- Ну и что? - спросил Глеб Петухов.
   - Да так... - сказал Мирослав. - Что ты про это думаешь?
   - Интересные картинки, - сказал Глеб. - Это кто же это будет?
   - Неважно, - отрезал Мирослав. - Не Тышлер - это точно... Нравится?
   - Нравится, не нравится... - сказал Глеб. - Тайка мне нравится. Разница между покупной ценой и продажной - это главное. Ну почем?
   - Оригиналы надо сделать, - собирая фотографии со стола, сказал Мирослав. - И чтоб твои пацаны не наклепали по десять штук с одной картинки, а то получится перебор: и мне, и тебе тогда голову отрежут.
   - Отрежут - новую пришьем, - не испугался Глеб Петухов. - Но, конечно, с пацанами тогда надо сидеть, чтоб они особо не гуляли по части дубликатов. А то - могут.
   - Раз надо, буду сидеть, - решил Мирослав. - Я для этого приехал. С меня тоже, между прочим, спросят.
   - Контроль идет рука об руку с доверием, - одобрил Глеб. - Вот за это надо выпить. - И потянулся к бутылке.
   - А тайка - это кто? - принимая чашку, спросил Мирослав. - А то ты все рассказываешь, рассказываешь...
   - Ну кто?.. - призадумался, вспоминая, Глеб Петухов. - Наполовину китайка, наполовину таиландка. Что-то в этом роде. А тебе зачем?
   - Да так, - поиграл бровями Мирослав Г. - А где сидеть-то с ребятами твоими? Здесь, что ли? На рынке?
   - Не, - качнул своим стаканом Глеб. - Тут полиция ходит и все такое. У нас мастерская на Юге, в Газе. Там тихо: рисуй себе, что хочешь, хоть Пикассо, - никого это не колышет.
   - Как в Газе? - удивился Мирослав. - Там же арабы, война!
   - Тебе-то что? - опроверг Глеб Петухов. - Твоя это, что ли, война? У нас с этими чучмеками совместное предприятие, все довольны. Они мебель антикварную клепают под французов, а мы картинки рисуем, какие надо. Мирный труд.
   - Арабы опасные? - угрюмо спросил Мирослав. - Могут зарезать?
   - Разные есть, - сказал правду Глеб Петухов. - Которые с нами работают, те в порядке. Они тебя проведут, объяснят, что к чему и почему. Но ты там по Газе не гуляй, это не надо. Сиди в мастерской, и все.
   - Это уж ты не бойся, - успокоил Мирослав Г. - Обойдусь как-нибудь без гуляний.
   Решили, что в Газу надо ехать не откладывая.
   Вернувшись в гостиницу "Майами", Мирослав долго сидел у мутного окна, выходившего на Средиземное море, и рассматривал свои картинки. Он немного сердился на Матвея Каца: жил бы тихо в своей азиатской дыре, платил бы взносы в Союз художников, составил бы, как положено, завещание в пользу княжеской все же семьи. Так нет! Сцепился с этим зверюгой, с этим докторишкой, который ему глаза в конечном счете закрыл... И вот все картины разлетелись черт знает куда, и он, Мирослав, законный наследник, должен теперь переться в Газу, где местные чурки могут голову отстрелить без долгих разговоров.
   А этот Левин, этот ворюга, вместо того чтоб сидеть в дурдоме в Кзылграде и лечить психов, будет на бабки Ронсака трескать пирожные в своей Америке.
   (Окончание следует.)
   13. Желтое медресе
   К началу ХХI века скорлупа нашего мира сильно изменилась; это факт, едва ли кто-нибудь станет с этим спорить. То и дело улетают ракеты в темные неизведанные края, делится на части атом, и этому процессу не видно конца, светящиеся экраны сообщают неожиданные новости о привычных, милых вещах. Живность, правда, покамест не претерпела изменений: человек сохранил склонность к любопытству, к страсти, к убийству и продолжению рода, и это немного успокаивает. Но и человек слегка одурел - прежде всего, от великого множества кнопок, его окружающих: на компьютерах, на пультах дистанционного управления, на карманных калькуляторах, на автомобильных панелях, на телефонных аппаратах. Каждая кнопка несет в себе свою функцию, сочетание кнопок - иную функцию, ничуть не похожую на первую. Нажмешь на парочку-тройку кнопок - и мир расколется, как орех. И дети, наши дети, жмут самозабвенно на все эти кнопки - только мелькают пальцы над гнездами, и это вместо того, чтоб гонять за девками, воровать яблоки с деревьев чужого сада.
   Владимир Ильич Левин к кнопкам относился свысока, поглядывал на них с опаской: раньше, в старое доброе время кнопка в лучшем случае украшала круглый дверной звонок, а нынче, куда ни обороти взгляд она. Вдумчиво отыскивая нужные пуговки на трубке телефонного аппарата, он с долею недоверия, немного даже волнуясь, ждал, когда ему ответит Кзылград. Это все-таки невероятно! Из своего кзылградского кабинета он часами дозванивался до Москвы, и это было в порядке вещей. Кабинет на втором этаже больницы, стол с тремя черными дисковыми телефонами, увесистыми и крепкостоящими. "Ну, что там с Москвой, девушка? Вы меня без ножа режете!" "Нет связи". "Когда будет?" "Ждите". И это ведь с Москвой нет связи, не с какой-нибудь Хацепетовкой! А тут нажал в Нью-Йорке на музыкальные кнопочки, прочистил горло - и вот уже задышала связь с Кзылградом, увязшим в мусоре и песке на другом конце планеты. Как быстро все меняется кругом, надо признать! Но, будем надеяться, в Кзыл
   граде мало что изменилось за истекший, как говорится, период.
   Ответил старый приятель - хорошо, что жив, не умер! - Мирон Голубь, заведовавший когда-то отделом культуры горсовета.
   - Мирон! Это Володя! Левин, Левин!
   - Боже мой! Ты приехал?
   - Я из Америки звоню, из Нью-Йорка!
   - А слышно как хорошо, как будто рядом. У нас тут ночь!
   После этого замечания Левину не оставалось ничего, кроме как объявить, что на Брайтоне сейчас солнечное утро.
   После радостных восклицаний и справок о здоровье Владимир Ильич перешел к делу. Его интересовал Кац: можно ли еще раскопать в Кзылграде что-нибудь из его работ? Может, в музей залетела парочка-тройка? Согласен ли Мирон за соответствующее, естественно, вознаграждение всем этим заняться? Но начинать надо с Желтого медресе - там соседи какие-нибудь, наверно, сохранились, знакомые; они могут знать.
   - Музей перевели в Курбан-Али, - сказал Мирон Голубь. - Желтое медресе переделали под комбинат для малого бизнеса. Но проверить, конечно, можно.
   - Какого бизнеса? - переспросил Левин.
   - Шашлычная там, чайхана, - объяснил Мирон. - Зубы лечат. Можно переночевать без паспорта.
   Как видно, изменения не миновали и Кзылград: во времена Матвея Каца переночевать без паспорта было невозможно даже под забором, и Желтое медресе было иным.
   Желтое медресе грело свои бока на солнышке вот уже восемьсот, а то и все девятьсот лет. К высоким воротам прямоугольного строения с обширным внутренним двором вела когда-то ухоженная дорога, от которой не сохранилось к нашим дням почти ничего. Зато двор за воротами каким был, таким и остался: выложенный аккуратно подогнанными одна к другой каменными плитами, с круглой чашей фонтана посредине, он напоминал огромную площадку для впечатляющих театральных постановок из классического репертуара: вот сейчас, приседая, выбегут актеры в своих высоких сапогах и бархатных штанах, споют что-нибудь. Но никто не выбегал.
   Когда-то вокруг, впритык к стенам Желтого медресе, жили люди в своих глинобитных хибарках. По ходу времени люди ушли Бог знает куда или умерли, хибарки просели и развалились, ветер и дождь сгладили следы крушения, и окрестность стала похожа на заброшенное кладбище с безымянными холмами могил. Центр города с его базаром, а потом и с партийным обкомом самовольно сдвинулся в сторону, а Желтое медресе устояло, осталось на месте и очутилось на выселках, в пригороде. Место пользовалось почему-то нехорошей славой, никто там не жил и не разводил огня, даже бродяги.
   Матвей Кац был первым, въехавшим в худжру Желтого медресе после необозримого перерыва. Когда-то, невесть когда, в худжре проживал студент, корпевший над Кораном. По ночам ему снился мусульманский рай с добротным приварком и нежными гуриями, руки студента приходили в греховное движение, он скрипел молодыми крепкими зубами и почти рычал от страсти... Матвею Кацу здесь очень понравилось: тихо, нигде никого нет, куда ни кинь взгляд. Народная власть, борясь с религиозным дурманом, всех отсюда разогнала, даже шакалов. Это уже потом, в середине пятидесятых, заведутся в Желтом медресе отважные соседи со своими печками-буржуйками: квартирный вопрос - он и в Кзылграде квартирный вопрос, и мусульманская худжра в этом насущном деле ничем не отличается от христианской кельи или же дворницкого полуподвала в ведомственном доме.
   Три десятка комнатушек выходили ветхими стрельчатыми дверями во двор, к фонтану, а тылом жилью служили внешние глухие стены старинного здания. Худжра Каца состояла из двух частей: передней, повыше и поемче, и второй суженной, тупиковой. В тупике помещалась, боком ко входу, раскладная железная кровать такого спартанского вида, что знаменитый полководец Александр Двурогий или Наполеон Бонапарт - счел бы за честь на ней переночевать под пение боевых дудок.
   А в передней части была мастерская. Работы Каца рядами стояли на полу, лицом к стене. Над ними, нацепленные на гвозди, висели две картинки без рам. На одной из них Шагал нарисовал плечистого еврея, прижимающего к груди красного петуха. За широкими плечами еврея, вверху, горело местечко: на вершине темного холма прыгало дикое пламя. Вторая картинка, Кандинский, была сплошь покрыта нежно-яркими мазками, похожими на скользящих в небе птиц. Посреди помещения стоял дощатый верстак на тяжелых козлах, на нем были разбросаны листы бумаги и чернел валик для прокатки гравюр на картоне.
   Хозяин сидел в дверях, на низком сапожном табурете, и глядел на дочиста выметенные ветром камни двора. Никто ему не мешал глядеть, и это было приятно - как будто его гладил кто-то по голове: отец или мать. Коричневатые камни казались Кацу вавилонской мозаичной мостовой, по которой скачут запряженные в колесницы на высоких колесах кони, прогуливается праздная публика - бородатые мужчины, гибкие барышни в расшитых серебряными звездами прозрачных накидках, тащат к месту казни преступника с угрюмым лицом. Петербург не вспоминался Матвею Кацу, Москва не вспоминалась - а Вавилон присутствовал в его памяти, как большая подводная лодка в морской бездне. Вавилон представлялся ему далекой теплой родиной: раскачивающаяся на двух деревянных столбиках колыбель, сладкое молоко матери на требовательных губах. За окном - гортанный говор, шелест реки и контур нацеленной в небо башни, по-муравьиному облепленной снизу доверху тысячами людей.
   Никто и никогда - за исключением одного-единственного раза - не приходил к Матвею Кацу в Желтое медресе: ни вор, ни милиционер в портупее. И женщины не приходили: на покупных не хватало денег, а для развернутой любви в душе Каца не находилось места. Тот случай остался единственным - вплоть до внесения медресе в жилищный городской фонд и появления соседей с жировками, наведывавшихся за солью.
   Стук в дверь раздался в выходной день, часов в десять утра. На пороге стоял поджарый старичок в соломенной желтой шляпе, с бельмом на глазу.
   - Ну вы и забрались! - скорее с изумлением, чем с порицанием сказал кривой старичок. - Сюда ж ничего не ходит... Леднев Николай Васильевич. - И протянул руку для знакомства.
   Молча пожав руку, Кац вопросительно глядел на пришельца.
   - У меня, конечно, глаз поврежден, а не нога, - продолжал Леднев, - но я, пока сюда добрался, семь потов спустил. Пешим ходом, пешим ходом!
   - Ну проходите, - отступая от двери, сказал Кац. - Садитесь вот...
   - Тут хорошо, - сев на единственный табурет и озираясь, сказал Леднев. - Шагал? - Он уставил свой живой глаз на еврейского мужика с петухом и пристально глядел. - У меня тоже есть, три. Все ранние. А вот Кандинского нет.
   - Вы из Союза художников? - сухо справился Кац.
   - Что вы, что вы! - отмахнулся Леднев. - Я смотритель музея.
   - Могу предложить воды, - сказал Кац. - Стакан. Хотите? Я слышал о вашем музее.
   - Да-а... - вежливо протянул смотритель. - Я к вам на улице подходил, вы писали абстрактную композицию, треугольную. Очень красивая композиция.
   - Иногда подходят, - согласился Кац, зачерпывая воду из ведра. - Какая композиция, не помните?
   - В желтых и зеленых тонах, - уверенно сказал смотритель. - Коричневые вкрапления, но совсем немного. И, главное, есть ощущение перспективы.
   - Супрематисты меня бы разорвали на собачью закуску за эту перспективу, - подавая стакан, презрительно хохотнул Кац. - Но глаз, извините, все же так устроен, что воспринимает объекты в перспективе. Рептилии, говорят, все видят в плоскостном изображении, и это тоже чрезвычайно интересно. А Малевич все же Казимир Северинович был не рептилия.
   - У меня есть две его плоскостные вещи, ну и жница, - согласно кивнул Леднев. - Хотите, покажу?
   - Вы хотите сказать, что у вас висит Малевич? - снова сухо, с подозрением спросил Кац. - Да что вы мне рассказываете!
   - Не висит, - допив воду, сказал смотритель. - Стоит. Малевич у меня в запаснике, и не он один. Филонов, Родченко. Волков. Есть проун Лисицкого. Музей в музее. Или, верней сказать, подвал в музее.
   - Как? - коротко спросил Кац.
   - Я вам расскажу, - сказал Леднев. - Это одно из всесоюзных секретных кладбищ авангарда, а я - кладбищенский сторож. Сторож - но не могильщик! Так вышло. Вы довольны своей жизнью?
   - Да, - сказал Кац. - Вполне.
   - А я доволен своей, - сказал Леднев. - Дайте мне вашу работу, тот треугольник.
   - Повесите? - с интересом спросил Кац. - Тогда меня даже справка, что я сумасшедший, не спасет.
   - В запасник поставлю, - сказал Леднев. - Поверьте, у вас будут хорошие соседи. Хотите познакомиться?
   - Да, хочу, - кивнул Кац. - Не познакомиться, а повидаться: кое с кем из них я уже когда-то встречался.
   - И с ним? - Леднев кивнул на еврея с петухом.
   - С ним тоже, - сказал Кац.
   - Тогда пошли потихоньку, - подымаясь с табурета, сказал Леднев. - Пока не так печет.
   Краеведческий музей - двухэтажное кирпичное здание с зарешеченными на всякий случай окнами - стоял в городском парке, у самого входа. Вдоль тихого арыка росли чинары, посреди цветочной клумбы выкрашенная серебряной краской гипсовая фигура - девушка в трусах и в лифчике - бросала дерзкий вызов среднеазиатским понятиям о приличии и одновременно призывала прохожих к спортивным достижениям.
   Милиционер, сонный, как зимняя муха, сидел у входа в музей на стуле и надзирал за порядком из-под полуопущенных век. На порядок тут никто и не посягал - прохаживающаяся по парку публика любовалась на дерзкую гипсовую девушку и распивала спиртные напитки в тени чинар. Музейные залы, как правило, были совершенно пусты: ветераны отечественной войны, освобожденные от платы за вход, сюда не заворачивали, а рядовые горожане предпочитали посещению музея поход на базар или на футбол. Лишь юных пионеров под надзором учителей и вожатых организованно сюда приводили раз в месяц глядеть на глиняные черепки, каменные наконечники ископаемых стрел и пестрополосатое, в проплешинах, чучело амударьинского тигра, встречавшее гостей в притемненном безлюдном фойе.
   Ледневское царство располагалось пролетом ниже, в подвале. Обширное, освещенное цепочкой сильных электрических ламп помещение занимало весь цокольный этаж здания. В деревянных стойках, укрепленных вдоль серых стен подвала, помещались сотни картин, многие сотни. Дверь, ведущая сюда с воли, была забрана толстой тюремной решеткой в железной раме и запиралась на висячий замок. Посреди подвала стоял сбитый из некрашеных длинных досок прямоугольный стол, а при нем тройка устойчивых табуреток. Была тут и тумбочка с расписанным красными розами круглым чайником и стопкой вложенных одна в другую пиалушек.
   На столе лежала квадратная картина на подрамнике: кизиловый фон, наполовину затененный полями цилиндра строгий прозрачный профиль, игральные карты - туз треф и бубновый валет.
   - Пуни, - останавливаясь у стола, задумчиво сказал Кац. - Иван Пуни, здесь... Как?
   - Садитесь, - сказал Леднев, придвигая табуретку. - А я буду рассказывать и показывать.
   Началось это еще до войны, лет десять тому назад. Подступала сталинская "великая чистка", прореживающая буря, скручивающая в смерч и лес, и щепки, и дровосеков с их пилами и топорами. Повзрослевшим авангардистам Серебряного века не отведено было стойло в новом мире - авангард жизни теперь без пробелов состоял из партийных функционеров и тупых рабочих с девственной биографией и бандитской челочкой на лбу. Революционнейший супрематизм, начавшийся с Черного квадрата в галерее Добычиной, на петербургском Марсовом поле, закончился двадцать лет спустя, в тридцать пятом, супрематическим гробом Малевича, застрявшим в дверях квартиры, откуда Мастер плыл в вечность вперед ногами, вызывающе обутыми в красные тапочки.
   Работы авангардистов исчезали со стен центральных музеев, пылились на чердаках, гнили в сундуках. Коллекционировать их и показывать знакомым стало опасным делом: у ворот стоял на страже социалистический реализм, сомнения в правильности этого нанятого партией метода прямиком вели к увольнению со службы, а то и в лагерную зону, за вахту. Картины футуристов, абстракционистов, супрематистов если и не жгли на кострах, то предавали анафеме, ссылаясь на отрицательное мнение рабочих и крестьян. Большевики вообще ничего и никого публично не жгли, предпочитая втихомолку расстреливать, сажать и ссылать; и это было куда более страшно. Ссылали и книги - в недоступный спецхран, и картины - в глухую провинцию, в Тмутаракань. По неведомым никому из простых смертных соображениям Кзылград оказался одним из мест такой тмутараканской ссылки, а было их всего десятка три. Первый спецгруз - партия из полуторы сотен картин - поступил глубокой ночью в сопровождении конвоя, сложен штабелем в фойе музея и передан под расписку Николаю Васильевичу Ледневу, смотрителю, поднятому по такому случаю из постели и доставленному без лишних слов.
   Как только конвой укатил на своем военном грузовичке, Леднев взялся перетаскивать картины в запасник, в подвал - и обомлел: Серебряный век приоткрыл перед ним створки своих высоких ворот! Контррельефы Татлина и бредущие пейзажи Клюна, царственно-неприступный Малевич и желто-лучистый Ларионов, братья Бурлюки, Гуро и Гончарова - все они в одночасье пожаловали в заштатный Кзылград, и не случайным проездом, а на вечное хранение. Было отчего тронуться умом смотрителю! Леднева радостно тянуло выбежать на рассветные улицы с благой вестью, и лишь отобранная начальником конвоя расписка о неразглашении разумно удерживала его от такого естественного, казалось бы, шага.
   Через четыре месяца пришла вторая партия - живопись, рисунки, - а вскоре затем и третья, самая большая, последняя. Потом наступил тридцать седьмой год - сверкающий свежими срезами свинца пик Великой чистки. В руках следователей НКВД книги и картины из произведений искусства превратились в вещественные доказательства. Тысячи работ опальных художников, объявленных прислужниками мировой буржуазии, шпионами и диверсантами, были обречены гибели. Леднев был одним из немногих, а может, и единственным, кто рискнул грести против течения. Раз за разом ездил он в столицы, вымаливал, выменивал и покупал за последние гроши опасные картины. Тяга к собирательству захватила его, как тайная любовь; больше ему ничего не стало нужным от жизни. Мрачный подвал, более напоминавший расстрельный застенок, чем музейный запасник, стал его теплым домом, его Шамбалой. Секретное царство молча существовало, и смотритель дал бы изрубить себя на куски, прежде чем незваный гость пересек его границу. Что же до партийного начальства, то оно проявляло интерес к русскому авангарду не больший, чем к заразному скотомогильнику, устроенному сразу за городской свалкой, в пустынной ложбине.
   - Иван Пуни... - как о покойном жильце из соседнего дома, вдруг воскресшем, пробормотал Кац и сгорбился на табурете.
   Второе отступление о Черном квадрате, 1915
   Все складывалось замечательно, просто дивно - если б не одно досадное обстоятельство: этот дурацкий, совершенно не ко времени визит Пуни. Да какой там визит! Рейд, атака, как нынче, по военным временам, пишут в газетах. Вот так и было: распахнулась доверчиво незапертая дверь, и в мастерскую вошел в своем роскошном осеннем пальто Иван. И, совершенно потрясенный, стал глазеть по сторонам.
   То, что потрясенно, - это правильно, это хорошо. Но, по безупречным тактическим расчетам, глазеть он должен был не в тот пестрый, как кошка, сентябрьский день, а на вернисаже, вместе с другими, в белом декабре, самим Богом созданном для первого показа Черного квадрата. Но - явился, напал...
   Вытолкать его было никак невозможно: мало что товарищ, но еще ведь и меценат, дает деньги на устройство этой наиважнейшей декабрьской выставки. Там, на Марсовом поле, утвердится точка нового отсчета, а точнее, Квадрат отсчета - с футуристами будет покончено, супрематизм наполнит наступивший век великим смыслом и красотой. Покамест это один только Матюшин понимает, смирный и преданный друг... А и вытолкал бы Ивана - так это лишь насторожило б его и подвело под удар все дело.
   А дело было в том, что Иван Пуни разглядел Черный квадрат на мольберте. Мощь Квадрата его, понятно, остановила, как бетонная стена, это отлично было видно со стороны. Да и кого б она не смогла остановить, обратить в соляной столб! Ход событий вел в таком направлении: Пуни возвращается домой, поднимается в мастерскую и изготавливает копию увиденного. И всем показывает подряд, за два месяца до открытия выставки. Копия ни на штрих не будет отличаться от оригинала, тут ведь не в исполнении суть, а в идее. Написать четырехугольник может любой бездарный маляр, и в этом тоже гениальность замысла: в предельной простоте, в беспредельной! А идея рождена Малевичем им, им одним и никем больше за все время существования человеческого рода.
   Поэтому выставка должна стать потрясением и взрывом, а не удушающей газовой атакой, исход которой зависит целиком от полета ветра. Потрясением, взрывом и блеском решающей победы на все времена!
   Через несколько часов взрывное устройство будет приведено в действие: все готово, выставка откроется.
   Ночь шла к концу, до рассвета оставалось не более часа. В мастерской было прохладно, Малевич сидел у стола, накинув на плечи тяжелое черное пальто. Все, досконально все было учтено, взвешено, реализовано - даже то, что на развешивание выставки в трех комнатах Добычинской квартиры отведены были считанные часы: незачем любопытным глазам шарить по стенам до назначенного времени. И вот время пришло: сегодня, в четыре часа пополудни. Сегодня Малевич откроет, что само это мускулистое, сильное слово, им рожденное - "супрематизм", - означает "господство". Пришел в мир Черный квадрат, господин и владетель - вот что это значит. Тень от него накроет старое предметное искусство, эту вещевую барахолку с прудом и лесочком на горизонте, а его сияние осветит дорогу в будущее.
   Пуни, к счастью, после того налета не наделал глупостей, так что не пришлось Матюшину в ударном порядке печатать досрочную разъяснительную брошюрку. Но сколько еще за это время привалило хлопот, сколько изнурительного умственного труда влито в эти последние двухмесячные усилия! Люди не принимают само это понятие - Замысел, люди хотят все получить здесь и сейчас: лидерство, славу, деньги, даже место в истории. Как они совершенно беспочвенно требуют, как вымогают: "Я тоже хочу показать свои работы на этой выставке!". Или: "Кто вам дал право определять выставку как "последняя футуристическая?" Или еще вот: "Что это за бессмысленное название для выставки - "Ноль-Десять"? Если участников больше десяти, а ноль вообще пустое место!"... Выставка, выставка, выставка - все о ней только и говорят, даже фронтовые военные действия как будто отодвинулись на задний план. И само собою получается, что он, Малевич, - непререкаемый лидер и диктатор, что это он держит на плечах, как Атлант, небесный свод, неподъемную для других ношу: поистине новое искусство, единственно верное. Так пусть диктатор, пусть узурпатор! Искусством следует управлять, направлять его твердой рукой, и Главный Управитель должен быть подобен египетскому верховному жрецу. Не будь жрецов - не было бы волшебного египетского искусства, не было бы, возможно, и самого Квадрата тысячелетия спустя. Кто этого не чувствует и не видит, тот слепец, амеба! И вот какая-то Оля Розанова берется истерически утверждать, что весь супрематизм списан с ее жалких книжных наклеек, и лукавый Крученых ей подпевает, прикрыв ладошкой рот. Как же не проявить здесь неизбежную твердость, не подняться во весь рост, не ударить наконец! И Экстер, верная Экстер, изменила, чуть не с проклятьями отказалась от участия в выставке и вдобавок ко всему нарушила тем самым стройность и заданность названия - число "10". Пришлось на ходу перетасовывать состав, убеждать и угрожать, чтоб без рассусоливаний подклеили к названиям картин слово "супрематизм". Как они не понимают, что так надо: поступиться амбициями, довольствоваться ролью подмастерьев! Что это необходимо для великого дела, за которое он, Казимир Малевич, в ответе перед потомками! "0,10" - колдовские цифры, магические, расплавленным золотом сверкающие на стене. "0,10" - межа, отделяющая Новое от старого, от возрожденчества и псевдоклассицизма, от кубизма, лучизма, конструктивизма и кубофутуризма, выработавших до изнанки свои изобразительные возможности и приговоренных Супремусом к тихой смерти на обочине... А тут еще Бурлюк рвется поучаствовать, только его не хватало. И надо было ломать голову, изобретать приятный ход, чтоб его отодвинуть и чтоб не обиделся и не навредил. А ведь он может.