другую – Чардынину. – Как вам в моих пенатах? – Она уселась на стул и с облегчением перевела дух. – Устала. Не знаю, как и добралась. Жарко тут у вас.
   – Чаю? – предложил Чардынин.
   Ожогин молчал, прикидывая, как отразится на их устоявшейся жизни столь внезапное появление хозяйки дачи. Час назад он вернулся со съемочной площадки – ездил в горы, где был разбит лагерь группы новой ковбойской серии «Прикованные к седлу». Поездка обещала всяческие приятности. Съемки проходили гладко, без скандалов. Режиссер и оператор милейшими были людьми. Место красивейшее – лощина меж двух горных хребтов. Можно было бы в принципе и не ехать, но Ожогин давно положил себе за правило время от времени навещать экспедиции пусть с формальной, но инспекцией. Чтобы народ не расслаблялся. На этот раз он предвкушал неспешную, необязательную болтовню с режиссером за бутылочкой массандровского портвейна, которую прихватил с собой, съемочную суету за которой любил наблюдать, ну и на десерт – катание на лошадях. Хотелось размяться на свежем воздухе.
   Так и вышло. Ожогин был доволен путешествием. В большом брезентовом шатре, служившем столовой и местом общего сбора группы, за длинным дощатым столом, прихлебывая терпкий напиток, янтарной слезой дрожащий в стаканах, он слушал байки режиссера о контрабанде, которая идет в Ялту из Турции, и это навело его на кое-какие мысли по поводу закупки дешевой пленки. Потом для него оседлали каурую лошадку, и, вскочив в седло, он с наслаждением ощутил вновь – когда-то частенько захаживал в московский Манеж, однако, давно это было! – как тело следует ритмичным движениям лошади и полностью отдается этому ритму, как будто забыв о себе, о собственном кровообращении и дыхании и став частью единого организма, в котором животное главнее человека. Мышцы сладко покалывало, но сторонним – ироничным – взглядом он, посмеиваясь, видел нелепость своей фигуры, облаченной в строгий городской костюм и бутафорские ковбойские сапоги со шпорами, снятые со статиста. Потом он кормил каурую горбушкой хлеба с солью, и она ласково тыкалась в его ладонь мягкой бархатной мордой. В общем, день прошел прекрасно. И уехал не поздно – вечером можно было еще поработать. А вот поди ж ты! Надо было вляпаться в эту лужу!
   Март 1923-го сочился влагой. Три недели непрерывно шел дождь, то лупя по мостовым и тротуарам города тугими злыми струями, то лопаясь веселыми пузырями, то медленно стекая тяжелыми печальными каплями с веток, крыш и зонтов. Такой мокрой весны Ялта давно не знала. Многие съемочные группы удрали с натуры и попрятались по павильонам. Рабочие срочно сколачивали деревянные навесы, чтобы уберечь реквизит, сложенный на задворках павильонов, – киностудия «Новый Парадиз», владельцем которой и был Александр Федорович Ожогин, только строилась – ни цехов, ни мастерских, ни складов пока не хватало.
   Для поездки в горы Ожогин выбрал удачный день – дождь лишь слегка моросил, окутывая окрестности легкой полупрозрачной дымкой. Дороги развезло, и лужу эту – даже не лужу, а овраг, наполненный водой, – Ожогин заметил еще по дороге туда, однако шоферу удалось ее обойти. «Как бы в сумерках не увязнуть», – мельком подумал Ожогин. И вот – пожалуйста. Захмелевший хозяин и разомлевший от обилия старлеток и статисток водитель, забывшие обо всем на свете, а как результат – лужа, словно специально поджидавшая их, буквально засосала передние колеса авто. Шофер жал на газ. Грязь и брызги летели во все стороны. Ожогин зло жевал сигару.
   – Собери ветки, – бросил он шоферу и вышел из авто. Попал ногой в воду, выругался и приблизился к краю дороги. Внизу лежала Ялта, напоминающая в темноте гигантский, переливающийся огнями ковш. Красота этих рассыпанных в ночи огней каждый раз поражала Ожогина. «Богатый город, – подумал он. – А дороги придется, видимо, мне мостить». И усмехнулся. Иногда он не без удовольствия думал о себе как о будущем безраздельном хозяине Крыма, который не только замостит старые дороги, но и проложит новые, откроет в каждом городе увеселительный сад с непременным синематеатром, и сеть курортных кафе с портретами синематографических звезд, развешанными на стенах, и электрические фотоателье, и прибрежные гостиницы, и… И не только в Крыму – по всей губернии, по всему югу России. Ведь всем известно, что доходы от изготовления и демонстрации синематографических картин сравнимы разве что с доходами от добычи нефти или продажи водки. Ну, может быть, еще мистер Форд имеет такие же прибыли от своих лакированных машинок, похожих на детские игрушки. Конечно, рано пока говорить о доходах, однако недалек тот час, когда фильма за фильмой начнут соскакивать с конвейера «Нового Парадиза» с той же скоростью, с какой «выпекаются» авто на заводах заморского миллионера.
   Русским Холливудом окрестили «Новый Парадиз» острые на язык газетчики. И хоть название дано было авансом, пока ничем не заслуженным, но отвечало замыслам и любимым чаяниям Ожогина. Он глубоко сунул руки в карманы пальто и покачался на носках. Вон там, внизу, слева, в урочище Артек, его студия. И сейчас в ночи кипит жизнь в павильонах. Десятки рук поднимают десятки рупоров. Десятки ртов кричат: «Мотор!» Десятки камер начинают стрекотать. Десятки женских тел извиваются перед объективами – рабыни Персии, царицы Египта, Маньки Золотые Ручки… Его студия… Второй шанс, данный судьбой. Второй и последний.
   Когда-то всемогущий московский киномагнат, владелец самой большой кинофабрики – половина всех игровых и видовых фильм в России делалась на его фабрике, – он чуть больше года назад переехал в Крым. Производство было остановлено. Фабрика продана. Сам Ожогин… Он не то чтобы не любил вспоминать то время – просто не помнил ничего. Как будто не жил. Как будто полтора года после смерти Лары были вычеркнуты из жизни.
   Его жена, великая дива синема Лара Рай покончила с собой летом 1920-го после пожара на съемках, уничтожившего ее лицо. Отчасти в пожаре был виноват сам Ожогин. Это он хотел провести эксперимент с электричеством, чтобы придать постаревшему, отяжелевшему Лариному лицу былую нежность, невесомость, призрачность. Это он позвал новоявленного гения, устроителя электрических феерий Сергея Эйсбара, чтобы тот провел на Ларе опыт. Провода загорелись и… Единственное воспоминание, жгучее, как выхваченный из печки раскаленный уголек, – он, Ожогин, идет сквозь снежное марево, сжимая в кармане маленький серебряный пистолет с изумрудом на рукоятке, тот самый, из которого застрелилась Лара. Идет убивать Эйсбара. Подворотня. Фигура Эйсбара, окутанная снегом. Девчушка, скачущая впереди. Он знает девчушку. Это Ленни Оффеншталь, модная фотографесса. Она была в его квартире, когда Лара нажала на спусковой крючок. Она первая увидела тело Лары, распростертое на шелковом покрывале. Она выталкивала его из спальни, заслоняла глаза маленькой ладошкой, бормотала что-то утешительное. Видимо, она подружка Эйсбара. Издалека Ожогин принимает ее за ребенка. Рука, сжимающая пистолет, не слушается. Прыгает в кармане. Он никак не может ее унять. Эйсбар и Ленни скрываются за снежным занавесом. Ожогин смотрит им вслед.
   И сейчас он как будто снова, как тогда, был в этой подворотне, чувствовал, как тают на лице крупные рыхлые снежинки, оставляя на щеках мокрые следы – почти как слезы, – и стынут ноги, и предательски прыгает в кармане рука. Не вспоминать! Не вспоминать! Не погружаться в прошлое, в этот морок и мрак! За шкирку тащить себя оттуда! Иначе – конец. Конец планам, начатому делу – делу жизни. Он не выкарабкается второй раз.
   Он уехал в Ялту. Крым отогрел его. Снова появилась жадность к работе, всколыхнулись прежние амбиции. Он продал московскую кинофабрику. Купил урочище Артек. Начал строительство студии. Запустил первые серии. Денег катастрофически не хватало, но он не привык отступать. Мысль о создании крымской Калифорнии, русского Холливуда крепко засела в его круглой упрямой башке.
   Дождь дал кратковременную передышку, и влажный ветер мягко овевал лицо. Ожогин устал – главным образом от воспоминаний. Вот так всегда – красота действовала расслабляюще, возвращала мыслями к Ларе, и он становился беззащитным перед прошлым. Тоска предательской лапой вцеплялась в горло. Со дна души поднималось так и не изжитое чувство вины. Куда от него деваться? Оно всегда с ним. Иногда кажется, что все забыто. Но это иллюзия. Кто-то сказал, что синема – иллюзия, пойманная в силки и запечатленная на экране. Ожогин, человек сугубо практический, имеющий дело с осязаемыми вещами, всегда смеялся над подобными фантазиями. Синема – это доски, картон, металл, целлулоид, человеческая плоть. Зря смеялся. Оказывается, и сам он живет в вымышленном мире.
   – Александр Федорович. – Голос шофера заставил его вздрогнуть.
   Ожогин обернулся. Шофер стоял с охапкой сухих веток. Бросил их под передние колеса. Ожогин кивнул ему на водительское сиденье. Сам подошел к авто сзади, уперся мощным плечом в бампер. Шофер ударил по газу. Ожогин нажал. Авто взвизгнуло и выскочило из ямы.
   Усевшись, Ожогин с усилием заставил себя думать о приятном. Сейчас он вернется домой, где ждет милый верный товарищ Вася Чардынин. Это благодаря Васе Ожогин выжил после гибели Лары. Чардынин не отходил от него ни на шаг. И сейчас многолетний директор московской кинофабрики Чардынин незаменим на новой студии. Он – единственный, на кого Ожогин может положиться, как на самого себя. И быт устроен отменно благодаря стараниям Чардынина. Кстати, именно он снял старую барскую дачу, в которой они с Ожогиным живут со дня приезда в Ялту. Дача принадлежала Нине Зарецкой – приме Малого театра, вдове великого драматурга Антона Чехова, дамочке зловредной и злоязычной, позволяющей себе совершать и говорить бестактности людям в лицо. Впрочем, на даче Зарецкая за минувший год ни разу не появилась. И вот – нежданное появление хозяйки.
   Ожогин, забыв о вежливости, хмуро смотрел на Зарецкую. Та перехватила его взгляд.
   – И-и, батюшка! Даже не думай! Мешать вам не стану. Контракт есть контракт. Досаждать своим обществом тоже. Жить буду во флигеле, заниматься своими делами. Дел у меня предостаточно. Мужнино наследство все никак до конца не оформлю.
   Здесь Нина Петровна кривила душой. Никаких дел у нее в Ялте не было. Было желание передохнуть, оглянуться, понять, что делать дальше. Еще год назад жизнь шла по устоявшейся колее – репетиции, спектакли, цветы, поклонники, дежурящие у служебного входа в театр, газетные статейки, в которых она единодушно величалась «гордостью русской сцены» – да так завеличалась, что уж второй десяток лет ни один рецензент не мог найти в ее игре ни одного изъяна, словно она бронзовая болванка какая-то. Жизнь эта текла так просто, так естественно, что Зарецкая не замечала ее течения. Но что-то надломилось. Что-то пошло не так. Где, когда возникла трещина?
   Летние гастроли прошли ужасно. Раньше Зарецкая любила летние вояжи Малого в российскую глушь. Любила долгие переезды в жестких плацкартах – ей-то давно полагалось купе-люкс, но она часто отказывалась от привилегий, чтобы путешествовать со всей труппой, – а то и на повозках с лошадьми. Вместо реквизита после таких перемещений иногда привозили на место обломки да осколки. Тогда помощник режиссера носился, вытаращив глаза, по магазинам, закупая стекло и фарфор, а рабочие в местном театрике заново сколачивали декорации. Любила Зарецкая и пыльные улочки маленьких городков с неизменными кустами акации за дощатыми заборами, и просторные пустоватые площади с покосившимися анфиладами торговых рядов, и провинциальные гостиницы – выцветшие обои в мелкий цветочек, железные кровати, чай из самовара. Любила ночные посиделки актерской братии, разгоряченные лица, соленые анекдотцы, нескромные прикосновения. Любила пропустить рюмочку-другую, а после смерти мужа не чуралась и быстрой гастрольной любви.
   Нельзя сказать, что Нина Петровна была душой компании или обладала легким нравом. Напротив, характер у нее был тяжелый – властный, мужской, – сострить умела, но большей частью зло. В театре шуток ее и прозвищ, которыми она наделяла актеров, боялись. В общем, Зарецкую не очень жаловали. Да и она в Москве не стремилась к дружбе с коллегами. Но во время гастролей, в ежегодной повинности вести общую жизнь на глазах друг у друга ей, не замечавшей ни завистливых, ни льстивых взглядов, виделось давно забытое студийное единение, молодое студенческое безрассудство.
   Не то было нынешним летом. Все раздражало Нину Петровну. Все казалось тягостным. Все мучило. Дороги тянулись бесконечно. Пыль забивалась в ноздри, уши, глаза, оседала на одежде и волосах. Сцены провинциальных театров скрипели плохо пригнанными досками, да так, что не слышно было партнера. Гостиницы выпятили углы с зонтиками паутины, клопы и тараканы нагло вертели усами, матрасы вздыбились ребрами стальных пружин. Красные потные лица полночных выпивох были отвратительны. Шутки их – плоскими, как сценический задник. Любовь по углам – грязной. На всем лежал отпечаток невоздержанности и неразборчивости. Студийное братство превратилось в гастрольное блядство. Постарела она, что ли?
   Зарецкая с облегчением вернулась в Москву. Однако начавшийся сезон преподнес новые сюрпризы. Все шло как обычно и все не так. Сначала с удивлением, а потом со страхом она стала замечать, что ей не хочется выходить на сцену. Кручинина, Раневская, Орлеанская дева, леди Макбет… И снова – Кручинина, Раневская… Скучно. Надоело. Что дальше? Вот принес молодой автор новую пьеску. Так ведь читать невозможно, не то что играть! Да и возрастных ролей сколько еще наберется?
   В конце зимы она не выдержала и открыла дверь в кабинет директора театра.
   – Как хочешь, милый друг, а придется тебе отпустить меня на год. Я театру послужила, можно и отдохнуть. И даже не удерживай, не останусь!
   И, не слушая возражений, хлопнула дверью. Разыскала режиссера.
   – Готовь вводы. Играю последний месяц.
   А через месяц уже стояла у окна в коридоре вагона первого класса экспресса Москва – Симферополь и смотрела, как гаснут, уплывая назад, огни вокзала и прежняя жизнь погружается в ночную тьму. Из соседнего купе с открытой дверью слышались мужские голоса: «Глоток коньяка? Непременно возьмите лимон». – «Благодарствуйте. Сигару?» Послышалось звяканье фляжки о стакан, бульканье густой струи. В коридор выкатился клуб терпкого табачного дыма. Попутчики в купе продолжали разговор. Говорили об Ожогине. Зарецкая непроизвольно прислушалась. Ожогин – старый московский знакомый – вот уже больше года снимал ее ялтинскую дачу. До Москвы доходили слухи о его нововведениях в Крыму. Но – ничего определенного. Из подслушанного разговора выходило, что развернулся он не на шутку, студию строит огромную, а собеседники – синематографические режиссеры, которые едут проситься к нему на работу. Потом в ход пошли профессиональные термины, потом началось обсуждение достоинств и недостатков старлеток, и Зарецкая вошла в свое купе. Села на диван. Плюшевый вагонный уют успокаивал. Закурив, она нажала на кнопку электрического звонка, которыми недавно снабдили все купе первого класса. Тут же на пороге возник проводник. Спросив чаю, Зарецкая задумалась.
   Синема… Это может стать переменой участи. Прошлой весной она снялась в синема – в политической эпопее Сергея Эйсбара «Защита Зимнего». Играла мать молоденького студента, которого грязная большевистская чернь накачала наркотиками и заставила участвовать в своих сборищах. Пять лет, как в октябре 1917-го подавили большевистский бунт. Пять лет, как расстреляли Ленина и Троцкого. Монархия сохранена. Правда, августейшее правление носит теперь формальный характер, всю власть заграбастала Государственная Дума, но – какая разница? А как страшно было, когда ждали восстания! Как жадно приникали к черным тарелкам репродукторов! «Офицеры и юнкера Владимирского военного училища и 1-й Петроградский женский батальон смерти стянуты для защиты Зимнего дворца». Зарецкую передернуло, когда она вспомнила, какой ужас испытала, каким могильным холодом повеяло на нее от этих слов. Перед глазами встали пьяные матросы и люмпены с расширенными от кокаина зрачками, мокрые, раззявленные в крике рты на бессмысленных потных лицах – человеческая нечисть, густой черной толпой течет по улицам, выплескивается на Дворцовую площадь, ползет дальше, заполняет каждую выемку, каждую трещинку, каждую щелку, уродуя прекрасное лицо изумрудного барочного чуда. Но вот долгожданное: «В ночь на 25 октября были арестованы главари…» И – вся империя, замершая в напряжении, казалось, шумно и с облегчением выдохнула. Немудрено, что празднования пятилетия были такими пышными. А премьера «Защиты Зимнего» – центральное событие торжеств. Грандиозная эпопея, апофеоз имперского самосознания. Зарецкую снова передернуло. Она вспомнила кадры из фильма. Он действительно гений, этот Эйсбар, если сумел убедить всех в реальности того, чего не было. По его фильму в гимназиях еще будут изучать историю.
   А сниматься было интересно. Н-да… Даже очень. Быть может, эти съемки и оттолкнули ее от театра? В синема все другое. Немота рождает иную выразительность. Иные жесты, иная пластика, иная мимика. Иное восприятие себя. И то, чего нет в театре, крупный план. И Эйсбар… Как режиссер он беспощаден. Как человек, говорят, тоже. Обращался с ней на площадке без всякого пиетета – жестко, как со статисткой. Не миндальничал, не сюсюкал. Это ей тоже понравилось.
   Зарецкая помешала в стакане ложечкой и стала думать о другом. Перемена участи… Ожогин… Послезавтра вечером она будет в Ялте. В гостиницу не поедет – поселится на даче во флигеле. Присмотрится к этому Ожогину. Одно дело – шапочное московское знакомство, и совсем другое – жить рядом. И на студию съездит. Тоже присмотрится. И Зарецкая снова вызвала проводника, чтобы стелил постель.
 
   – И-и, батюшка! Даже не думай! Мешать вам не стану. Контракт есть контракт. Досаждать своим обществом тоже. Жить буду во флигеле, заниматься своими делами. Дел у меня предостаточно. Мужнино наследство все никак до конца не оформлю, – быстро говорила она, чтобы преодолеть неловкость, стоя в пыльном дорожном платье под прицелом хмурого недовольного взгляда Ожогина. – Да и отдохнуть надо. Я ведь тут к синематографу приобщилась. Снялась в новой фильме… – Зарецкая внезапно умолкла, спохватившись, что едва не совершила бестактность. Упоминать имя Эйсбара при Ожогине – да что она, совсем ума лишилась, дурная баба? – Впрочем, и фильма, и роль пустяшные. Это что? Вишневое варенье? Попробую с удовольствием. – Она уселась за широкий чайный стол. – А ты, я слышала, батюшка, студию строишь? – повернулась она к Ожогину. Тот кивнул. – Дело хорошее. Ну, свозишь меня, покажешь. По Москве уже ходят слухи о твоей студии. Говорят, новый Холливуд хочешь возвести.
   – «Новый Парадиз».
   – Как скажешь. А я ведь сюда не одна ехала. Был у меня в соседнем купе знаменитый сосед. Граф Алексей Николаевич Толстой. Всю дорогу твердил, что хочет для синематографа писать. Вот бы тебе, батюшка, такого сочинителя для твоих сценариусов. Цены бы им не было. Граф остановился в «Ореанде», в лучших нумерах. Почитай, целый этаж занял. Барин он и есть барин, – болтала Зарецкая, прихлебывая чай и ворочая ложечкой в розетке с вишневым вареньем.
   – Цены бы им не было… – задумчиво проговорил Ожогин.
   – А цена, думаю, будет немалая, – отозвался Чардынин.
   – А вы, Нина Петровна, стало быть, с графом на короткой ноге? – спросил Ожогин.
   – На короткой, батюшка, на короткой. Еще покойный муж с ним дружбу водил.
   – Не представите меня графу?
   – Представлю, отчего ж не представить.
   – Так мы можем устроить ужин, прямо здесь, на веранде. Когда ему и вам, любезная Нина Петровна, – он склонился над ее рукой, – будет угодно.
   Ужин устроили через три дня. На террасе накрыли стол а-ля рюс. Капустная кулебяка и громадный пирог с грибами помещались в центре. Их окружали хрустальные вазочки с икрой – красной и черной, белужьей, зернистой, – белыми солеными грибками, соленьями, моченьями, отдельно на длинных блюдах с золотой каймой располагались копченая лососина, балык, селедочка, окольцованная луком, фаршированный осетр. На горячее предполагался поросенок с гречневой кашей. На десерт – печеные яблоки и клюквенный кисель. Настойки – свои, домашние. Коньяки – французские. Вина – немецкие, с берегов Рейна. Граф был велик ростом и телом, импозантен и расположен к беседе. Кушал хорошо. Нахваливал кулебяку. Впрочем, все остальное – тоже. Время от времени встряхивал головой и театральным жестом откидывал назад прядь длинных волос, падавшую на лоб. Тосты провозглашал громогласно, и все за искусство. Зарецкая держалась несколько в тени, давая Ожогину возможность самому вести беседу. Ожогин рассказывал про демонстрацию нудистов. Граф изволил смеяться. За чаем Ожогин приступил к интересующей его теме.
   – А не хотелось ли вам, Алексей Николаевич, написать что-нибудь для синематографа? – спросил он.
   Граф откинулся в кресле, надкусил пряник.
   – Думал об этом, уважаемый Александр Федорович, не скрою, думал. Экспрессия синематографического действа очень для меня притягательна. Только что писать? Может быть, подскажете?
   – Подскажу. Историю правления и деяний царя-преобразователя Петра I. Чем это вам не «История государства российского», только для фильмовых картинок? Да и вы, Алексей Николаевич, сто очков вперед дадите Карамзину, – грубо польстил Ожогин. – А какое поле для фантазии! Какие характеры! Какой колорит! И патриотическое звучание, чего никак нельзя сбрасывать со счетов. Что скажете, граф?
   Граф молчал. На лице его появилось умильное выражение, вызванное отнюдь не кулебякой и не пирогом.
   – Работа большая, – наконец проговорил он.
   – Большая, – согласился Ожогин.
   – Требует основательной подготовки.
   – Требует.
   – И… во сколько вы подобную работу оцениваете?
   – Э, нет! Это вы назовите цену.
   Граф задумался. Думал долго. Покашливал. Пристукивал пальцем по столу.
   – Ну что ж… Я думаю…
   Он назвал цену. По лицу Ожогина прошла мгновенная судорога – то ли отчаянья, то ли отчаянности, – и оно тут же приобрело обычное выражение.
   – Прошу в мой кабинет, граф! Заключим договор.
   – Саша! – Чардынин в панике вскочил с места, но Ожогин, полуобернувшись, остановил его взглядом. Чардынин упал обратно на стул. Зарецкая с интересом наблюдала эту сцену.
   Из кабинета Ожогина граф вышел через полчаса и скоро откланялся. Был он очевидно доволен. Уходя, насвистывал себе под нос какой-то веселенький мотивчик. Ожогин, проводив гостя, вернулся к столу. Вечер, как это бывает на юге, быстро переходил в ночь. Темнело. Зарецкая пристально смотрела на Ожогина, считывая с его лица то, что он хотел бы скрыть: только что он совершил сделку, последствия которой могут быть для него разрушительны.
   Ей нравился этот человек, и нравилось его лицо. Крутой лоб. Глубоко сидящие под густыми бровями глаза, время от времени вспыхивающие зеленью. Резко очерченный нос. Большой, грубый и сильный рот. Короткая мощная шея. Быть может, он излишне грузен, но в этой мужской тяжеловесности есть своя привлекательность. Вон какие плечищи. И кулаки. Таким кулаком можно с одного маха убить человека. Впрочем, этот, слава богу, не убьет. Не то, что тот, другой. Она вспомнила Эйсбара, каким жестким становилось его лицо, как сжимались кулаки и как он рубил ими воздух, когда что-то шло не так, как он хотел. Вот этот убьет и не задумается. Она поежилась и вновь переключилась на Ожогина. «Не так уж велика между нами разница. Лет пять-шесть, не больше, – думала Зарецкая, пытаясь вычислить, насколько она старше Ожогина. – Я вдова, он тоже вдовеет. Почему бы и нет?» Она почувствовала томление в теле, непроизвольно поправила волосы, провела пальцем по губам и скинула шаль, обнажив пышные, начавшие слегка увядать плечи. Ожогин не замечал ее плеч. Он смотрел куда-то вдаль, поверх ее головы. Она проследила глазами за его взглядом. Багровое солнце опускалось в море.
   – И лижет заката кровавую рану соленый и мятый язык океана, – вдруг глухо проговорил Ожогин.
   – Да вы романтик, Александр Федорович! – засмеялась Зарецкая. Ожогин очнулся. Пожал плечами. – Ну а мне какие роли вы уготовите в своих фильмах? – продолжила она. – Я ведь вам пригожусь!
   – Извольте – любую. Хотите – Гертруду, хотите – Аркадину. А хотите – обеих императриц, Екатерин Первую и Вторую. Вам любая под силу.
   – Ну, верно, Гертруду. Офелию я уж не потяну. А… денег-то у вас нет, Александр Федорович. Нет у вас денег!
   Ожогин вскинулся.
   – С чего вы взяли, Нина Петровна?
   – Наблюдала разыгранную тут вами пантомиму. По лицу мысли читаю. Граф цену заломил, да такую, что вы не ожидали. А отказываться стыдно и не хочется, верно? Вот вас всего и передернуло. Василий Петрович тоже сильно испугался. Верно я вас поняла, Василий Петрович? А теперь вы, Александр Федорович, сидите и думаете: а как дело с «Петром I» не выгорит? Как публика на него не пойдет? А сколько денег на производство уйдет? Одни костюмы чего стоят! Да и студия еще не достроена. Я была там у вас на днях. Большие деньги текут. А граф – помяните мое слово – еще вам нервы пощекочет. За каждое лишнее слово будете ему платить. Вот так, Александр Федорович.