Страница:
Ленни кивнула. С Анатольевым было легко, да и о выставке следовало подумать. А вдруг Эйсбар на нее приедет? Ну как солдат – на побывку. Вдруг?!
– А куда мы должны дойти? – спросила она, отхлебнув молока.
– Сначала ответь про фотки – есть, ведь есть?
– И есть, и нет. Сложный контракт со студией – любой публичный показ снимков, сделанных на съемочной площадке, требует специального разрешения.
– Так и знал! – замахал толстенькими ручками Анатольев. – Конечно, Долгорукий все подмял под свою сахарную попу! Хитрющая бестия! Но есть и Божий суд… Впрочем, уверен, что у Долгорукого и с ним специальный контракт. Короче, идем в кафе поэтов.
Через несколько минут, ретиво перескакивая через апрельские болотца со снежной кашей, они шли вверх по бульварам к Настасьинскому переулку. Их встретил теплый дым, шум голосов. Кто-то приветственно замахал руками, но был отвлечен официантом, которого встречали аплодисментами.
– Господин Анатольев, позвольте ваши калоши! – От стойки к ним с развалкой медведя двигался Бестеренко, владелец этих душных угодий, еще недавно таежный охотник и сомнительный сибирский предприниматель, неожиданно для себя и окружающих полюбивший дикий поэтический люд. Пуганный стрельбой и драными волчицами, он привечал у себя футуристов. Кормил неимущих рифмоплетов дешевыми, а то и бесплатными обедами, иным посылал на столик пирожные, а отыгрывался на так называемых «вольных» – для них был устроен отдельный зал, почище и с продувкой, был открыт для «господ интересующихся новым словом», желающих самолично познакомиться с безумными кумирами или своими ушами услышать их речи. Для них и меню «с риголеттинкой», как говорил Бестеренко, и напитки другого класса. Искусством, включая поэзию, Бестеренко не интересовался, но тонко чувствовал, как котируются акции его завсегдатаев на художественной бирже. Одним из знаков подъема, безусловно, было особое внимание Евграфа Анатольева, «верховного агента футуризма в мировом масштабе».
Через полчаса в отдельном кабинете Бестеренко вокруг столика, накрытого для Анатольева и Ленни, уже клубилось человек пять, семь, девять… подплывали, уплывали. Не вылезали из-за стола двое – лысый поэтишка, начинавший приударять за Ленни, как только она оказывалась в поле его зрения, и бледный носатик с черными кудрями, малахольный «архитектор прозы», каждое предложение которого начиналось с междометия «нет!». Его так и звали – Неточка.
Муза Евграфа Анатольева расшалилась не на шутку, и его спутникам вставить слово удавалось с трудом – он беспрерывно стихоблудил. «Я вопрошаю без гари, без толку – зачем в санатории сдались вы волку?!» – орал он в ухо лысому. Тот, осклабившись, улыбался своим точно вычерченным ротиком, глаза его соловели, и он тут же переводил строчки Анатольева на подворачивающиеся ему языки – английский, французский и немецкий. При этом краснел и покрывался потом: Ленни смотрела на него не без интереса. Однако с тем же вежливым внимательным выражением лица поворачивалась и к малахольному, который скорбно передавал ей третью исписанную салфетку – «нет» множились.
Тут в центр зала выставили пустой стол, и начались чтения. Первым вышел Хлебников с ворохом бумаг и папок. Все стихли, а Ленни отскоблила от себя лысого и, отодвинув от столика стул, приготовилась слушать. Она любила тексты Хлебникова, многое знала наизусть. Хлебников между тем искал в своих бумажках нужный черновик – не обращая внимания на аудиторию, он пытался рассортировать на столе обрывки бумаг, блокноты, нотные листы, брал из них что-то наугад, откладывал, страницы планировали под стол, и он лез за ними. Попробовал что-то произнести наизусть, но, видимо, не узнал звука своего голоса и снова полез в карманы, откуда извлек новые клочки. Никто особенно не скандалил – не первый раз присутствовали при подобной ненадуманной клоунаде. Просто за столиками в глубине зала громче застучали стаканы, вилки и голоса. Ленни зачарованно смотрела на Хлебникова – она бы и хотела помочь ему, но было общеизвестно, что это бессмысленно, помощь он не принимает, – и думала о том, что он воплощает в себе идеального персонажа ее пока не снятого фильма. Человека, который погружен в изменчивый мир, живет врасплох и ловит трепет мгновения в свои неостановимо обновляющиеся новые слова. Здорово!
«Может быть, тоже надо написать манифест? – подумала Ленни, когда Хлебников, разложив наконец свои слова в интересующем его порядке, ушел с ними со сцены, так ничего и не произнеся. – Что-то вроде: я освобождаю себя от неподвижности человеческой, в непрерывном движении приближаясь к предметам и удаляясь… камера – глаз… взгляд управляет миром, а не наоборот».
Еще через полчаса Ленн спорила с рыжеволосым великаном, известным своим акробатическим прошлым и тем, что он устраивает «букво-спектакли», во время которых чтение сопровождается показом букв и слов с помощью гуттаперчевого тела:
– Вы ассоциируетесь у меня с буквой «з», – наседал на нее рыжеволосый, держа на отлете ложку с лапшой. Ленни так и видела, как та полетит сейчас на голову лысого. – И знаете почему? Потому что «з» – самая скоростная буква алфавита, самая стремительная. «З» – это аэропрыткие салазки, у них полозья сами знаете какие – космические двигатели. Идите в мою футуртруппу, о Елена кинетическая! Мы разбогатеем, а главное, всем покажем истинную живость слова. Не хотите в труппу, давайте я пойду к вам в натурщики – сделаем серию «Живой алфавит»! – неожиданно деловито заключил он.
– Нет, в натурщики – это к господину Эйсбару, – неожиданно серьезно ответила Ленни. – Меня интересует совсем другое. Меня интересует киносъемка в движении, с движения – вся жизнь врасплох. Я слышала, существуют киноавтомобили – могут работать по принципу пожарной команды. Съемка где угодно и когда угодно по дуновению ветра. Проекционный аппарат приводится в движение от холостого хода автомобиля. Взять с собой экран несложно. Проявочную тоже можно оборудовать в фургоне. Вот если бы зафрахтовать целую стаю и двинуться куда глаза глядят – утром приезжаешь в городок, выбираешь точки съемки, людей, снимаешь, проявляешь, а вечером показываешь местным жителям хронику про них же. Вот это да! Тогда люди бы узнали, что такое кино на самом деле! – Ленни говорила так громко, что в кабинет стал набиваться народ, решив, что сюда переместились чтения.
– Меня, меня возьмите с собой, – ныл бледный носатик. – Я работал киномехаником, беды знать не будете. Нет ходь-бе! Нет старой филь-ме!
Рыжеволосый оттирал бледного от стола. Лысый пытался выспросить у Ленни, где она предполагает в киноавтомобилях устроить душевую кабину. Анатольев молчал, глядя на свою былую подопечную с интересом.
– А знаешь, милая худышка, не такая уж это плохая идея. Совсем не плохая. Это даже не идея, а проект! При должном финансировании со стороны нашей ретивой Думы можно запустить и кинопоезд – с целыми вагонами-залами, проявочными комнатами, но это позже. А вот автокинопробег, скажем, колонна из трех машин… Да-с! Такая маленькая у тебя головка, Элеонора, а сколько мыслей в ней полезных – и мобильных!
Ленни зарделась. Сложила руки крест-накрест и с победным выражением лица оглядела стол.
Еще через полчаса они с Анатольевым уже сидели в другом кафе – «Питтореске» на Кузнецком мосту – под знаменитым стеклянным потолком, расписанным алыми петухами Якулова. Напротив, на не менее знаменитом сафьяновом табурете в форме неведомого животного, сидел Николай Дмитриевич Филиппов, владелец «Питторески». Худой серьезный господин с аккуратно подстриженной бородкой, скорее похожий на чужестранного профессора, чем на известного всей Москве «булочника»: он заказывал интерьеры для своих кафе, контор и магазинов художникам самых разных направлений – и был щедр на материалы и гонорары.
– Киноавтомобили? Небольшая колонна… – задумчиво повторял он уже пятый раз подряд, то и дело поднимая глаза к потолку, по которому мимо красных петухов мчались васильково-синие кони – бешеные и в то же время прозрачные краски создавали эффект шелка, за которым чернело небо из восточной сказки. Ленни уже разыграла перед Филипповым не одну сцену из жизни киноавтоколонны: как оператор и режиссер-моменталист появляются в гимназии маленького городка и снимают удивленных учеников; потом мчатся на местную фабрику тканей и фиксируют, как оживает в щупальцах ткацких машин полотно; потом оказываются случайными свидетелями ссоры влюбленных на улице – ветер срывает с девушки шляпу, та бежит за ней, пытается поймать, а потом, будто улетевшая шляпа – знак непредсказуемого поворота жизни, машет на нее рукой, бросает цветы, разворачивается и быстрыми шагами уходит от своего спутника, тот бежит за ней…
Филиппов по ходу повествования Ленни, обраставшего деталями на глазах, вопросительно посматривал на Анатольева. А тот лишь складывал губы бантиком и удовлетворенно кивал, делая знаки: «Слу-ша-ем вни-ма-тель-но, и-бо де-ло че-ло-век го-во-рит».
– …в конце дня выясняется, что у этой пары свадьба в местной церкви, и взгляд камеры провожает их в церковь… – выдохнула Ленни неожиданно подвернувшийся конец истории.
– А буквально на следующий день киножурнал «Городок» будет готов, поскольку проявочная и монтажная едет в той же автоколонне, и фильм может не только быть показан местным жителям, но и стать частью большой документальной кинокартины, которую к финалу мы будем иметь, – закончил Анатольев и гордо поправил свой бархатный фиолетовый бант. – Вся фильма – дело государственного почета, – добавил он. – Впрочем, признаюсь, съемка в пути – это действительно большая фантазия. Но такая фантазия, которая не заставит ваши деньги краснеть, Николай Дмитриевич. – И Анатольев мечтательно завел глаза к расписному потолку. Посвященные знали, что Филиппов и сам пишет стихи и иногда – раз в несколько лет – делает роскошные подарочные издания на бумаге верже и с орнаментом на каждой странице в две краски. Несколько лет назад иные циники из богемы над ним посмеивались, но теперь почти все молились – Филиппов все больше увлекался бешеными художественными затеями и умел придать им вес. Было видно, что на киноавтомобиль он согласен. Его смущал несколько юный вид госпожи Оффеншталь, но когда выяснилось, что она автор плакатов к «Защите Зимнего»…
Анатольев хотел остаться в «Питтореске» – он явно был настроен на то, чтобы попраздновать начало своего нового проекта: пухлые его пальчики постукивали по столу эдакое быстренькое, шопеновское, губки пучились, когда он посматривал на кожаный переплет меню. Но Ленни вытащила его на улицу – усаживать ее в такси.
– Почти полночь! – охнула она.
– Милая, тебе надо забыть о часах! Для тебя и твоих синематографических столкновений начинается новое время! Как дитя, ей-богу, – полночь… – трубил Анатольев.
Выяснилось, что в «Кафе поэтов» она забыла сумочку, поэтому поехали опять туда.
– Подождите, любезный, нашу кроху, – сказал Анатольев водителю, вкладывая в его руку купюру. Он любил шикануть перед своими протеже.
В «Кафе поэтов» футуристы уже разошлись не на шутку. В первой комнате с импровизированного постамента Маяковский методично швырял бутылки из-под шампанского, целя в кого-то из чиновничьей публики. Во втором рыжеволосый с «русалкой» проводили акробатические чтения. Публика увлеченно следила за их азбукой тела. Ленни подхватила сумку, заботливо переложенную Бестеренко на стойку бара, и двинулась было к выходу, но в это время раздались выстрелы. Неточка, бледный чернокудрый поэт, лежа на полу, задумчиво палил в Маяковского, который направлялся со своим стулом к «живому алфавиту». Публика прыснула врассыпную. Неточка всхлипнул и, подложив пистолет под голову, захрапел.
– Не волнуйтесь, господа, у него холостые, – сказал Бестеренко. – Я каждое утро проверяю.
– Долой ссстарое иссскусство! – пробормотал Неточка сквозь сон, пуская пузыри. – Долой вссех! Убббью!
Глава 5
– А куда мы должны дойти? – спросила она, отхлебнув молока.
– Сначала ответь про фотки – есть, ведь есть?
– И есть, и нет. Сложный контракт со студией – любой публичный показ снимков, сделанных на съемочной площадке, требует специального разрешения.
– Так и знал! – замахал толстенькими ручками Анатольев. – Конечно, Долгорукий все подмял под свою сахарную попу! Хитрющая бестия! Но есть и Божий суд… Впрочем, уверен, что у Долгорукого и с ним специальный контракт. Короче, идем в кафе поэтов.
Через несколько минут, ретиво перескакивая через апрельские болотца со снежной кашей, они шли вверх по бульварам к Настасьинскому переулку. Их встретил теплый дым, шум голосов. Кто-то приветственно замахал руками, но был отвлечен официантом, которого встречали аплодисментами.
– Господин Анатольев, позвольте ваши калоши! – От стойки к ним с развалкой медведя двигался Бестеренко, владелец этих душных угодий, еще недавно таежный охотник и сомнительный сибирский предприниматель, неожиданно для себя и окружающих полюбивший дикий поэтический люд. Пуганный стрельбой и драными волчицами, он привечал у себя футуристов. Кормил неимущих рифмоплетов дешевыми, а то и бесплатными обедами, иным посылал на столик пирожные, а отыгрывался на так называемых «вольных» – для них был устроен отдельный зал, почище и с продувкой, был открыт для «господ интересующихся новым словом», желающих самолично познакомиться с безумными кумирами или своими ушами услышать их речи. Для них и меню «с риголеттинкой», как говорил Бестеренко, и напитки другого класса. Искусством, включая поэзию, Бестеренко не интересовался, но тонко чувствовал, как котируются акции его завсегдатаев на художественной бирже. Одним из знаков подъема, безусловно, было особое внимание Евграфа Анатольева, «верховного агента футуризма в мировом масштабе».
Через полчаса в отдельном кабинете Бестеренко вокруг столика, накрытого для Анатольева и Ленни, уже клубилось человек пять, семь, девять… подплывали, уплывали. Не вылезали из-за стола двое – лысый поэтишка, начинавший приударять за Ленни, как только она оказывалась в поле его зрения, и бледный носатик с черными кудрями, малахольный «архитектор прозы», каждое предложение которого начиналось с междометия «нет!». Его так и звали – Неточка.
Муза Евграфа Анатольева расшалилась не на шутку, и его спутникам вставить слово удавалось с трудом – он беспрерывно стихоблудил. «Я вопрошаю без гари, без толку – зачем в санатории сдались вы волку?!» – орал он в ухо лысому. Тот, осклабившись, улыбался своим точно вычерченным ротиком, глаза его соловели, и он тут же переводил строчки Анатольева на подворачивающиеся ему языки – английский, французский и немецкий. При этом краснел и покрывался потом: Ленни смотрела на него не без интереса. Однако с тем же вежливым внимательным выражением лица поворачивалась и к малахольному, который скорбно передавал ей третью исписанную салфетку – «нет» множились.
Тут в центр зала выставили пустой стол, и начались чтения. Первым вышел Хлебников с ворохом бумаг и папок. Все стихли, а Ленни отскоблила от себя лысого и, отодвинув от столика стул, приготовилась слушать. Она любила тексты Хлебникова, многое знала наизусть. Хлебников между тем искал в своих бумажках нужный черновик – не обращая внимания на аудиторию, он пытался рассортировать на столе обрывки бумаг, блокноты, нотные листы, брал из них что-то наугад, откладывал, страницы планировали под стол, и он лез за ними. Попробовал что-то произнести наизусть, но, видимо, не узнал звука своего голоса и снова полез в карманы, откуда извлек новые клочки. Никто особенно не скандалил – не первый раз присутствовали при подобной ненадуманной клоунаде. Просто за столиками в глубине зала громче застучали стаканы, вилки и голоса. Ленни зачарованно смотрела на Хлебникова – она бы и хотела помочь ему, но было общеизвестно, что это бессмысленно, помощь он не принимает, – и думала о том, что он воплощает в себе идеального персонажа ее пока не снятого фильма. Человека, который погружен в изменчивый мир, живет врасплох и ловит трепет мгновения в свои неостановимо обновляющиеся новые слова. Здорово!
«Может быть, тоже надо написать манифест? – подумала Ленни, когда Хлебников, разложив наконец свои слова в интересующем его порядке, ушел с ними со сцены, так ничего и не произнеся. – Что-то вроде: я освобождаю себя от неподвижности человеческой, в непрерывном движении приближаясь к предметам и удаляясь… камера – глаз… взгляд управляет миром, а не наоборот».
Еще через полчаса Ленн спорила с рыжеволосым великаном, известным своим акробатическим прошлым и тем, что он устраивает «букво-спектакли», во время которых чтение сопровождается показом букв и слов с помощью гуттаперчевого тела:
– Вы ассоциируетесь у меня с буквой «з», – наседал на нее рыжеволосый, держа на отлете ложку с лапшой. Ленни так и видела, как та полетит сейчас на голову лысого. – И знаете почему? Потому что «з» – самая скоростная буква алфавита, самая стремительная. «З» – это аэропрыткие салазки, у них полозья сами знаете какие – космические двигатели. Идите в мою футуртруппу, о Елена кинетическая! Мы разбогатеем, а главное, всем покажем истинную живость слова. Не хотите в труппу, давайте я пойду к вам в натурщики – сделаем серию «Живой алфавит»! – неожиданно деловито заключил он.
– Нет, в натурщики – это к господину Эйсбару, – неожиданно серьезно ответила Ленни. – Меня интересует совсем другое. Меня интересует киносъемка в движении, с движения – вся жизнь врасплох. Я слышала, существуют киноавтомобили – могут работать по принципу пожарной команды. Съемка где угодно и когда угодно по дуновению ветра. Проекционный аппарат приводится в движение от холостого хода автомобиля. Взять с собой экран несложно. Проявочную тоже можно оборудовать в фургоне. Вот если бы зафрахтовать целую стаю и двинуться куда глаза глядят – утром приезжаешь в городок, выбираешь точки съемки, людей, снимаешь, проявляешь, а вечером показываешь местным жителям хронику про них же. Вот это да! Тогда люди бы узнали, что такое кино на самом деле! – Ленни говорила так громко, что в кабинет стал набиваться народ, решив, что сюда переместились чтения.
– Меня, меня возьмите с собой, – ныл бледный носатик. – Я работал киномехаником, беды знать не будете. Нет ходь-бе! Нет старой филь-ме!
Рыжеволосый оттирал бледного от стола. Лысый пытался выспросить у Ленни, где она предполагает в киноавтомобилях устроить душевую кабину. Анатольев молчал, глядя на свою былую подопечную с интересом.
– А знаешь, милая худышка, не такая уж это плохая идея. Совсем не плохая. Это даже не идея, а проект! При должном финансировании со стороны нашей ретивой Думы можно запустить и кинопоезд – с целыми вагонами-залами, проявочными комнатами, но это позже. А вот автокинопробег, скажем, колонна из трех машин… Да-с! Такая маленькая у тебя головка, Элеонора, а сколько мыслей в ней полезных – и мобильных!
Ленни зарделась. Сложила руки крест-накрест и с победным выражением лица оглядела стол.
Еще через полчаса они с Анатольевым уже сидели в другом кафе – «Питтореске» на Кузнецком мосту – под знаменитым стеклянным потолком, расписанным алыми петухами Якулова. Напротив, на не менее знаменитом сафьяновом табурете в форме неведомого животного, сидел Николай Дмитриевич Филиппов, владелец «Питторески». Худой серьезный господин с аккуратно подстриженной бородкой, скорее похожий на чужестранного профессора, чем на известного всей Москве «булочника»: он заказывал интерьеры для своих кафе, контор и магазинов художникам самых разных направлений – и был щедр на материалы и гонорары.
– Киноавтомобили? Небольшая колонна… – задумчиво повторял он уже пятый раз подряд, то и дело поднимая глаза к потолку, по которому мимо красных петухов мчались васильково-синие кони – бешеные и в то же время прозрачные краски создавали эффект шелка, за которым чернело небо из восточной сказки. Ленни уже разыграла перед Филипповым не одну сцену из жизни киноавтоколонны: как оператор и режиссер-моменталист появляются в гимназии маленького городка и снимают удивленных учеников; потом мчатся на местную фабрику тканей и фиксируют, как оживает в щупальцах ткацких машин полотно; потом оказываются случайными свидетелями ссоры влюбленных на улице – ветер срывает с девушки шляпу, та бежит за ней, пытается поймать, а потом, будто улетевшая шляпа – знак непредсказуемого поворота жизни, машет на нее рукой, бросает цветы, разворачивается и быстрыми шагами уходит от своего спутника, тот бежит за ней…
Филиппов по ходу повествования Ленни, обраставшего деталями на глазах, вопросительно посматривал на Анатольева. А тот лишь складывал губы бантиком и удовлетворенно кивал, делая знаки: «Слу-ша-ем вни-ма-тель-но, и-бо де-ло че-ло-век го-во-рит».
– …в конце дня выясняется, что у этой пары свадьба в местной церкви, и взгляд камеры провожает их в церковь… – выдохнула Ленни неожиданно подвернувшийся конец истории.
– А буквально на следующий день киножурнал «Городок» будет готов, поскольку проявочная и монтажная едет в той же автоколонне, и фильм может не только быть показан местным жителям, но и стать частью большой документальной кинокартины, которую к финалу мы будем иметь, – закончил Анатольев и гордо поправил свой бархатный фиолетовый бант. – Вся фильма – дело государственного почета, – добавил он. – Впрочем, признаюсь, съемка в пути – это действительно большая фантазия. Но такая фантазия, которая не заставит ваши деньги краснеть, Николай Дмитриевич. – И Анатольев мечтательно завел глаза к расписному потолку. Посвященные знали, что Филиппов и сам пишет стихи и иногда – раз в несколько лет – делает роскошные подарочные издания на бумаге верже и с орнаментом на каждой странице в две краски. Несколько лет назад иные циники из богемы над ним посмеивались, но теперь почти все молились – Филиппов все больше увлекался бешеными художественными затеями и умел придать им вес. Было видно, что на киноавтомобиль он согласен. Его смущал несколько юный вид госпожи Оффеншталь, но когда выяснилось, что она автор плакатов к «Защите Зимнего»…
Анатольев хотел остаться в «Питтореске» – он явно был настроен на то, чтобы попраздновать начало своего нового проекта: пухлые его пальчики постукивали по столу эдакое быстренькое, шопеновское, губки пучились, когда он посматривал на кожаный переплет меню. Но Ленни вытащила его на улицу – усаживать ее в такси.
– Почти полночь! – охнула она.
– Милая, тебе надо забыть о часах! Для тебя и твоих синематографических столкновений начинается новое время! Как дитя, ей-богу, – полночь… – трубил Анатольев.
Выяснилось, что в «Кафе поэтов» она забыла сумочку, поэтому поехали опять туда.
– Подождите, любезный, нашу кроху, – сказал Анатольев водителю, вкладывая в его руку купюру. Он любил шикануть перед своими протеже.
В «Кафе поэтов» футуристы уже разошлись не на шутку. В первой комнате с импровизированного постамента Маяковский методично швырял бутылки из-под шампанского, целя в кого-то из чиновничьей публики. Во втором рыжеволосый с «русалкой» проводили акробатические чтения. Публика увлеченно следила за их азбукой тела. Ленни подхватила сумку, заботливо переложенную Бестеренко на стойку бара, и двинулась было к выходу, но в это время раздались выстрелы. Неточка, бледный чернокудрый поэт, лежа на полу, задумчиво палил в Маяковского, который направлялся со своим стулом к «живому алфавиту». Публика прыснула врассыпную. Неточка всхлипнул и, подложив пистолет под голову, захрапел.
– Не волнуйтесь, господа, у него холостые, – сказал Бестеренко. – Я каждое утро проверяю.
– Долой ссстарое иссскусство! – пробормотал Неточка сквозь сон, пуская пузыри. – Долой вссех! Убббью!
Глава 5
Новое лицо
– Саша! Да где же ты? Саша! – Из глубин сада послышался голос Чардынина и показался сам Василий Петрович, вспотевший и взволнованный. – Слушай! – задыхаясь начал он, взбежав на веранду. – Еду по набережной, останавливаюсь выпить газированной воды в павильоне «Воды Лагидзе», вижу газетную тумбу. Вдоль нее – афиша летнего театра, ну, помнишь, мы с тобой были в парке на представлении? Во всю афишу – имя. БОРИС КТОРОВ! – Имя Чардынин почему-то произнес с особой торжественностью. – Люди толпятся, говорят, об этом Кторове идет по городу молва, что он необыкновенный. Чем, спрашиваю, необыкновенный? Кто таков? Почему не знаю? Никто объяснить не берется. Будто бы он дальний родственник, двоюродный племянник, что ли, артиста Кторова. Поедем, Саша, посмотрим спектакль, а? Поедем? – Чардынин в ажитации стаскивал с себя чесучовый пиджак и одновременно наливал в стакан воду из графина.
Выехали заранее – Ожогин решил заодно узнать, чем богатеет местный кинорепертуар. Ничего принципиально нового из Москвы пока не прибыло, кроме слезливой драмы «Измотанных судеб венчальное кольцо», где горевал увенчанный своими льняными кудрями красавец Жорж Александриди. До представления оставалось больше часа, и они решили зайти в ресторацию, расположенную тут же, под тентами. Только сделали шаг, а там – пожалуйста! – знакомое общество. Семейство местного врача, который не раз приглашался на небольшие ожогинские приемы.
– К нам, к нам! – защебетала супруга доктора, интересная смуглая дама, то ли астроном, то ли ихтиолог, насколько Ожогин мог вспомнить. Сделали книксены две взрослые дочки, студентки по естественно-научной части. Улыбалась и картавила по-иностранному их гостья-француженка. Сам доктор широко открывал объятия. Уселись вместе, соединив два стола.
– А мы только-только заказали коктейли. Вот и официант. Позвольте, кажется, нас обслуживал другой, ну, да какая разница. – Все шумели, смеялись, одновременно перебивая друг друга, начинали что-то пересказывать из прочитанного в газетах. Официант в канотье, надвинутом на лоб, быстро принял заказ, скрылся в глубинах ресторанного павильона и вскоре появился с подносом маленьких жареных рыбешок, который бухнул на стол подле Ожогина.
– Да уж в первую очередь надо бы дамам, – пробурчал тот.
Официант качнул головой и отбыл. Шипящие представительницы водного мира так и искрились на солнце, испарина на стаканах с белом вином быстро исчезала – уж пить бы, не ждать, пока согреется. Мужчины не выдержали и попробовали горячую закуску, быстро ополовинив поднос. Официант принес второй, поставил перед дамами и быстро ретировался. Чардынин встал и пошел за ним. Через минуту все услышали, как Чардынин несвойственным ему высокомерным тоном отчитывает лакея:
– Разве сложно запомнить, что блюдо сначала подается дамам?! Вам что, никто этого не говорил?
«Да что это с ним?» – пронеслось в голове у Ожогина.
– Н-да, прислуга у нас имеет очень приблизительное представление о том, как следует обслуживать посетителей, – заметил раскрасневшийся и несколько смущенный Чардынин, когда вернулся. Все замахали на него руками, разлили по бокалам вино. И захохотали еще громче, когда молниеносно появился сосредоточенный официант и переставил подносы: ополовиненный поставил перед женой доктора, а полный переставил к мужской части стола. Выпили за будущее студии «Новый Парадиз», за десятилетний юбилей победы над болезнью ришты в Азии, за… Между тем официант расставил тарелки, задумчиво поглядел на стол, взял одну и измерил ее диаметр большим и указательным пальцами. Остался недоволен, быстро собрал остальные и унес. Притащил еще одну стопку. По дороге верхняя тарелка соскользнула, официант сделал кульбит и, не меняя выражения лица, поймал ее на лету, подставив под нее всю стопку. Общество замерло. Раскидав тарелки по столу, официант принес кувшин со льдом, заказанный картавой француженкой. Не доходя шага до стола, он опрокинул кувшин на колени Чардынина, кубики льда псыпались тому на брюки. Чардынин вскочил, стал салфеткой сбивать лед на пол. Официант стоял перед ним с невозмутимым выражением лица, держа кувшин вертикально на кончике указательного пальца. Развернулся и, покачивая кувшином, скрылся в кухне. Раздался жуткий грохот, еще более нахмуренный и абсолютно мокрый официант появился в зале с блюдом, на котором красовалась запеченная курица. К этому моменту пили за недавнее открытие господина Циолковского в области воздухоплавания. Официант застыл между кухней и столом, флегматично раскладывая тушеные яблоки и сливы вокруг тушки курицы. Яблоки и сливы выскакивали у него из рук, и он, не делая ни малейшего движения корпусом, меланхолично ловил их и складывал в карман. Сложив все, он так же меланхолично стал вытаскивать их по одной штуке и жонглировать. Некоторые вылетали у него из рук и занимали точно отведенное им место вокруг курицы в шахматном порядке: слива – яблоко – слива – яблоко. Вдруг взлетела и сама курица. Официант молниеносно подставил блюдо, и она плюхнулась на него, поместившись ровно посередине. Чардынин пытался отвлечь его от возни с курицей, обратить внимание на посетителей. Тот послушался, но, дойдя до стола, снова стал быстро перекидывать фрукты, пытаясь попасть в одному ему известную загадочную математическую формулу. Получилось: два яблока – две сливы. Официант окинул взглядом блюдо и остался доволен. Девицы хрюкали от смеха в носовые платки, доктор смотрел на происходящее исподлобья, не очень понимая, что происходит. Официант, оторвавшись на секунду от яблок, поднял на доктора внимательный взгляд без тени улыбки. Засмеялась супруга доктора: взгляд официанта точно копировал выражение лица ее мужа. Француженка кричала нечто похожее на «бис!».
– Это он? – спросил Ожогин у Чардынина.
– Он, Саша. Ты видишь, какая выдержка? Он на сцене с шести лет, с родителями. Провинциальная водевильная антреприза, клоунада. И представь – отец запрещал ему смеяться. Когда мальчуган, несмотря ни на что, сохранял невозмутимость, это публику больше забавило. Он гений, Саша.
– И ты запланировал все это представление, Вася? – удивленно переспрашивал уже в который раз Ожогин. – Как-то не ожидал от тебя.
– А загипнотизировал он меня. Сегодня днем встретил его тут и поддался обыкновенному гипнозу. Поставил на известное правило: никто не обращает внимания на прислугу. И выиграл. Неужели не помнишь это странное лицо? Сам же говорил, что оно сделано из прямоугольников. Ну, вспоминай: нищий актеришка, кофе пил на набережной, а ты за него заплатил. Не человек, а картина француза этого, Пикассо.
«Пикассо…» Вдруг Ожогин действительно вспомнил тот вечер в конце мая, когда они с Чардыниным сбежали из дворянского собрания, кафе на набережной под полосатыми тентами, беднягу неопределенных лет за грязноватым столиком, который едва кивнул ему тогда в благодарность. Но лицо его как-то смылось из памяти.
Поесть не успели. Из-под ресторанного тента было видно, что зрители уже заполнили почти все скамьи в летнем театрике – представление должно было вот-вот начаться. Оставались пустыми несколько мест в импровизированном партере. Их-то Ожогин с Чардыниным и заняли, быстренько откланявшись перед любезным семейством.
Жара, мучившая весь день, спала, и это расслабило публику, настроило ее на добрый лад. До темноты оставалось добрых два розовых предзакатных часа. Между рядами под открытым небом мелькали разносчики напитков и сладостей.
Подняли занавес. Начало было многообещающим на странный манер: на сцене стояла печка. Видавшая виды, прокоптившаяся медная печка. Труба, приоткрытая заслонка – видно, как бьется внутри несильное пламя, – две конфорки на поверхности – заметно, что круглые ободки плиты накалились. Из-за кулис вышел флегматичный Кторов в потертой пиджачной паре. Рукава пиджака и брюк немного короче, чем следует. Довольно высокий, он при других обстоятельствах вполне мог бы казаться элегантным клерком. Ожогин усмехнулся разгадке – когда несколько месяцев назад они случайно видели Кторова в кафе на набережной, тот наверняка был в сценическом костюме и в роли. Да уж, определенно типчик.
Началось действие. Печка стала нападать на Кторова. Он попытался водрузить на нее кастрюлю, из которой свешивалась мокрая простыня, но тут гавкнула заслонка, и на клоуна выскочило пламя. Он задвинул заслонку ногой, однако пламя осталось играть у него на локте, что нисколько его не удивило. Он прикурил от локтя неожиданно появившуюся во рту сигарету, и пламя исчезло. В тот же момент кастрюля принялась подпрыгивать, качаться и повалилась с плиты. Простыня обвилась вокруг шеи Кторова и стала его душить. Мокрые концы в нарушение закона тяготения устремились вверх, к невидимому крюку, фатальному для новоиспеченного самоубийцы. Смыслы происходящего мелькали и менялись непонятным образом. В глазах Кторова появилась тень ужаса, и он вступил в отчаянную борьбу с простыней.
«Вот уж кто настоящее привидение, он будто смотрит на себя издалека, стоя где-то в конце длинного шоссе, и сам видит себя во сне, а на сцене показывается только сонный двойник, а не он сам, который далеко», – думал Ожогин. Вся эта история – особенно с самодеятельностью Чардынина – привела его в замешательство. Это уж чертовщина какая-то! Неподвижный взгляд Кторова и правда гипнотизировал, но всех ли? Поймает ли он простую публику?
Зато Чардынин резвился как ребенок, причмокивал от удовольствия и озирался вокруг: всем ли нравится представление так же, как ему? «Живая» простыня была побеждена, но при этом проникла в заслонку и затушила в печи огонь. Повалил дым. В нем артист и скрылся. Где-то на краю сцены были устроены вентиляторы, они гнали смрад прочь от зрителей, а из клубов дыма выскакивала то нога, то рука – казалось, там барахтались в борьбе как минимум двое, а то и трое.
Зрители разделились на две категории – одни вообще не понимали, что происходит. Другие улюлюкали от счастья. Ожогин растерянно улыбался. Дым рассеялся, печка развалилась, от нее осталась только труба, с ней под мышкой Кторов покидал сцену. Он шагал в сторону кулис беспечно, засунув руки в карманы. На прощание обернулся к залу и снова продолжил путь. Вытащил из кармана левую руку, разжал кулак, и из него полыхнуло небольшое пламя. Так, с пламенем в руке Кторов и ушел за кулисы.
За все время репризы он произнес одну реплику: «Вы недостаточно серьезно воспринимаете это произведение, оно настолько значительно, что с ним не сравнится “Война и мир”». Голос у него был шершавый, будто механический. Лицо во все время спектакля ничего не выражало. Кто-то всхлипнул. Дама за спиной у Ожогина громким шепотом просила у мужа платок. Да что ж это такое?!
Раздались аплодисменты. Некоторые кричали «браво», но в нестройных голосах слышалось удивление. Ожогин вдруг вспомнил вечер с Лямскими, музыкантами-путешественниками, прошлой весной гостившими у него на даче. Тогда тоже случилось чудо: Лямский дотронулся смычком до виолончельных струн – и облако, до той поры висевшее неподвижно, поплыло по небу. Музыкант прекратил играть, и облако замерло. На Ожогина это произвело тогда удивительное впечатление – он разрыдался.
– Мы сделаем удивительные серии… – между тем завороженно шептал Чардынин. – У него есть целый набор трюков с разными механизмами и техническими приспособлениями, он, видишь ли, нежничает с ними и в конце концов приручает. Веришь, Саша, уже изложил мне идею о том, как человек влюбился в поезд.
– Верю, Вася. Но ты как-то разволновался на удивление. Я тебя таким, душа моя, давно не видел.
Кторов показал еще несколько удивительных номеров, которые вводили публику скорее в смятение, чем в восторг. Но это смятение как раз дорогого стоило. Впрочем, Ожогин колебался.
Домой возвращались затемно. Густая ночь, дуга огней вдоль побережья. Ожогин вспомнил про Толстого в Антибе – да неужели прямо так сидит и корпит над сценарием при свете лампы с алым абажуром? Наверное, нанял кого-нибудь из русских рифмоплетов, которые пристрастились к прованскому вину, а на дорогу домой денег нет. И все-таки Кторов… Новая комическая серия – и все у его ног. Может, именно это сейчас и нужно публике – грустные трюки? И покоряет он своей безоружностью, вот чем. Это может «купить», да, может. А что он выделывал в ресторане! Если попытаться объединить, перемешать, дать зрителю вздохнуть на бессмысленных падениях, а потом – рраз! – и тебе Отелло. Ожогин заерзал. Кажется, он начинал понимать, что надо делать. А делать вот что – наверное, завтра подписать контракт. Много ли у Кторова своего реквизита? А все-таки не простовата ли наша синематографическая публика для него? Опять риск, а Толстой все выгреб. А ведь серии с Кторовым можно было бы продать в Америку и победить Холливуд. Он же существо как с другой планеты, он зачарует. Такие сборы можно сделать! Надо ли будет платить процент Нине? Как будет строиться доход?
Выехали заранее – Ожогин решил заодно узнать, чем богатеет местный кинорепертуар. Ничего принципиально нового из Москвы пока не прибыло, кроме слезливой драмы «Измотанных судеб венчальное кольцо», где горевал увенчанный своими льняными кудрями красавец Жорж Александриди. До представления оставалось больше часа, и они решили зайти в ресторацию, расположенную тут же, под тентами. Только сделали шаг, а там – пожалуйста! – знакомое общество. Семейство местного врача, который не раз приглашался на небольшие ожогинские приемы.
– К нам, к нам! – защебетала супруга доктора, интересная смуглая дама, то ли астроном, то ли ихтиолог, насколько Ожогин мог вспомнить. Сделали книксены две взрослые дочки, студентки по естественно-научной части. Улыбалась и картавила по-иностранному их гостья-француженка. Сам доктор широко открывал объятия. Уселись вместе, соединив два стола.
– А мы только-только заказали коктейли. Вот и официант. Позвольте, кажется, нас обслуживал другой, ну, да какая разница. – Все шумели, смеялись, одновременно перебивая друг друга, начинали что-то пересказывать из прочитанного в газетах. Официант в канотье, надвинутом на лоб, быстро принял заказ, скрылся в глубинах ресторанного павильона и вскоре появился с подносом маленьких жареных рыбешок, который бухнул на стол подле Ожогина.
– Да уж в первую очередь надо бы дамам, – пробурчал тот.
Официант качнул головой и отбыл. Шипящие представительницы водного мира так и искрились на солнце, испарина на стаканах с белом вином быстро исчезала – уж пить бы, не ждать, пока согреется. Мужчины не выдержали и попробовали горячую закуску, быстро ополовинив поднос. Официант принес второй, поставил перед дамами и быстро ретировался. Чардынин встал и пошел за ним. Через минуту все услышали, как Чардынин несвойственным ему высокомерным тоном отчитывает лакея:
– Разве сложно запомнить, что блюдо сначала подается дамам?! Вам что, никто этого не говорил?
«Да что это с ним?» – пронеслось в голове у Ожогина.
– Н-да, прислуга у нас имеет очень приблизительное представление о том, как следует обслуживать посетителей, – заметил раскрасневшийся и несколько смущенный Чардынин, когда вернулся. Все замахали на него руками, разлили по бокалам вино. И захохотали еще громче, когда молниеносно появился сосредоточенный официант и переставил подносы: ополовиненный поставил перед женой доктора, а полный переставил к мужской части стола. Выпили за будущее студии «Новый Парадиз», за десятилетний юбилей победы над болезнью ришты в Азии, за… Между тем официант расставил тарелки, задумчиво поглядел на стол, взял одну и измерил ее диаметр большим и указательным пальцами. Остался недоволен, быстро собрал остальные и унес. Притащил еще одну стопку. По дороге верхняя тарелка соскользнула, официант сделал кульбит и, не меняя выражения лица, поймал ее на лету, подставив под нее всю стопку. Общество замерло. Раскидав тарелки по столу, официант принес кувшин со льдом, заказанный картавой француженкой. Не доходя шага до стола, он опрокинул кувшин на колени Чардынина, кубики льда псыпались тому на брюки. Чардынин вскочил, стал салфеткой сбивать лед на пол. Официант стоял перед ним с невозмутимым выражением лица, держа кувшин вертикально на кончике указательного пальца. Развернулся и, покачивая кувшином, скрылся в кухне. Раздался жуткий грохот, еще более нахмуренный и абсолютно мокрый официант появился в зале с блюдом, на котором красовалась запеченная курица. К этому моменту пили за недавнее открытие господина Циолковского в области воздухоплавания. Официант застыл между кухней и столом, флегматично раскладывая тушеные яблоки и сливы вокруг тушки курицы. Яблоки и сливы выскакивали у него из рук, и он, не делая ни малейшего движения корпусом, меланхолично ловил их и складывал в карман. Сложив все, он так же меланхолично стал вытаскивать их по одной штуке и жонглировать. Некоторые вылетали у него из рук и занимали точно отведенное им место вокруг курицы в шахматном порядке: слива – яблоко – слива – яблоко. Вдруг взлетела и сама курица. Официант молниеносно подставил блюдо, и она плюхнулась на него, поместившись ровно посередине. Чардынин пытался отвлечь его от возни с курицей, обратить внимание на посетителей. Тот послушался, но, дойдя до стола, снова стал быстро перекидывать фрукты, пытаясь попасть в одному ему известную загадочную математическую формулу. Получилось: два яблока – две сливы. Официант окинул взглядом блюдо и остался доволен. Девицы хрюкали от смеха в носовые платки, доктор смотрел на происходящее исподлобья, не очень понимая, что происходит. Официант, оторвавшись на секунду от яблок, поднял на доктора внимательный взгляд без тени улыбки. Засмеялась супруга доктора: взгляд официанта точно копировал выражение лица ее мужа. Француженка кричала нечто похожее на «бис!».
– Это он? – спросил Ожогин у Чардынина.
– Он, Саша. Ты видишь, какая выдержка? Он на сцене с шести лет, с родителями. Провинциальная водевильная антреприза, клоунада. И представь – отец запрещал ему смеяться. Когда мальчуган, несмотря ни на что, сохранял невозмутимость, это публику больше забавило. Он гений, Саша.
– И ты запланировал все это представление, Вася? – удивленно переспрашивал уже в который раз Ожогин. – Как-то не ожидал от тебя.
– А загипнотизировал он меня. Сегодня днем встретил его тут и поддался обыкновенному гипнозу. Поставил на известное правило: никто не обращает внимания на прислугу. И выиграл. Неужели не помнишь это странное лицо? Сам же говорил, что оно сделано из прямоугольников. Ну, вспоминай: нищий актеришка, кофе пил на набережной, а ты за него заплатил. Не человек, а картина француза этого, Пикассо.
«Пикассо…» Вдруг Ожогин действительно вспомнил тот вечер в конце мая, когда они с Чардыниным сбежали из дворянского собрания, кафе на набережной под полосатыми тентами, беднягу неопределенных лет за грязноватым столиком, который едва кивнул ему тогда в благодарность. Но лицо его как-то смылось из памяти.
Поесть не успели. Из-под ресторанного тента было видно, что зрители уже заполнили почти все скамьи в летнем театрике – представление должно было вот-вот начаться. Оставались пустыми несколько мест в импровизированном партере. Их-то Ожогин с Чардыниным и заняли, быстренько откланявшись перед любезным семейством.
Жара, мучившая весь день, спала, и это расслабило публику, настроило ее на добрый лад. До темноты оставалось добрых два розовых предзакатных часа. Между рядами под открытым небом мелькали разносчики напитков и сладостей.
Подняли занавес. Начало было многообещающим на странный манер: на сцене стояла печка. Видавшая виды, прокоптившаяся медная печка. Труба, приоткрытая заслонка – видно, как бьется внутри несильное пламя, – две конфорки на поверхности – заметно, что круглые ободки плиты накалились. Из-за кулис вышел флегматичный Кторов в потертой пиджачной паре. Рукава пиджака и брюк немного короче, чем следует. Довольно высокий, он при других обстоятельствах вполне мог бы казаться элегантным клерком. Ожогин усмехнулся разгадке – когда несколько месяцев назад они случайно видели Кторова в кафе на набережной, тот наверняка был в сценическом костюме и в роли. Да уж, определенно типчик.
Началось действие. Печка стала нападать на Кторова. Он попытался водрузить на нее кастрюлю, из которой свешивалась мокрая простыня, но тут гавкнула заслонка, и на клоуна выскочило пламя. Он задвинул заслонку ногой, однако пламя осталось играть у него на локте, что нисколько его не удивило. Он прикурил от локтя неожиданно появившуюся во рту сигарету, и пламя исчезло. В тот же момент кастрюля принялась подпрыгивать, качаться и повалилась с плиты. Простыня обвилась вокруг шеи Кторова и стала его душить. Мокрые концы в нарушение закона тяготения устремились вверх, к невидимому крюку, фатальному для новоиспеченного самоубийцы. Смыслы происходящего мелькали и менялись непонятным образом. В глазах Кторова появилась тень ужаса, и он вступил в отчаянную борьбу с простыней.
«Вот уж кто настоящее привидение, он будто смотрит на себя издалека, стоя где-то в конце длинного шоссе, и сам видит себя во сне, а на сцене показывается только сонный двойник, а не он сам, который далеко», – думал Ожогин. Вся эта история – особенно с самодеятельностью Чардынина – привела его в замешательство. Это уж чертовщина какая-то! Неподвижный взгляд Кторова и правда гипнотизировал, но всех ли? Поймает ли он простую публику?
Зато Чардынин резвился как ребенок, причмокивал от удовольствия и озирался вокруг: всем ли нравится представление так же, как ему? «Живая» простыня была побеждена, но при этом проникла в заслонку и затушила в печи огонь. Повалил дым. В нем артист и скрылся. Где-то на краю сцены были устроены вентиляторы, они гнали смрад прочь от зрителей, а из клубов дыма выскакивала то нога, то рука – казалось, там барахтались в борьбе как минимум двое, а то и трое.
Зрители разделились на две категории – одни вообще не понимали, что происходит. Другие улюлюкали от счастья. Ожогин растерянно улыбался. Дым рассеялся, печка развалилась, от нее осталась только труба, с ней под мышкой Кторов покидал сцену. Он шагал в сторону кулис беспечно, засунув руки в карманы. На прощание обернулся к залу и снова продолжил путь. Вытащил из кармана левую руку, разжал кулак, и из него полыхнуло небольшое пламя. Так, с пламенем в руке Кторов и ушел за кулисы.
За все время репризы он произнес одну реплику: «Вы недостаточно серьезно воспринимаете это произведение, оно настолько значительно, что с ним не сравнится “Война и мир”». Голос у него был шершавый, будто механический. Лицо во все время спектакля ничего не выражало. Кто-то всхлипнул. Дама за спиной у Ожогина громким шепотом просила у мужа платок. Да что ж это такое?!
Раздались аплодисменты. Некоторые кричали «браво», но в нестройных голосах слышалось удивление. Ожогин вдруг вспомнил вечер с Лямскими, музыкантами-путешественниками, прошлой весной гостившими у него на даче. Тогда тоже случилось чудо: Лямский дотронулся смычком до виолончельных струн – и облако, до той поры висевшее неподвижно, поплыло по небу. Музыкант прекратил играть, и облако замерло. На Ожогина это произвело тогда удивительное впечатление – он разрыдался.
– Мы сделаем удивительные серии… – между тем завороженно шептал Чардынин. – У него есть целый набор трюков с разными механизмами и техническими приспособлениями, он, видишь ли, нежничает с ними и в конце концов приручает. Веришь, Саша, уже изложил мне идею о том, как человек влюбился в поезд.
– Верю, Вася. Но ты как-то разволновался на удивление. Я тебя таким, душа моя, давно не видел.
Кторов показал еще несколько удивительных номеров, которые вводили публику скорее в смятение, чем в восторг. Но это смятение как раз дорогого стоило. Впрочем, Ожогин колебался.
Домой возвращались затемно. Густая ночь, дуга огней вдоль побережья. Ожогин вспомнил про Толстого в Антибе – да неужели прямо так сидит и корпит над сценарием при свете лампы с алым абажуром? Наверное, нанял кого-нибудь из русских рифмоплетов, которые пристрастились к прованскому вину, а на дорогу домой денег нет. И все-таки Кторов… Новая комическая серия – и все у его ног. Может, именно это сейчас и нужно публике – грустные трюки? И покоряет он своей безоружностью, вот чем. Это может «купить», да, может. А что он выделывал в ресторане! Если попытаться объединить, перемешать, дать зрителю вздохнуть на бессмысленных падениях, а потом – рраз! – и тебе Отелло. Ожогин заерзал. Кажется, он начинал понимать, что надо делать. А делать вот что – наверное, завтра подписать контракт. Много ли у Кторова своего реквизита? А все-таки не простовата ли наша синематографическая публика для него? Опять риск, а Толстой все выгреб. А ведь серии с Кторовым можно было бы продать в Америку и победить Холливуд. Он же существо как с другой планеты, он зачарует. Такие сборы можно сделать! Надо ли будет платить процент Нине? Как будет строиться доход?