Вызывать же белую машину с красным крестом по пустякам вроде болезней моей бабушке и тем более не приходило в голову. Она со своего детдомовского строгого детства привыкла справляться со всем сама и при любом отклонении жизни от нормы брала дело в свои искалеченные маленькие ручки. Она сушила какие-то лопухи, прикладывала их ко всему, что болело у любого из членов семьи, а внутренне, руководствуясь своим давним и незаконченным медицинским образованием, лечила всех и от всех болезней каким-то всеисцеляющим лекарством – серыми огромными таблетками с именем «фталазол». Надо сказать, под присмотром бабушки никто особо и не болел – фталазол ли тому был причиной, или ежедневная порция куриного бульона, вливаемого бабушкой во всякого родственника, или ее скрещенные пальчики, отгоняющие прочь, прочь воющую и громыхающую белую с красным крестом машину.
   Нет уже давно ни бабушки, ни дедушки, и машины эти приобрели почти космический вид, на их мордах шиворот-навыворот написаны совсем другие заклинания, а я до сих пор при виде них даже в зеркалах городских потоков машин все еще скрещиваю пальцы и приговариваю: «Чур, не мое горе, чур, не мое гоооре!»
   Повзрослев же, я стала улавливать непременную связь между возможностью однажды ощутить в полной мере чье-то горе своим, невозможностью уклониться от приятия его – и вот тем самым «это-мудала-это-мунедала». Чем больше тех, кому ты дала, говорю я себе строго, тем больше шансов у тебя однажды не откреститься, а получить это самое горе в свои все те же распростертые объятия. И вовсе не потому, что некто войдет в тебя телом и передаст тебе нехорошую болезнь. А потому, что некто расковыряет твое сердце и прирастет там, и его горе всегда будет «чур, мое собственное горе». Нет-нет-нет, не хочу, не хочу!
   Дайте мне какого-нибудь такого вселенского фталазолу, продезинфицируйте меня!
 
   Как-то раз я снова зашла на то кладбище, куда мы ходили с А. Я пошла гулять туда, потому что мне было как-то одиноко в этом городе – несмотря на то что я жила в гостях у А., он был ко мне очень добри внимателен, каждый день к нему приходили друзья и вели, везли меня куда-то… Я тогда начала понимать, что одиночество, как и ощущение возможной близости или дальности, – вещи, не совсем поддающиеся градуировке или другому какому измерению.
   Я брела по аллейкам среди могил и вдруг остановилась возле более чем странного скопления могильных камней, а верней – камушков. Это, судя по датам на них, все были детские могилы, и все это были дети одной семьи – судя по фамилиям на надгробиях. Фамилия была какая-то простая, кажется, Штерн. Несчастная семья Штерн. Все эти дети родились примерно тогда же, когда и я, ну, то есть в то же десятилетие, а потом они умирали – все в разные годы, но все – так и не достигнув даже подросткового возраста. Какой невиданный мор косил несчастных, мне не суждено было понять, но возле этих беззащитных детских могил меня охватила тоска – я вдруг подумала, что среди них, среди этих умерших детей, лежит тот, кто был предназначен на земле для меня; одна из этих звездочек, сияющих ныне на небе, никогда не явится сюда теплым человеческим существом. Кто? Я не знаю. И ни к чему мне это знать, ибо все потеряно – мне отказано в возможности найти на земле того, с кем можно было бы не бояться потерять лицо и не играть в игры. Кому можно было бы дать право войти в свое сердце так глубоко, как оно способно будет принять…
 
   У А. сегодня день рождения, я все еще каждый год считаю дни до дня рождения А. – прошло много лет, а я все никак не научусь забывать про день рождения А. Я заранее придумываю, как поздравлю А., и всегда заранее чувствую, ответит он на мое поздравление или не ответит. Думаю, на этот раз не ответит, потому что я сейчас в другой стране, то есть не в той, где живу обычно, А. – в еще одной стране, мы все сейчас в разных странах. И вот я посылаю ему эсэмэску, и она к нему доходит, но у меня номер телефона, не известный А., и хотя он вполне мог бы догадаться, кто это пишет, – он не ответит мне. Просто потому, что ему и в голову не вступит задуматься, кто это пишет. Потому что ему пишут много чужих людей. И я ему – одна из них, это факт.
   Мне снова становится грустно, хотя я честно пыталась с этим бороться. Но, чувствую, грусть и на этот раз поборола меня.
   И вот я думаю: сейчас отправлю кучу всяких дурацких сообщений разным, совершенно чужим людям – ну, не злое что-то, конечно, а так, пошучу как-нибудь. Я пишу всем, кому хотела, и поздравляю всех с Днем взятия Бастилии; и вот мне начинают приходить ответы. Первый же ответ приходит от Z.
   Z. мне совершенно чужой, но он сразу же соображает, что это я пишу ему про взятие Бастилии из другой страны и что такой вот номер – это мой, и Z. тоже отвечает что-то смешное, и так общаемся долго: сижу под чужим солнцем у какого-то фонтана, солнце светит прямо в лицо, мешая читать сообщения на маленьком экранчике… И А. где-то там, куда можно прийти, встав и пойдя отсюда направо, а Z. достижим – если отправиться налево; и вот человек, живущий в моем сердце, не отвечает мне, а чужой человек отвечает – смешит меня и сам там ржет, я же знаю. И я здесь всем чужая, абсолютно чужая, и так становится хорошо, так как-то славно, и я думаю – лучше быть чужим, лучше, лучше быть всем и всему чужим.
   И я встаю с бортика фонтана и иду, счастливая, шаркая ногами, прямо, прямо по солнечной улице, и А. остается по-прежне– му справа, а Z. – слева: и тот, и другой – за много километров от меня.
   Тут не важно, сколько километров, – в правилах этой игры расстояния имеют относительную величину: все, что больше, чем на расстоянии, когда можно вытянуть руку и коснуться пальцем, обозначается одним словом – далеко.
 
   Совсем недавно (это ведь было совсем недавно, в июне, а кажется – год назад) в городе Кельне возле собора ко мне подошел старый-престарый дедушка, лет девяноста, ну, вы понимаете…
   И вот он со старческим жаром заговорил со мной по-немецки. Мне было понятно, что он говорил, и я кивала, но ответить не решалась.
   «Посмотрите наверх, – говорил он. – Вот собор, видите, на нем следы от снарядов. Он весь изранен. Понимаете, его обстреливали с этой стороны – эта сторона западная. Англичане и американцы! Посмотрите, что они сделали с нашим собором!»
   «Криг, – говорил он, – криг!» И я кивала, но молчала, потому что не могу говорить по-немецки.
   А потом он вдруг задумался и спросил:
   – А вы откуда?
   – Из России, – ответила я.
   – Понятно, понятно, – старичок смущенно поклонился и ретировался.
   А я еще долго стояла и смотрела ввысь, на громаду собора, с той стороны, которая «при артобстреле» была «наиболее опасна».
 
   С Z. мы познакомились на вечеринке, верней, это было что-то вроде такого совместного «обмывания» чего-то там. Он был со своей девушкой и сидел с ней рядом наискосок от меня на другом конце длинного стола. Но даже по диагонали, через весь этот стол я заметила, что незнакомый человек все время смотрит на меня. Я тоже была со спутником, с F., и вот вскоре, по мере того как мы пьянели, вообще все присутствующие, а не только наши половины, стали замечать, что мы переглядываемся. Девушка Z. начала просить его прекратить пить и пойти домой, но Z. делал вид, что он пьяней, чем он есть, и всячески дурачился. Я встала и вышла на минуту, а когда вернулась и еще не успела даже сесть на свое место, Z. громко сказал, обращаясь ко мне:
   – Я хочу, чтобы мне сейчас же кто-то дал по морде. Вот ты – пожалуйста, дай мне по щеке! Мне нужно протрезветь! Иди сюда, ударь меня!
   Я опешила. Девушка Z., пытаясь обратить все в шутку, предложила ему свои услуги. Он отвел ее руку.
   Я тоже решила как-то разрядить ситуацию и, сама с трудом держась на ногах, ответила Z.:
   – Знаете ли, это вам будет дорого стоить.
   – Сколько? – не унимался Z. Сидящие за столом как-то притихли.
   – Сто долларов! – ляпнула я.
   Z. тут же вынул из брючного кармана будто специально приготовленные для этого мятые сто баксов и положил их передо мной. Я оперлась руками на край стола прямо напротив Z.
   – Ну же? – сердито спросил он.
   Я, по-дурацки улыбаясь во все стороны и чуть ли не раскланиваясь, – н у, дескать, вы же все понимаете? – легонько шлепнула Z. по щеке.
   – Ээээ, неее-ееет, – уже угрожающе протянул Z. – Это что же? Это был удар на сто баксов? Нет, этот удар не стоил ста баксов. Так. Давай-ка свою руку! Вот. Приложи-ка ее сюда… – И он схватил меня за кисть и приложил ладонью к своей влажной от пота теплой щеке.
   – А теперь – бей!
   Я подумала секунды две, а потом размахнулась и – изо всех сил, сплеча! – влепила Z. аккурат по тому месту, куда он только что прикладывал мою ладонь.
   Удар прозвучал в полнейшей тишине. После этого звона, кажется, раздался общий вздох.
   У меня тряслись коленки. Z. прикрыл глаза и улыбнулся, замерев. Девушка Z. сидела молча, покрасневшая, и смотрела вниз. F., напротив, поднял глаза и процедил сквозь зубы, глядя на Z.:
   – Сейчас ты у меня, кажется, получишь совершенно бесплатно…
   Тут все начали как-то оживленно говорить, говорить, делать вид, что ничего не произошло, Z. встал и, горя краснющей щекой, направился к выходу. Сто баксов так и остались лежать на столе, а я оглядывала в изумлении свою ладонь, которая впервые врезала что есть мочи по мягкому человеческому лицу. И, что поразило меня более всего, – это было не самое неприятное прикосновение в моей жизни. Нет, не самое. Совсем наоборот.
   На следующий день пришла эсэмэска от Z., который ухитрился раздобыть где-то мой номер. Он очень смешно извинялся за пьяные причуды и сообщал, что его щеки горят до сих пор.
   Так мы начали общаться. Я хотела написать «подружились», но передумала. Все-таки Z. мне совершенно чужой человек.
 
   G. все время присылает мне ссылки на разные интересные фотографии. Мы с ним так и познакомились – кто-то дал ему мой адрес, сказав, что я ужасно интересуюсь фотографией. Это была какая-то ошибка, но вот уже второй год мы болтаем с G. по айсикью и в том числе обсуждаем фотографов и фотографию.
   И вот G. присылает мне как-то ссылку на очень такой печальный репортаж: там девушка выходит замуж за солдата, у которого вместо головы – один сплошной ожог. Заживший уже, но все равно – лица нет, нет носа, нет бровей, ушей нет, волос, само собой, нет. Вместо рта – какая-то щель, и – прорези глазок во всем этом месиве…
   Девушка в белом платье, все как полагается, только глаза грустные, а парень этот, изуродованный, – в военном мундире какой-то там страны. Мундир очень браво так выглядит, но по мне, после того что он от своей страны получил, я бы на его месте лучше в костюме инопланетянина разгуливала, чем в этом вот мундире.
   И вот мы с G. начали обсуждать этого человека, его девушку, его свадьбу. Так все, во всем мире, видя эти фотографии, наверное, обсуждают их. Жалеют парня, жалеют девушку, думают – а какой он раньше был? Красавец, наверное? У них небось фотографии остались, девушка будет иногда смотреть на них и плакать. А детки вот все равно ведь будут на него настоящего похожи?
   Ну, в общем, в голову сразу же пришло все то, что всем, наверное, и приходит при просмотре этого репортажа.
   И вдруг я подумала – а вот если бы это был А.?
   Я очень хорошо представила себе, что это А. – сквозь это ужасное лицо вдруг словно бы даже проступили черты А. Впрочем, у меня давно уже такая болезнь – во всех вижу А.: и в младенце в коляске, и в портрете в музее; у меня галлюцинации, связанные с А., поэтому я не удивилась, что и в этом калеке увидела А. Но вот что – я сразу же перестала жалеть этого обожженного, он перестал казаться мне уродом, и я очень хорошо представила себе, что если бы это все-таки был А., и вот, например, он приехал бы ко мне и сказал: «Вот я, я такой, ты хочешь быть со мной?»
   Только, конечно же, А. не придет никогда и не скажет ничего подобного, потому что А. никогда не окажется на войне, и никогда…
   Никогда, никогда.
 
   На одной масштабной художественной выставке целую стену огромного общего выставочного зала занимали полотна некоего художника – очевидно, «звезды» этого сезона. Сами холсты были огромных размеров, а посреди экспозиции автора был подготовлен чистый холст, подъемник и все прочие инструменты для живописного мастер-класса.
   Автор поражал своими сюжетами. В благополучной Европе, в чистеньком небольшом городке, где проходил арт-форум, в светлых и элегантных выставочных залах эти картины выглядели особенно странно – они изображали людские страдания в самых безжалостных проявлениях. Толпы изможденных, голодных, костлявые руки, натянутые жилы, окровавленные мускулы, ссохшиеся груди, оскаленные рты… мертвые младенцы, распятые старики… Художник отлично про– штудировал анатомию, и оттого все эти апокалиптические видения ощущались еще более внятно. Цвет в этой «живописи» не играл никакой роли – все утопало в коричнево-гнойной дымке; казалось – протяни руку, и ты погрузишься, влипнешь, тебя засосет безжалостное смрадное болото, где ты тоже умрешь от голода и горя.
   На столиках вдоль стены с этими холстами лежали роскошно изданные монографии автора для продажи: на обложках был явно псевдоним: там было написано просто – H.
   Я задержалась возле этого стенда, надеясь, что художник, несомненно монстрообразная фигура, почтит своим присутствием мрачное шоу.
   Кто он, этот человек Н.? – гадала я. Очевидно, он стар, и ему уже отвратительна жизнь. Вероятно, в детстве он прошел ужас концентрационных лагерей. Может быть, он инвалид и познал отчаяние немощи и унижение непохожести на всех? Кто он, этот Доктор Франкенштейн, производящий в таком количестве свои мрачные создания? Печать какого страдания и каких мук лежит на его демоническом лице?..
   И вот среди посетителей началось какое-то движение – судя по всему, автор был уже где-то среди нас.
   Я напряженно всматривалась в людей, вокруг которых закрутилась воронка, и все равно не могла ничего понять.
   Наконец свершилось представление гениального живописца публике. Сомнений быть уже не могло. Его (а верней – ее) представили, назвав тот самый псевдоним Н., а потом и вполне банальные имя и фамилию.
   Автором инфернальной живописи, всех этих искалеченных детей, изможденных стариков, гниющих трупов и прочих чудовищ оказалась пухленькая, румяная, постоянно улыбающаяся художница H., блондинка лет двадцати пяти, неплохо одетая и сопровождаемая таким же, как и она, невысоким чистеньким мужем и хорошенькой маленькой светленькой девочкой в розовом платьице.
   Художница Н. раздала автографы на свежепроданные монографии, а затем вскарабкалась на лесенку, чтобы начать мастер-класс – публично продемонстрировать эстетствующей публике, как выписывать скрюченные фаланги, сведенные сухожилия, желтые кости и муки огненной геенны.
   …Z. приходит ко мне в гости и садится напротив. Теперь мы оба трезвы и стесняемся друг друга. Z. зачем-то к тому же все время говорит о своей девушке, о том, какая она хорошая, и в создавшейся ситуации это звучит ужасно неискренне. Мы оба закуриваем. Девушка звонит Z., чтоб спросить его, когда он придет, и он ей врет, а я это слышу, и мне становится неловко. Мы сидим. Улыбаемся. Курим.
   – Расскажи мне о себе, – просит меня Z.
   Ничего глупее он не мог бы сказать, честное слово.
   – Ну, что я могу рассказать тебе о себе? – отвечаю я. – Ты мне нравишься. Я тебя хочу. И я скоро уезжаю. Я всегда куда-то уезжаю…
   Z. давится сигаретным дымом.
 
   Как-то утром в моей квартире раздался звонок – некто интересовался, не продаю ли я грузовик. Я зевнула, сказав: «Вы ошиблись номером», и отправилась спать дальше. Однако это было только начало истории.
   Очевидно, кто-то ошибочно поместил номер моего мобильного в некоей газете объявлений о продаже автомобилей. И вот теперь мне звонили – буквально каждые десять минут разные мужские голоса вопрошали, не я ли продаю грузовик.
   Сначала я разозлилась, но потом, поняв, что спать уже не удастся, решила извлечь из чьей-то ошибки максимум удовольствия и пользы для себя.
   Я подумала, что это – еще один хороший урок на моем пути к совершенному самообладанию, ведь я стремлюсь именно к полному самообладанию. Я боюсь говорить по телефону – и вот, пожалуйста, это будет бесплатный психотренинг. Максимально реалистический, так сказать. Я боюсь толпы, но вот она – толпа: она здесь, и ее как бы нет. К тому же за один день могу поучаствовать в нескольких диалогах с совершенно разными по характеру и темпераменту людьми – это тоже немаловажно.
   Итак, я посвятила день тому, что беседовала с разными мужчинами, – ведь по поводу покупки грузовика звонят только мужчины. Говорила на разные голоса: отвечала и нежно, с придыханием, и басом, сурово, изображала дурочку и кавалерист-девицу, торговалась, заигрывала, рассказывала небылицы о своих якобы пяти грузовиках, предлагала встретиться сегодня вечером и – отказывала во встречах. Припускала дрожи в голосе, когда посылали.
   В общем, день прошел не зря, однозначно. Еще недельку пришлось блокировать некоторые звонки: нескольким участникам практикума излишне понравилось торговаться со мной.
 
   Однажды, когда мне было всего только лет двадцать, я попала в совершенно идиотскую, но довольно опасную историю, сценарий которой известен каждому по бандитским детективам под наименованием «подстава». Я не могла вернуться к себе домой, потому что моих знакомых, и заодно меня, разыскивали местные уголовники – чтобы стрясти с нас деньги, которые якобы украл кто-то из нашей тогдашней богемной компании. Вся богемность, как я потом себе уяснила, заключалась в неразборчивости знакомств, питии до потери памяти с кем попало и полной неготовности противостоять неприятностям. В итоге более всех пострадала я, хотя моя вина была лишь в том, что я случайно оказалась при конфликте, пыталась сохранять нейтралитет и даже как-то развести стороны.
   Итак, после событий, давших повод к наездкам, мои собратья по несчастью сообщили мне, что у них все плохо: их шантажируют и грозятся убить. Посему они уезжают в Крым, надолго. Ну а я могу попробовать остаться в эпицентре ужаса и все как-нибудь уладить.
   На самом деле я страшная трусиха. С детства боялась самолетов, пауков, гусениц, боли, предательства, скорости, болезней, стоматологов, чужих дядек, конторских тетек… сантехников и милиционеров боялась. Не говоря уже о шпане и бандитах.
   Сейчас, по прошествии некоторых лет, я уже могу сказать, что перестала бояться стоматологов, скорости, самолетов… шпану и милиционеров. С болью тоже как-то научилась смиряться. Теперь разобраться бы как-то с предательствами, и – буду практически неуязвима.
   Я моталась по городу, боясь вернуться домой, ночуя у дальних неприветливых родственников, которые к тому же, узнав о моем страхе, беспрерывно ворчали, что от таких, как я, одни несчастья. Пару раз попыталась поискать… не помощи – хотя бы совета у тех, кто всегда казался сильным и умным, но все делали вид, что не слышат – в лучшем случае, а в худшем – отвечали, что я сама должна выпутываться. В чем были, конечно же, совершенно правы. Чем больше я боялась и нервничала, темв бóльшую паранойю погружался мой мозг: я не могла есть, спать, уже не могла адекватно оценивать ситуацию и принять хоть какое-нибудь решение.
   И вот в какой-то момент я буквально случайно забрела к одному мальчику, своему ровеснику, другу по имени I. (Тогда мы всех называли друзьями, но на самом деле названию этому, как правило, была невелика цена.)
   Я зашла к I. скорей по инерции – потому просто, что шла мимо, и потому что он оказался в тот момент дома. В его комнате в коммуналке все было, как всегда, перевернуто вверх дном, он отправился на кухню ставить закопченный в походах чайник, ну и я, пытаясь влить в себя хоть глоток черного вонючего сладкого чая, конечно, расплакалась и рассказала ему свои последние новости.
   – Так… – I. стоял посреди своей захламленной комнаты и почему-то оглядывался, словно думал: что бы такого полезного для моей защиты можно извлечь из всей этой груды хлама?
   Извлек он, надо сказать, весьма полезные вещи – главное, он тут же сунул мне упаковку каких-то таблеток, велел запить их и заесть немедленно. Для этого в парук закопченному чайнику на стол явился черный же котелок с остатками гречневой каши с тушенкой. Не веря I. и самой себе, давясь слезами и таблетками, я тем не менее поела каши из котелка и запила тем самым чаем. Каша была умопомрачительно вкусной, и я, поев впервые за несколько дней, тут же упала, где сидела, и уснула глубоким сном.
   Через несколько часов я очнулась, и тут же вновь увидела I., стоящего, как мне показалось, на том же месте, – но теперь I. был обвешан всякой ерундой типа нунчаков, бамбуковых палок, бритвенных приборов, цепей, огнетушителей и баллончика с газом «Черемуха». Я, зная, что I. совершенный пацифист и романтик, протерла глаза, пытаясь понять, не мерещится ли мне вся эта гонка вооружений. Однако амуниция висела на своих местах, а I., увидев, что я проснулась, сказал такую фразу, которая стоила гораздо больше, чем все эти цепи и биты, и придала мне гораздо больше куражу, чем они.
   – Ну что ж, это испытание, м-да… – сказал I. – Это испытание, М., и мы должны его с честью пережить.
   После этого он сообщил, что мы сейчас же едем в самый очаг событий.
   И мы поехали. И остались там.
   Кризис миновал. Дальше можно не рассказывать – в общем, тамошние говнюки от меня отстали довольно быстро. Думаю, все решилось так легко именно в тот момент, когда я перестала их бояться.
   Но из тех событий, которые, как всякая трагедия, по прошествии достаточного времени кажутся комедией, я вынесла именно это. Я говорю себе это, когда страшно и когда не знаю, как быть дальше: «Это испытание. Это испытание, М., и ты должна его с честью пережить».
   Странно, с I. мы до сих пор часто видимся, ни разу не ссорились, но никогда, кроме того самого случая, не были особенно близки. Но это был очень важный для меня поступок, очень важный. Это было то, что действительно сделало меня сильней.
 
   Я и А., странствуя вместе в самом начале нашего знакомства, попали на ночлег в какую-то мастерскую, к какой-то странной тетке. (С кем только не познакомишься во время путешествий!) Мы падали с ног и страшно хотели спать, к тому же у А., кажется, была температура. Он надрывно и постоянно кашлял и ничему вообще не был рад.
   Нам показали какую-то темную комнату с кучей матрасов и одеял, мы заползли туда, зарылись в эти одеяла.
   – Я завтра уеду домой, наверное, – сказал А. – Думаю, у меня воспаление легких.
   А. сказал это по-английски, и простецкое воспаление легких прозвучало демонической «пнеумонией». Я сразу же заметила, что А. не предложил поехать с ним и не выразил ни малейшего сожаления в том, что нам придется расстаться.
   Среди ночи А. повернулся и обнял меня. Он был горячий, и губы у него были колючие и сухие. Мы целовались как ненормальные, а потом разделись… и у нас ничего не получилось. А. лежал на спине, курил, кашлял и весь покрылся холодным потом. Но его жар явно спал. Он даже засмеялся, зачем-то извинился передо мной и заметил, что ему стало гораздо лучше.
   При огоньках сигарет мы увидели, что стену над нашим лежбищем украшает, от угла до угла, огромный американский флаг.
   – Мы беженцы, – пробормотал А., затягиваясь. – Беженцы под флагом этой гребаной страны, this fucking state.
   – Мы на острове, – откликнулась я. – Мы потерпели крушение, и мы одни. Зав– тра ты уплывешь, а я останусь на этом острове, одна под чужим флагом…
   – Yessss…. – меланхолично, но без сомнений ответил А.
 
   – Du cafе?? – воркующим басом вопрошает J., заходя в залу, в которой вчера уложила меня спать. Я боюсь высунуть нос из кучи одеял, в которые зарылась ночью: в Париже все-таки январь, и если днем на улице, а значит, и в мастерской J. терпимые 15 градусов тепла, то ночью, когда французское зимнее солнышко не ласкает землю, становится совсем холодно.
   J. – здоровенная красивая бретонка, художник, стриженая и ясноглазая хозяйка огромной неуютной студии на Менильмонтане.
   Сама J. спит в крошечной каморке, в которой есть обогреватель и душ, – остальных заночевавших в студии гостей она раскладывает по всем своим двумстам квадратным метрам, которые суть почти двор, но под стеклянной крышей.
   J. с утра весела и свежа, она что-то мурлычет себе под нос и скручивает сигаретку с тем, что называет «голландский табак», – в жестяной баночке на столе всегда и для всех желающих стоит эта смесь. J. притан– цовывает под арабские песни и даже подпевает – здесь, в Париже, уже не редкость арабские радиостанции, и она слушает только их.
   На плитке уже который день стоит ведро с красным вином. Всякий приходящий приносит с собой еще вина и подливает в ведро. J. поворачивает на плитке рукоятку, и эта пурпурная бурда снова греется, и все зачерпывают из ведра и пьют.
   Кошку J. зовут Ча-Ча-Ча, она гиперсексуальна, она ласкается и трется о гостей и, чуть почешешь ей спинку, начинает вопить сладострастным голосом.
   J. рассказывает мне о своих «проектах» – она не пишет картин и не тратит времени на пластические искусства. Но ее артистическая жизнь кипит. Например, J. дает мне в руки белую лилию из лежащих на столе и просит сесть перед маленькой видеокамерой и произнести на моем родном языке, то есть по-русски, такую фразу: «Любовь в родстве с вдохновением, вдохновение – близкий родственник любви».