Лиана вынула из кармана какие-то бумаги.
   — Мне было бы всего приятнее, если бы она вовсе не приезжала, — сказала Лиана. — Может быть, ты просмотришь эти бумаги — это не займет много времени. Вот мой аттестат из института. Я неплохо знаю новейшие языки; что же касается произношения, то о нем ты сам можешь судить. По прочим предметам у меня тоже хорошие отметки; кроме того, я не решилась бы взять на себя обучение мальчика, если бы сама не занималась серьезно и с охотой… Ты сделал бы меня счастливой, если бы согласился, чтобы я одна занималась воспитанием Лео, тем самым ты позволил бы мне достигнуть избранной мною цели в жизни.
   Он несколько раз прошелся быстрым шагом по комнате и потом, явно удивленный, остановился перед ней.
   — Такие речи в устах женщины для меня новы, я еще никогда не слыхал ничего подобного, — сказал он. — Я охотно поверил бы тебе, Юлиана, будь ты поопытнее и лет на десять старше.
   Полунасмешливым, полупрезрительным взглядом окинул он свою галерею красавиц и остановил его на портрете первой жены.
   — «Лев еще не пробовал крови!» — говорим мы обыкновенно слишком самонадеянному и неопытному человеку. Кто знает, может быть, во многих из этих головок были задатки добродетели, пока общество не увлекло их в свой водоворот, — продолжал он, указывая на ряды портретов. — Ты воспитывалась в институте и по возвращении домой оказалась свидетельницей — извини меня — падения рюдисдорфского величия… Ты не знаешь, насколько прекрасной может быть жизнь. Когда-то графиня Трахенберг упивалась ею до пресыщения.
   При намеке на расточительность матери Лиана вспыхнула.
   — Что мне отвечать тебе, — заговорила она тихо, — когда ты не хочешь верить, что у девушки может закалиться душа после поучительного примера? Позволь мне быть откровенной, как это подобает добрым друзьям, — продолжала она быстро и энергично. — Я, подобно тебе, предначертала себе план своей жизни и буду ему следовать. Прежде всего прошу тебя не класть более ничего в верхний ящик моего письменного стола, это золото пугает меня, да и к чему оно мне?
   — И ты хочешь, чтобы я поверил тебе, после того как ты только вчера заявила о своих правах облачаться в горностай и уверяла, что сумеешь сохранить их за собой? Где же ты хочешь щеголять? Ведь не в классной же комнате! При дворе, конечно, на паркетах дворца, а для этого много надо, в чем ты сама скоро убедишься. Придет время, когда ты попросишь меня увеличить сумму, получаемую тобой «на булавки». Вот эта, — он указал на портрет первой жены, — обладала таким талантом, приобретешь его и ты.
   — Нет! — решительно воскликнула Лиана. — Никогда! А теперь позволь мне сказать в свое оправдание: да, я горжусь своими предками — это были честные и благородные люди из рода в род, и для меня ничего нет приятнее, как освежать в памяти историю их жизни. Но ведь я не могу заставить уважать себя за их достоинства и никогда не похвалилась бы унаследованным мною блеском перед людьми, которые умеют правильно расставить приоритеты. Но там, где проявляются гордость и кичливость своим богатством и положением, — там я взываю к моим предкам.
   Он с минуту стоял перед ней молча, скрестив руки на груди.
   — Я хочу спросить тебя: почему только тут, в Шенверте, у тебя такие глаза, Лиана? — медленно проговорил он.
   Она с испугом отвела от него свои горевшие воодушевлением глаза.
   — Мне хотелось бы знать твое решение, — произнесла она в замешательстве. — Могу ли я быть матерью Лео и его единственною наставницей и устроишь ли ты так, чтобы и гофмаршал не стеснял в этом свободы моих действий?
   — Это будет нелегко, — сказал Майнау и провел рукой по лбу. — Но это не помешает мне предоставить тебе полную власть… Посмотрим, кто в тебе победит — идущая к своей цели, невзирая на все препятствия, или дочь княжны Лютовиской!
   — Благодарю тебя, Майнау, — сказала она по-детски радостно, не обратив внимания на его последнее ироническое замечание.
   Он хотел было поцеловать ей руку, но она отвернулась и быстро пошла к двери.
   — Не надо этого: добрые товарищи и так поймут друг друга, — сказала она, оглянувшись на него с веселой улыбкой.

Глава 10

   Лен приходилось теперь нелегко, как она выражалась. При этом она лишь склоняла голову и глубже втыкала роговой гребень в свою седую косу. Трудно ей было ладить с больной, которую очень волновало то, что герцогиня аккуратно, каждый день, даже когда «Господь посылал с неба дождь», проезжала верхом мимо индийского домика… При дворе все были убеждены, что после внезапной женитьбы Майнау, после «этого безумного поступка», отношение к нему герцогини изменится, прежнее расположение заменит глубокая ненависть. Но этого не случилось. Приближенные поговаривали, что герцогиня, убедившись, что этот брак совершен исключительно по расчету, успокоилась, тем более что старый гофмаршал воспринял это событие враждебно и надеялся, что по истечении какого-то времени брак будет расторгнут… Но чего никто не знал, так это необъяснимых загадок женского сердца, одинаково присущих как сердцу аристократки, так и сердцу гризетки: никогда еще герцогиня не любила так глубоко и страстно гордого красивого барона, как после данного ей ужасного урока, жестоко уязвившего ее душу…
   «Красноголовая», как называли придворные дамы новую госпожу Шенвертского замка, не могла возбудить ревности герцогини, которая при встрече успела рассмотреть ее лицо сквозь «монашескую вуаль» и не нашла в нем ничего привлекательного. Между тем как первая жена своими изящными туалетами, пикантностью и неутомимой жаждой увеселений всегда была желанной гостьей и лучшим украшением салонов, второй жены Майнау даже не представил при дворе.
   Он по-прежнему по нескольку дней жил один, как холостяк, в своих роскошных съемных апартаментах в столице и нередко говорил о своей предстоящей поездке на Восток… Все это убедило герцогиню, что женитьба навсегда утолила жажду мести пылкого барона и он оставался совершенно равнодушным как к своей дальнейшей судьбе, так и к орудию своей мести. Герцогиня начала опять ежедневно кататься верхом через Шенвертский парк и всегда была в очень веселом настроении.
   По отъезде гувернантки из замка, что случилось через несколько дней после разговора Лианы с Майнау, придворный священник стал чаще обыкновенного наезжать сюда, он вызвался даже преподавать Лео Закон Божий… Между дядей и Майнау произошла бурная сцена; прислуга утверждала, что от костыля летели щепки — так сильно стучал им гофмаршал по паркету. Но горячность его была совершенно напрасна, так как через полчаса спальня Лео была обустроена рядом со спальней Лианы, и с этой минуты Лиана окончательно вступила в права матери, и в доме все должны были безоговорочно признавать их за нею. Хотя люди в замке и поговаривали между собой, что гофмаршал терпеть не может молодую госпожу, а молодой барон совсем равнодушен к ней, но что в ней за десять шагов видна графиня — этого они отрицать не могли, а потому у них не хватало мужества отвечать ей невежливо. Сначала они, конечно, удивлялись, когда эта «вторая» вдруг неожиданно являлась перед ними, следя за «порядком», но скоро все привыкли к этому и даже брюзгливая ключница беспрекословно отворила кладовые, чтобы новая госпожа с проницательными серо-голубыми глазами могла все осмотреть.
   После известного разговора Лиана избегала оставаться наедине с Майнау, да и он не стремился к этому. Ему также не представлялось больше случая удивляться ее взгляду. Даже при самых оживленных разговорах и спорах между ним и придворным священником за чайным столом она сидела так тихо, пристально следя за мельканием иголки в своих красивых руках, что Майнау был убежден: она мысленно проверяет вокабулы[13] Лео или считает куски мыла, выданного ею в прачечную. Он, ненавидевший «немецкую скуку», как смертельный яд, сам, своими руками водворил ее у себя в доме вместе с этой тихой, пассивной особой. Все его работы в парке были окончены, так что ему, как он выражался, целых полгода нечем было заняться в отечестве, и он стал энергично готовиться к отъезду… В его жилах текла бродяжническая кровь Майнау, как сказал он, посмеиваясь, однажды за чаем гофмаршалу.
   Старик обиделся и запретил употреблять подобные сравнения. Обмен резкими выражениями пролил свет на события прошлого. Продолжая, по-видимому безучастно, класть стежок за стежком, Лиана представила себе трех братьев Майнау, которые лет тридцать пять тому назад давали немало поводов для пересудов. Они были красивы и богаты, и все перед ними заискивали… Этот старик с безукоризненно завитыми седыми волосами, с покрасневшим от волнения лицом был прав, не признавая в себе бродяжническую кровь. Он, средний из братьев, мог жить и дышать только в придворной атмосфере. Он всегда стремился к высшим целям, как обыкновенно говорила о нем графиня Трахенберг, когда хотела намекнуть на то, что отвергла его притязания… Удачно пристроившись при дворе, он, как ему и приличествовало, женился на равной ему по рождению женщине, «назначенной» ему царствующей герцогиней, и вполне мог сказать, что его аристократические ноги не касались грубой почвы обыденной жизни. Его старшему брату, напротив, рано наскучил свет, он добрался даже до вечных льдов Северного полюса и вел кочевую жизнь вместе с индейскими охотниками. Когда же он появлялся в «родном гнезде на немецкой земле», то своей эксцентричностью и бесцеремонностью приводил в ужас своего брата-придворного. Но одной красивой богатой наследнице все же удалось поймать его в свои сети; он женился на ней и прожил в столице как раз столько времени, сколько было нужно, чтобы после несчастных родов закрыть прелестному созданию глаза, дать при крещении осиротевшему сыну имя Рауль и составить завещание. Тогда он отряс прах со своих ног, и по его поручению германское посольство в Бразилии сообщило на родину, что он умер от лихорадки.
   Узнав столько для нее нового, Лиана хотела было пожалеть своего мужа, так рано осиротевшего, но стоило ли? Он был богат, красив, полон жизненных сил и, стремясь к независимости, был до крайности беспощаден к другим. Весь мир со всеми его наслаждениями был у его ног, и в силу своей пылкой натуры он предавался им без разбора. Он сидел возле ворчливого старика, следя за голубыми клубами дыма своей сигары, устремляющимися к окну, к последним лучам заходящего солнца.
   — Милый Шенверт! — воскликнул он с комическим пафосом, указывая рукою на открывавшийся с террасы великолепный пейзаж. — Завидный уголок! Именно тебе обязаны мы неутолимой жаждой к странствованию. Дядя гофмаршал и теперь прозябал бы в своей казенной квартире при дворе, если бы Гизберт Майнау остался здесь за печкой!
   Придворный священник был прав, говоря, что старик выходит из себя при имени третьего, младшего брата. Так случилось и теперь: заслышав имя Гизберта, старик вздрогнул, но на этот раз неосторожное напоминание не вызвало бурю. Торопливо, точно собираясь в путь, положил он в карман пунцовый шелковый платок и различные флаконы и сказал:
   — Пардон, мне пора идти к себе; к вечернему воздуху и к его бесспорной силе мои нервы чувствительны, как мимозы. Но кто может сравниться с ним в силе?.. Да, блаженное время! Я всегда любил французский стиль жизни, а теперь сделался таким сварливым, или скорее насмешником, что нахожу курьезным, когда немецкая подражательность толкает тебя идти по стопам великого дяди… Любезный Рауль, ты перенял много замашек дядюшки Гизберта, думаю, что никто не станет отрицать этого. И так как это тебе нравится, я искренне желаю, чтобы ты держался проложенного им пути, — охота странствовать привела-таки его к истинной цели — к вечному спасению.
   — Боже мой, как это грустно! Бедный дядя, он занемог и стал благочестивым, — проговорил Майнау с холодной усмешкой, между тем как гофмаршал, что называется, бил в набат своим серебряным колокольчиком.
   Вошел камердинер, чтобы везти его в спальню. Майнау отстранил слугу и собственноручно покатил кресло к двери.
   — Ты, верно, позволишь мне оказать дедушке Лео должное почтение, — сказал он вежливо, хотя и очень сдержанно, гофмаршалу, который гордо кивнул ему в ответ.
   Потом Майнау закрыл за ним дверь и возвратился к чайному с толу.
   Молодая женщина охотнее сложила бы в эту минуту работу и тоже удалилась бы: она поневоле осталась с Майнау одна, с глазу на глаз, и вовсе не желала после остроумных споров его с дядей и придворным священником обсуждать с ним бытовые вопросы, так как он никогда не скрывал своей нелюбви к домашней прозе. Но Лиана не нашла благовидного предлога выйти из комнаты: укладывать Лео было еще рано; мальчик преобразил Габриеля в коня и с громким криком гонял его взад и вперед по ступеням лестницы, ведшей от стеклянной двери в сад. Пододвинув стул ближе к окну, она стала заканчивать пурпуровый цветок кактуса, пользуясь последними лучами заходящего солнца.
   — Не страшит ли тебя фантастическая семья, в которую я ввел тебя, Юлиана? — спросил Майнау с улыбкой и, немного помолчав, закурил новую сигару. — Ты видишь, что у дяди волосы становятся дыбом при мысли, что в его жилах есть хоть капля нашей «дурной» крови; он отчасти прав, олицетворяя собой нормы и традиции, и ты со своим невозмутимо-спокойным, очень благоразумным взглядом на вещи сходишься с ним — насколько я успел узнать тебя.
   Майнау остановился, как бы в ожидании утвердительного ответа, но Лиана даже не взглянула на него. Она думала, что ей не стоит убеждать его в противном, раз он этого вовсе не желает. Подняв немного голову, она сравнивала только что вышитую тень с общим рисунком. Нежные губы ее были сжаты, а матово-бледные щеки ни на каплю не сделались розовее. При своей необыкновенной миловидности, в эту минуту вторично поразившей пристально смотревшего на нее Майнау, молодая женщина, устремившая на узор взгляд, была безжизненна, как статуя. Он невольно подумал: «Неужели только одна фамильная гордость стала причиной невозмутимости этой замкнутой души?» Но он тут же и обрадовался, что это именно так, а не иначе.
   — Какой дивный рисунок! — отметил он, указывая на цветок кактуса. — Я понимаю, что тихая женская натура может до того углубиться в этого рода занятие, что забывает обо всех прелестях внешнего мира. Ты, конечно, едва ли слышала что-нибудь из наших с дядей прений.
   Он говорил так благосклонно и снисходительно, как будто не сомневался в ее положительном ответе.
   — Я достаточно слышала, чтобы удивляться тому, что ты отступаешь от тобой же выработанных правил, — сказала она невозмутимо. — Ты желаешь спокойной, бесстрастной и однообразно текущей домашней жизни, а несколько минут тому назад употреблял все усилия, чтобы раздражить гофмаршала.
   Она ни разу не назвала старика дядей.
   — Тут маленькое недоразумение, милая Юлиана, — произнес он со смехом. — Правила не так суровы, пока я здесь, пока я распоряжаюсь. Не стану же я сам себя морить скукой! Я только не хочу, чтобы ссорились во время моего отсутствия, — продолжал он. — Боже милосердный, какое множество отчаянных писем сыплется тогда со всех сторон на несчастного отсутствующего! Валерия немало грешила в этом отношении… В самом дальнем уголке моего письменного стола и теперь еще лежат эти послания… любви. Я заботливо и с нежностью перевязал их тогда розовой ленточкой, но моя рука никогда не касалась их, поскольку я опасался вызвать гнездящихся там духов лицемерия, властолюбия и ребяческих капризов… И все-таки я был на втором плане; у нее был отличный духовник, придворный священник, и ему-то первому она открывала свое сердце.
   Злая улыбка, подобно молнии, мелькнула на его красивом лице.
   — Ба, чего же ты хочешь! — сказал он вдруг, после некоторого молчания, став у растворенной стеклянной двери и глядя на игравших мальчиков. — Я горжусь моим отношением к дяде почти так же, как гордится ребенок своим геройским поступком, когда принесет матери лакомый кусочек, не откусив от него по дороге. Видела ли ты меня когда-нибудь взбешенным? А ведь многие могут наговорить тебе такого о моей необузданной вспыльчивости, что ты ужаснешься. Здесь я владею собою преимущественно из желания хоть короткое время удивляться своему терпению, что некоторые счастливцы делают всю жизнь.
   Молодая женщина посмотрела на него, и взгляды их встретились. В них не было и искры того огня, который, подобно молнии, вспыхивает в глазах двух людей, свидетельствуя о том, что они понимают друг друга. Она подумала: «Никто на свете не будет властвовать над душой этого взлелеянного судьбою и избалованного вниманием женщин человека, кроме его собственных буйных желаний и воли». А он, пожав плечами, взял свою шляпу, думая про себя: «В этих серо-голубых глазах можно счесть число стежков, которые она сделала пунцовым шелком во время моей речи».
   — Я ухожу, — сказал он. — Берегись, Юлиана: смеркается, а храбрая прислуга замка клянется всем для нее священным, что тень дяди Гизберта появляется в этом окне: будучи на смертном одре, он велел перенести себя сюда. Но что я говорю! С такими безгрешными душами, как твоя, ничего плохого не может случиться.
   — Духи относятся к нам в зависимости от того, любим мы их или боимся, — заметила она, не обращая внимания на насмешку в его голосе. — Я не боюсь тени дяди Гизберта, но желала бы спросить его: почему он хотел умереть именно здесь?
   — Это и я могу тебе сказать. Ему хотелось бросить последний взгляд на свою «Кашмирскую долину», — ответил он, заметно оживившись.
   Он подошел к Лиане очень близко и указал на сад:
   — Там, под обелиском, велел он похоронить себя… Впрочем, тебе не видать отсюда монумента — он там, в стороне.
   Он вдруг взял Лиану за голову обеими руками и повернул ее в нужном направлении. Его пальцы тонули в красновато-золотистой массе ее густых волос. Молодая женщина вздрогнула, с силой стряхнула его руки и устремила на него взгляд, горевший неподдельным негодованием. Он совершенно растерялся, густая краска разлилась по его лицу.
   — Прости! Я и тебя и себя перепугал… Я не знал, что твои волосы при малейшем к ним прикосновении испускают такие искры, — сказал он нетвердым голосом, отходя от нее.
   Юлиана села и опять склонилась над работой. Теперь она была спокойна и сосредоточена на себе, как и прежде, а Майнау был далек теперь от мысли, что эта женщина считает стежки своей вышивки. Он пристально смотрел на узкий пробор, блестевший на середине ее затылка, между распущенными косами; прежде он был как перламутр, теперь же принял темно-розовый оттенок. Он не взял брошенную им шляпу, досадуя на проявившуюся уже не в первый раз и вовсе неожиданную реакцию «этой рыжеволосой женщины», а еще более досадуя на себя из-за поражения, да еще от нелюбимой жены. Самое лучшее было предать случившееся полному забвению.
   — Я на самом деле желал бы, чтобы дядя Гизберт мог вернуться и посмотреть туда, — сказал он и подошел к злополучному окну. Теперь он говорил очень спокойно. — Ровно тринадцать лет лежит он там под красным мрамором; между тем его любимые индийские растения разрослись под северным небом так, как он, вероятно, не ожидал. Они часто бывают причиной споров в Шенверте. С наступлением сурового времени года все эти чудеса южной флоры следует укрывать под гигантскими стеклянными сооружениями, животные тоже требуют особого ухода, а это стоит больших денег. Дядя ежегодно делает попытки стереть с лица земли дорогую затею, а я решительно не позволяю повредить даже один лист.
   — А что до человеческой жизни, которую немецкий дворянин завез под северное небо? — спросила она, и ее мелодичный голос прозвучал резко.
   Он снова быстро подошел к ней.
   — Ты намекаешь на женщину в индийском домике? — спросил он. — Вот, полюбуйся на мальчика! — Тут он указал на Габриеля, на спине которого сидел Лео; худенькая фигурка «лошади» то и дело дергалась под ударами хлыста. — Это типичный представитель индийской расы, привезенный из-за моря как неоценимое сокровище: трусливый, по-собачьи преданный и поддающийся на малейшие соблазны… Этот мальчик противен мне. Я скорее простил бы ему пару синяков на спине моего сына, нежели это скотское раболепие человека, созданного по образу Божию… Лео, хватит уже! — крикнул он громко в отворенную дверь и сердито нахмурил брови.
   Габриель только что взошел на верхнюю ступеньку. Он очень утомился и вспотел под беспокойным седоком, которого с трудом нес на себе по лестнице; но, несмотря на это, его лицо оставалось по-прежнему бледным, хотя прекрасные линии его овала не изменились, как у здорового ребенка.
   — Ступай домой! — грубо приказал ему Майнау и повернулся к нему спиной.
   По-детски наивная и вместе с тем меланхолическая улыбка, оживлявшая лицо Габриеля, когда он всходил по ступеням, мгновенно исчезла, а лицо от испуга стало еще бледнее. Сердце Лианы сжалось, когда он с нежной заботой спустил на пол сына сурового человека и не удержался, чтобы не погладить робко и ласково курчавую головку Лео… Бедный «козел отпущения»! Его юная душа отдана была во власть строгой церкви и ревностно-религиозной аристократии, а могущественный человек, который мог бы защитить мальчика, ослепленный предубеждением, презирал его и унижал.
   — Покойной ночи, милое дитя! — крикнула она мальчику, когда тот неслышным шагом спускался по лестнице.
   Затем она сложила свою работу и встала. Сознавая свое полнейшее бессилие, она ни слова не сказала в защиту несчастного ребенка, но, стоя теперь перед мужем, олицетворяла протест против жестокости владельца замка.
   Майнау молча смотрел на нее сбоку, снова закуривая свою сигару.
   — Видишь ли ты это дивное дерево? — спросил он холодно, указывая на одну из банановых пальм в индийском саду. — Оно гордо возносится к холодному небу, между тем как чужеземное человеческое отродье унижается до скотского служения. В таких случаях я не знаю жалости.
   Молодая женщина стояла спиной к нему и убирала рукоделие в рабочую корзинку и даже не подняла глаз при его словах.
   — Не будешь ли так добра хотя бы взглянуть на меня? — сказал он строго.
   В первый раз он оставил тон доброго товарища и заговорил как глава и повелитель, поскольку был оскорблен.
   — Недостает еще, чтобы жена демонстрировала мне свое нравственное превосходство и выказывала презрение из-за этого незаконнорожденного!
   Юлиана испугалась, как бывало дома, когда слышала повелительный голос матери. Она робко повернулась к нему и в эту минуту ее побледневшее лицо стало особенно миловидным, девственно-чистым. На Майнау смотрели большие испуганные глаза.
   Горевший гневом и досадой взгляд его тотчас же смягчился.
   — Боже мой, как ты бледна, Юлиана! Ты смотришь на меня так, как Красная Шапочка на злого Волка… Неужели ты сомневаешься теперь в моем дружеском отношении к тебе?.. А? Мне было бы жаль, — сказал он с сожалением, пожимая плечами, как будто опасаясь за тщательно сохраняемую скуку в Шенвертском замке. — Я хочу открыть тебе некоторые обстоятельства, — прибавил он, порывисто прохаживаясь по залу. — Когда дядя Гизберт после продолжительного отсутствия вернулся в свое отечество, мне было лет четырнадцать, и я обожал своего «индийского дядю», хотя никогда его не видел. Знали, что он посредством торговли в тысячу раз увеличил свою часть наследства. Рассказы о его жизни могли бы занять не последнее место в сказках «Тысячи и одной ночи», но когда он, еще будучи в Бенаресе, распорядился купить Шенверт и устроить здесь все по своему вкусу, то граждане нашей благословенной столицы буквально разинули рты… Я никогда не забуду его, этого красавца со своеобразными манерами и гениальной головой, в которой гнездилась самая мрачная меланхолия. «Кашмирская долина» была его идолом, а за проволочной оградой поселилось существо, которое по его приказанию было перенесено на носилках из дорожной кареты в индийский домик. Те, кому выпало счастье нести «бледный лотос с берегов Ганга», клялись потом, что это не женщина, а воздушная нимфа.
   И теперь эта чужестранка, полуженщина-полуребенок, лежавшая в домике на кровати, производила то же впечатление и казалась воздушным существом, которое только металлические мониста и браслеты удерживали на земле.
   — Кроме дяди гофмаршала и придворного священника, бывшего тогда простым капелланом, мало кто посещал Шенверт: высокомерие хозяина удерживало визитеров, — продолжал Майнау. — Мне самому только раз выпала милость провести здесь три дня, и тут случилось со мной то же, что с любопытными женами в «Синей Бороде». — Майнау весело засмеялся и стряхнул пепел с сигары. — До кровопролития, конечно, не дошло, но дядя запретил мне приезжать сюда… Индианка за проволочной оградой положительно вскружила мне голову. Перекрестись, Юлиана! Как вспомню о всех безумствах, которые творил ради женской красоты!.. Я кидался в воду, чтобы поймать унесенный ветром бантик, пил шампанское из бальных башмачков, так отчего же мне было не перелезть через ограду Шенверта, чтобы видеть женщину, которую, как говорили, дядя Гизберт любил до безумия? Дверь не была заперта, а «бледный лотос» не была пленницей; но я убежден, что она не хотела быть предметом внимания безбородого племянника своего владыки и повелителя, и потому прогулки по «Кашмирской долине» мне были запрещены… Итак, с замиранием сердца и не поднимая глаз, я полз между кустами и вдруг очутился прямо пред дядей. Он не сказал мне ни слова, но сострадательно-насмешливый взгляд его до того пристыдил меня, что я, забыв о своем юношеском самолюбии, торопливо обратился в бегство… В то же утро без моего ведома была подана к замковому подъезду моя дорожная карета; дядя любезно простился со смертельно уязвленным юношей, его посадили в карету и отправили обратно в университет — это было как холодная ванна.