Страница:
– Где же ты была?
Она молчала. Она охотнее дала бы убить себя, чем произнесла имя матери перед этими людьми.
– Я тебе скажу это, Иоганн, – ответил за девочку Натаниель. – Она была в нашем саду и ела там фрукты, она всегда так делает.
Фелисита бросила на него сверкающий взгляд, но ничего не сказала.
– Отвечай! – приказал Иоганн. – Натаниель прав?
– Нет, он солгал, он всегда лжет! – твердо ответила девочка.
Разъяренный Натаниель хотел броситься на свою обвинительницу, но Иоганн спокойно остановил его.
– Не тронь ее, Натаниель! – сказала, поднимаясь, госпожа Гельвиг, сидевшая до сих пор молча у окна.
– Ты мне поверишь, конечно, Иоганн, – обратилась она к сыну, – если я тебе скажу, что Натаниель никогда не говорит неправды. Он благочестив и воспитан в страхе Божием; достаточно сказать, что я охраняла его и им руководила… Недоставало только еще, чтобы эта негодная девчонка стала между братьями, как она стала между родителями… Разве это не непростительно, что она слонялась где-то, вместо того чтобы идти в церковь? Где бы она ни была, мне все равно.
Ее глаза холодно скользнули по маленькой фигурке.
– Где новый платок, который ты получила сегодня утром? – внезапно спросила она.
Фелисита испуганно схватилась руками за плечи. Платок исчез, он, наверное, лежал на кладбище! Она была пристыжена; ее опущенные глаза наполнились слезами, и просьба о прощении готова была сорваться с ее языка.
– Что ты скажешь на это, Иоганн? – резко спросила госпожа Гельвиг. – Я подарила ей платок несколько часов тому назад, а он уже потерян… Я хотела бы знать, сколько стоил в год ее гардероб твоему отцу?… Откажись от нее. Все твои труды пропадут даром – ты никогда не будешь в состоянии искоренить того, что унаследовано ею от легкомысленной и дурной матери!
Фелисита вспыхнула. Ее темные глаза, еще наполненные слезами раскаяния, сверкнули. Робость перед этой женщиной, пять лет тяготевшая на маленьком сердечке и замыкавшая девочке уста, теперь исчезла. Она была вне себя.
– Не говорите так о моей бедной мамочке, я не потерплю этого! – крикнула она звенящим голосом. – Она не сделала вам ничего дурного!.. Дядя всегда говорил, что мы не должны говорить дурно о мертвых, так как они не могут защищаться, а вы это делаете… Это очень нехорошо…
– Видишь маленькую фурию, Иоганн? – насмешливо спросила госпожа Гельвиг. – Вот результат либерального воспитания твоего отца! Нечего сказать, хорошо это «очаровательное создание», как он называет девочку в письме…
– Она права, защищая свою мать, – сказал серьезно Иоганн, – но она дерзка. Как ты смеешь таким неприличным образом разговаривать с этой дамой? – обратился он к Фелисите. – Разве ты не знаешь, что должна будешь умереть от голода, если она не даст тебе хлеба, а мостовая будет служить тебе подушкой, если она выгонит тебя из дому?
– Я не хочу ее хлеба, – ответил ребенок. – Она злая, злая женщина – у нее такие ужасные глаза… Я не хочу оставаться в вашем доме, где лгут и где целый день боишься дурного обращения, – я охотнее лягу сейчас под темную землю к моей маме, я охотнее умру от голода…
Она не могла продолжать: Иоганн схватил ее за руку, и его худые пальцы впились в тело, как железные клещи. Он несколько раз встряхнул ребенка.
– Приди в себя, опомнись, отвратительный ребенок! – воскликнул он. – Стыдись, ты девочка – и так необузданна! При непростительной наклонности к легкомыслию и беспорядочности у тебя есть еще и вспыльчивость! Я вижу, что тут сделано много промахов, – обратился он к своей матери, – но при твоем воспитании, мама, все это изменится.
Он не выпустил руки ребенка и грубо повел ее в людскую.
– Отныне я буду распоряжаться тобой – запомни это! – сказал он сурово. – Хотя я и буду далеко, но я сумею примерно наказать тебя, если только узнаю, что ты не слушаешься моей матери во всем беспрекословно… За твое сегодняшнее поведение ты просидишь некоторое время дома, тем более что ты не умеешь пользоваться свободой. Не смей больше ходить в сад без особого разрешения моей матери, а также выходить на улицу; ты будешь ходить только в городское училище. Ты будешь есть и проводить весь день здесь в людской, пока не научишься лучше вести себя. Поняла?
Девочка молча отвернулась, и он вышел из комнаты.
IX
X
Она молчала. Она охотнее дала бы убить себя, чем произнесла имя матери перед этими людьми.
– Я тебе скажу это, Иоганн, – ответил за девочку Натаниель. – Она была в нашем саду и ела там фрукты, она всегда так делает.
Фелисита бросила на него сверкающий взгляд, но ничего не сказала.
– Отвечай! – приказал Иоганн. – Натаниель прав?
– Нет, он солгал, он всегда лжет! – твердо ответила девочка.
Разъяренный Натаниель хотел броситься на свою обвинительницу, но Иоганн спокойно остановил его.
– Не тронь ее, Натаниель! – сказала, поднимаясь, госпожа Гельвиг, сидевшая до сих пор молча у окна.
– Ты мне поверишь, конечно, Иоганн, – обратилась она к сыну, – если я тебе скажу, что Натаниель никогда не говорит неправды. Он благочестив и воспитан в страхе Божием; достаточно сказать, что я охраняла его и им руководила… Недоставало только еще, чтобы эта негодная девчонка стала между братьями, как она стала между родителями… Разве это не непростительно, что она слонялась где-то, вместо того чтобы идти в церковь? Где бы она ни была, мне все равно.
Ее глаза холодно скользнули по маленькой фигурке.
– Где новый платок, который ты получила сегодня утром? – внезапно спросила она.
Фелисита испуганно схватилась руками за плечи. Платок исчез, он, наверное, лежал на кладбище! Она была пристыжена; ее опущенные глаза наполнились слезами, и просьба о прощении готова была сорваться с ее языка.
– Что ты скажешь на это, Иоганн? – резко спросила госпожа Гельвиг. – Я подарила ей платок несколько часов тому назад, а он уже потерян… Я хотела бы знать, сколько стоил в год ее гардероб твоему отцу?… Откажись от нее. Все твои труды пропадут даром – ты никогда не будешь в состоянии искоренить того, что унаследовано ею от легкомысленной и дурной матери!
Фелисита вспыхнула. Ее темные глаза, еще наполненные слезами раскаяния, сверкнули. Робость перед этой женщиной, пять лет тяготевшая на маленьком сердечке и замыкавшая девочке уста, теперь исчезла. Она была вне себя.
– Не говорите так о моей бедной мамочке, я не потерплю этого! – крикнула она звенящим голосом. – Она не сделала вам ничего дурного!.. Дядя всегда говорил, что мы не должны говорить дурно о мертвых, так как они не могут защищаться, а вы это делаете… Это очень нехорошо…
– Видишь маленькую фурию, Иоганн? – насмешливо спросила госпожа Гельвиг. – Вот результат либерального воспитания твоего отца! Нечего сказать, хорошо это «очаровательное создание», как он называет девочку в письме…
– Она права, защищая свою мать, – сказал серьезно Иоганн, – но она дерзка. Как ты смеешь таким неприличным образом разговаривать с этой дамой? – обратился он к Фелисите. – Разве ты не знаешь, что должна будешь умереть от голода, если она не даст тебе хлеба, а мостовая будет служить тебе подушкой, если она выгонит тебя из дому?
– Я не хочу ее хлеба, – ответил ребенок. – Она злая, злая женщина – у нее такие ужасные глаза… Я не хочу оставаться в вашем доме, где лгут и где целый день боишься дурного обращения, – я охотнее лягу сейчас под темную землю к моей маме, я охотнее умру от голода…
Она не могла продолжать: Иоганн схватил ее за руку, и его худые пальцы впились в тело, как железные клещи. Он несколько раз встряхнул ребенка.
– Приди в себя, опомнись, отвратительный ребенок! – воскликнул он. – Стыдись, ты девочка – и так необузданна! При непростительной наклонности к легкомыслию и беспорядочности у тебя есть еще и вспыльчивость! Я вижу, что тут сделано много промахов, – обратился он к своей матери, – но при твоем воспитании, мама, все это изменится.
Он не выпустил руки ребенка и грубо повел ее в людскую.
– Отныне я буду распоряжаться тобой – запомни это! – сказал он сурово. – Хотя я и буду далеко, но я сумею примерно наказать тебя, если только узнаю, что ты не слушаешься моей матери во всем беспрекословно… За твое сегодняшнее поведение ты просидишь некоторое время дома, тем более что ты не умеешь пользоваться свободой. Не смей больше ходить в сад без особого разрешения моей матери, а также выходить на улицу; ты будешь ходить только в городское училище. Ты будешь есть и проводить весь день здесь в людской, пока не научишься лучше вести себя. Поняла?
Девочка молча отвернулась, и он вышел из комнаты.
IX
После обеда вся семья пила кофе в саду. Фридерика оделась по-праздничному и отправилась сначала в церковь, а затем в гости к куме. Фелисита и Генрих остались одни в большом доме. Генрих давно уже тайком сходил на кладбище и принес злосчастный платок.
Он слышал и отчасти видел утреннюю сцену и боролся с желанием выскочить и так же встряхнуть Иоганна, как тот встряхнул Фелиситу Теперь он сидел в людской и украдкой поглядывал на молчавшую девочку. Личико ее совершенно изменилось. Она сидела, как пойманная птичка, с ненавистью думающая о руках, связавших ее… У нее на коленях лежал «Робинзон», которого Генрих принес ей на свой страх с книжной полки Натаниеля, но она не читала. Одинокому было хорошо на его острове, там не было злых людей, которые называли бы его мать легкомысленной и дурной женщиной; сияющее солнце играло там на вершинах пальм и на зеленых волнах луговой травы – сюда же через окна с решетками проникал лишь слабый свет, и ни один зеленый листик не радовал взора ни в узком переулке, ни в самом доме. Правда, в комнате был ласточник – единственный цветок, который признавала госпожа Гельвиг, но Фелисита не выносила этих правильных, точно сделанных из фарфора цветков, этих неподвижных твердых листьев, не шевелившихся даже на сквозняке.
Девочка вдруг вскочила. Там, с чердака, открывался, наверное, прекрасный вид, там было солнце и свежий воздух… Как тень скользнула она вверх по каменной лестнице.
Старый купеческий дом был в некотором роде разжалован. В прежние времена он был дворянским гнездом. В его облике было еще что-то честолюбивое, но голубая кровь, заставлявшая биться сердца прежних благородных обитателей дома, давно иссякла.
Передний фасад дома, выходивший на площадь, несколько изменил свой вид, но задние строения, три больших флигеля, остались нетронутыми. Там были еще длинные гулкие коридоры с покосившимися стенами и вытоптанным каменным полом, в которых даже в полдень стояли сумерки. В конце коридоров неожиданно появлялись лестницы, скрипевшие при каждом шаге и приводившие к какой-нибудь таинственной двери, запертой на несколько запоров. Существовали еще глухие, как будто бесполезные уголки с одним окном, через круглые стекла которого, оправленные в свинцовый переплет, на кирпичный пол падал тусклый свет. Везде, где только можно было, красовался герб строителя дома, рыцаря фон Гиршпрунга. На каменных оконных и дверных наличниках, даже на некоторых плитах пола был изображен величественный олень, готовящийся прыгнуть через пропасть. На дверных косяках одного из парадных залов в переднем доме были изображены строитель и его супруга – вытянутые фигуры в берете и чепце.
Фелисита с удивлением смотрела в полуоткрытую дверь, которую она до сих пор всегда находила запертой… Как сильно должно было поглотить чувство мести аккуратную хозяйку, если она забыла о замках и запорах! За дверью был коридор, в который выходили другие двери. Одна из них была открыта, и за ней виднелась кладовая, наполненная старым хламом. В углу к креслу в стиле рококо был прислонен портрет покойной матери Гельвига. Девочке стало жутко от взгляда этих больших, выпуклых глаз, и она отвернулась, но в ту же минуту ее сердечко дрогнуло: сундучок, обтянутый тюленьей кожей, который стоял на полу, был так хорошо знаком маленькой Фелисите! Робко открыла она крышку – наверху лежало голубое шерстяное платьице. Когда-то вечером Фридерика сняла с нее это платьице, и затем оно исчезло, а Фелисита должна была надеть отвратительное темное платье.
Чего только не было в этом сундучке, и какая буря поднялась в душе ребенка при виде знакомых предметов! Они были так нарядны, как будто предназначались для маленькой принцессы, и кроме того – их держала в руках покойница-мать.
С мучительной остротой вспомнила Фелисита то приятное чувство, которое она испытывала, когда мама одевала ее, прикасаясь к ней своими нежными, мягкими руками… Вот и кошечка, вышитая на маленькой сумочке, составлявшей когда-то гордость ребенка. В сумочке было что-то, но не игрушка, как подумала сначала девочка, а хорошенькая агатовая печатка, на серебряной пластинке которой был вырезан тот же величественный олень, который был изображен везде в доме Гельвига. Под гербом было написано: «М.ф.Г.». Эта печать, наверное, принадлежала маме, и девочка взяла ее.
Воспоминания нахлынули на Фелиситу, и многое становилось ей ясным. Она понимала теперь те минуты, когда, проснувшись, видела у своей кроватки отца в куртке, украшенной золотыми блестками, и мать с распущенными белокурыми волосами. Они вернулись с представления, во время которого всякий раз стреляли в бедную маму, а она, ничего не подозревая, смотрела на смертельно бледное лицо матери, стремительно и страстно прижимавшей ее к сердцу…
Одну за другой гладила и ласкала девочка эти вещи и заботливо клала их назад в сундучок, а когда крышка снова закрылась, ребенок обнял руками маленький старый ящик и положил на него свою головку – они были старыми друзьями и были одиноки в этом мире, где для дочери фокусника не было ни пяди родной земли… Через окно проникла струя теплого воздуха и принесла с собой удивительное благоухание… Откуда мог взяться этот аромат? И что это за звуки доносились издали? Фелисита открыла глаза, села и стала прислушиваться. Это не мог быть орган францисканской церкви – богослужение давно окончилось. Более знакомый с музыкой человек и не подумал бы об органе – кто-то мастерски играл на рояле увертюру к «Дон-Жуану».
Фелисита придвинула к окну стол и влезла на него. Четыре крыши образовывали замкнутый квадрат. Противоположная крыша была выше остальных и закрывала тот вид, о котором мечтала девочка. Высокая, слегка покатая боковая сторона этой крыши была покрыта цветами, которые качали разноцветными головками. Насколько могла достать человеческая рука, с устроенной у нижнего края крыши галереи были посажены ряды цветов, а выше до самого гребня крыши вился дикий виноград, ветви которого ползли даже на соседние крыши. Галерея шла во всю длину крыши и казалась удивительно легкой, а между тем на перилах ее стояли тяжелые ящики с землей, где росли пышные кустики резеды и сотни роз.
Белый, довольно грубый садовый стул около круглого столика и стоявший на столике фарфоровый кофейный прибор указывали на то, что здесь кто-то жил. Стены были покрыты плющом, по которому вились настурции, их огненные цветы качались и над стеклянной дверью. Она была приоткрыта, и именно из комнаты неслись звуки, привлекшие ребенка к окну.
Взгляд вниз, на пространство, замкнутое между четырьмя строениями, заставил Фелиситу догадаться, в чем дело. Внизу был птичий двор. Фелисита никогда его не видела, так как Фридерика всегда носила ключ от него в кармане. Но она часто приходила на кухню и сердито говорила Генриху: «Старуха наверху опять поливает свою негодную траву так, что из всех желобов течет!» Негодной травой назывались тысячи цветов, за которыми ухаживала старая дева, и в это воскресенье игравшая светские и веселые мотивы!..
Едва мелькнули в головке эти мысли, как маленькие ножки уже стояли на подоконнике. В этом сказалась вся гибкость детской души, в увлечении чем-нибудь новым способной в одно мгновение забыть все страдания и горе. Фелисита лазила, как белка, а пробежать по крышам было для нее пустяковым делом. Правда, оба желоба на крыше поросли мхом и казались довольно ветхими, но они, во всяком случае, не могли бы сломаться и их нельзя было и сравнивать с тем тонким канатом, на котором на глазах Фелиситы танцевала девочка гораздо младше ее. Фелисита выскользнула из окна и, сделав два шага по крыше, очутилась уже в желобе, затрещавшем под ее ногами. Затем девочка влезла на более высокую крышу, перескочила через перила и уже стояла с горящими щеками и блестящими глазами среди цветов.
Фелисита робко смотрела через стеклянную дверь, быть может никогда еще не отражавшую детского лица. Плющ пророс через крышу и продолжал виться в большой комнате. Обоев совсем не было видно, но в маленьких промежутках среди зелени выступали кронштейны, на которых стояли большие гипсовые бюсты – целое собрание серьезных, неподвижных лиц, резко выделявшихся на темной зелени. Ветви плюща обвивали эти бюсты зеленым облаком и висели на окнах, через которые видна была вдали пестрая осенняя зелень на хребте горы и желтовато-серые полосы сжатых полей.
Под окнами стоял рояль, за которым сидела старушка, одетая совершенно так же, как вчера, и ее нежные руки с силой ударяли по клавишам.
Маленькая Фелисита тихо вошла. Почувствовала ли старушка близость человека или услышала шорох, но она внезапно перестала играть и ее большие глаза устремились поверх очков на ребенка. Легкий крик сорвался с ее губ, она сняла дрожащей рукой очки и поднялась, опираясь на рояль.
– Как ты попала сюда, дитя? – спросила она неуверенным голосом.
– Через крыши, – ответила, испугавшись, девочка.
– Через крыши?… Это невозможно! Пойди покажи мне, как ты шла.
Она взяла девочку за руку и вышла с ней на галерею. Фелисита указала на слуховое окно и на желобы. Старушка в ужасе закрыла лицо руками.
– Ах, не пугайтесь! – сказала Фелисита своим милым голоском. – Право же, это было нетрудно. Я лазаю как мальчик, и доктор Бём всегда говорит, что я легкая, как перышко, и что у меня нет костей.
Старая дева опустила руки и ласково улыбнулась. Она провела девочку назад в комнату и села в кресло.
– Ведь ты маленькая Фея, да? – спросила она, притянув Фелиситу к своим коленям. – Твой старый друг Генрих рассказывал мне сегодня о тебе.
При имени Генриха девочка вспомнила о своем горе. Щеки ее покрылись ярким румянцем; ненависть и скорбь провели вокруг маленького рта резкие черточки, которые совершенно изменили выражение ее лица. Эта внезапная перемена не укрылась от старой девы. Она ласково приблизила к себе лицо девочки.
– Видишь ли, деточка, – продолжала она, – Генрих уже много лет поднимается ко мне каждое воскресенье, чтобы получить от меня распоряжения. Он не смеет говорить со мной о том, что творится в переднем доме, и до сих пор никогда не нарушал этого запрета. Как же должен он любить маленькую Фею, если решился нарушить мое строго высказанное желание.
– Да, он меня любит, а больше никто, – ответила Фелисита, и голос ее дрогнул.
– Больше никто? – повторила старушка, и ее кроткие глаза серьезно устремились на ребенка. – Разве ты не знаешь, что есть Некто, который всегда будет любить тебя, даже если все люди отвернутся от тебя? Бог…
– О, Он совсем не хочет знать меня, потому что я дитя комедианта! – резко прервала ее Фелисита. – Госпожа Гельвиг сказала сегодня утром, что моя душа все равно потеряна, и все в переднем доме говорят, что Он отвернулся от моей бедной мамы, что она не у Него… Я Его больше не люблю и не хочу к Нему, когда я умру… Зачем мне быть там, где нет моей мамы?
– Боже правый, что сделали с тобой, бедное дитя, эти жестокие люди с их так называемой христианской верой!
Старушка поспешно встала и отворила дверь в соседнюю комнату. Над стоящей в углу кроватью, над дверями и окнами спускались белые кисейные занавеси, между которыми виднелись узкие полосы бледно-зеленой стены. Какая разница между этой маленькой комнаткой, такой свежей и безупречно чистой, и мрачным будуаром, в котором госпожа Гельвиг молилась по утрам, стоя на коленях!
На ночном столике около кровати лежала большая, очевидно, часто читаемая Библия. Старушка открыла ее уверенной рукой и громко прочитала взволнованным голосом:
– «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал бряцающий». – Она продолжала чтение дальше и закончила словами: – «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». И эта любовь исходит от Него, и Он Сам есть эта любовь, – сказала она, обняв ребенка. – Твоя мать – Его дитя так же, как и все мы, и Он взял ее к Себе, так как «любовь никогда не перестанет». Можешь быть уверена, что она там, на небесах, и если ты посмотришь ночью на небо с его миллионами чудных звезд, то думай и верь, что рядом с таким небом нет ада… Теперь ты будешь любить Его от всего сердца, моя маленькая Фея?
Девочка ничего не ответила, но страстно обняла свою кроткую утешительницу, и горячие слезы потекли по ее лицу.
Через два дня после этого у дома Гельвигов остановился экипаж. В него села вдова со своими двумя сыновьями, чтобы проводить их до ближайшего города. Иоганн отправлялся в Бонн изучать медицину и должен был доставить Натаниеля в тот пансион, в котором воспитывался сам.
Генрих стоял рядом с Фридерикой у отворенной двери и смотрел вслед удаляющемуся экипажу. Он тихонько свистнул, что всегда было у него выражением хорошего настроения.
– Несколько годиков пройдет, пока кто-нибудь из них вернется домой, – сказал он довольным голосом Фридерике, считавшей своей обязанностью вытирать передником глаза.
– А ты и доволен? – огрызнулась она. – Хорошая благодарность за деньги, которые ты получил от молодого барина на водку!
– Иди в кухню, они лежат на плите, я их не трону! Можешь себе купить на них, если хочешь, красную юбку и желтые башмаки.
– Ах ты бессовестный! Красную юбку и желтые башмаки – как у канатной плясуньи! – рассердилась старая кухарка. – Знаю я, чего ты злишься, – молодой барин хорошо тебе утер нос сегодня утром!
– Ты, я вижу, много знаешь! – равнодушно сказал дворник. Он засунул руки в карманы, поднял плечи и принял еще более непринужденную позу.
– Человек, который получает двадцать талеров жалованья и у которого лежит в сберегательной кассе всего пятьдесят талеров, – продолжала она ядовито, – изображает перед своими богатыми господами Великого Могола и заявляет: «Отдайте мне чужого ребенка, я помещу его у своей сестры, и он не будет стоить вам ни одного геллера».
– А молодой барин, – закончил Генрих, – ответил на это: «Дитя в хороших руках, Генрих, и во всяком случае останется в доме до восемнадцати лет, и ты не посмеешь заступаться за нее, если она будет противиться моей матери. А если ты еще раз застанешь старую кухонную ведьму подслушивающей у дверей, отколоти ее без всякого милосердия». Что бы ты сказала, Фридерика, если бы я сейчас…
Он поднял руку, и старая кухарка, ругаясь, убежала в кухню.
Он слышал и отчасти видел утреннюю сцену и боролся с желанием выскочить и так же встряхнуть Иоганна, как тот встряхнул Фелиситу Теперь он сидел в людской и украдкой поглядывал на молчавшую девочку. Личико ее совершенно изменилось. Она сидела, как пойманная птичка, с ненавистью думающая о руках, связавших ее… У нее на коленях лежал «Робинзон», которого Генрих принес ей на свой страх с книжной полки Натаниеля, но она не читала. Одинокому было хорошо на его острове, там не было злых людей, которые называли бы его мать легкомысленной и дурной женщиной; сияющее солнце играло там на вершинах пальм и на зеленых волнах луговой травы – сюда же через окна с решетками проникал лишь слабый свет, и ни один зеленый листик не радовал взора ни в узком переулке, ни в самом доме. Правда, в комнате был ласточник – единственный цветок, который признавала госпожа Гельвиг, но Фелисита не выносила этих правильных, точно сделанных из фарфора цветков, этих неподвижных твердых листьев, не шевелившихся даже на сквозняке.
Девочка вдруг вскочила. Там, с чердака, открывался, наверное, прекрасный вид, там было солнце и свежий воздух… Как тень скользнула она вверх по каменной лестнице.
Старый купеческий дом был в некотором роде разжалован. В прежние времена он был дворянским гнездом. В его облике было еще что-то честолюбивое, но голубая кровь, заставлявшая биться сердца прежних благородных обитателей дома, давно иссякла.
Передний фасад дома, выходивший на площадь, несколько изменил свой вид, но задние строения, три больших флигеля, остались нетронутыми. Там были еще длинные гулкие коридоры с покосившимися стенами и вытоптанным каменным полом, в которых даже в полдень стояли сумерки. В конце коридоров неожиданно появлялись лестницы, скрипевшие при каждом шаге и приводившие к какой-нибудь таинственной двери, запертой на несколько запоров. Существовали еще глухие, как будто бесполезные уголки с одним окном, через круглые стекла которого, оправленные в свинцовый переплет, на кирпичный пол падал тусклый свет. Везде, где только можно было, красовался герб строителя дома, рыцаря фон Гиршпрунга. На каменных оконных и дверных наличниках, даже на некоторых плитах пола был изображен величественный олень, готовящийся прыгнуть через пропасть. На дверных косяках одного из парадных залов в переднем доме были изображены строитель и его супруга – вытянутые фигуры в берете и чепце.
Фелисита с удивлением смотрела в полуоткрытую дверь, которую она до сих пор всегда находила запертой… Как сильно должно было поглотить чувство мести аккуратную хозяйку, если она забыла о замках и запорах! За дверью был коридор, в который выходили другие двери. Одна из них была открыта, и за ней виднелась кладовая, наполненная старым хламом. В углу к креслу в стиле рококо был прислонен портрет покойной матери Гельвига. Девочке стало жутко от взгляда этих больших, выпуклых глаз, и она отвернулась, но в ту же минуту ее сердечко дрогнуло: сундучок, обтянутый тюленьей кожей, который стоял на полу, был так хорошо знаком маленькой Фелисите! Робко открыла она крышку – наверху лежало голубое шерстяное платьице. Когда-то вечером Фридерика сняла с нее это платьице, и затем оно исчезло, а Фелисита должна была надеть отвратительное темное платье.
Чего только не было в этом сундучке, и какая буря поднялась в душе ребенка при виде знакомых предметов! Они были так нарядны, как будто предназначались для маленькой принцессы, и кроме того – их держала в руках покойница-мать.
С мучительной остротой вспомнила Фелисита то приятное чувство, которое она испытывала, когда мама одевала ее, прикасаясь к ней своими нежными, мягкими руками… Вот и кошечка, вышитая на маленькой сумочке, составлявшей когда-то гордость ребенка. В сумочке было что-то, но не игрушка, как подумала сначала девочка, а хорошенькая агатовая печатка, на серебряной пластинке которой был вырезан тот же величественный олень, который был изображен везде в доме Гельвига. Под гербом было написано: «М.ф.Г.». Эта печать, наверное, принадлежала маме, и девочка взяла ее.
Воспоминания нахлынули на Фелиситу, и многое становилось ей ясным. Она понимала теперь те минуты, когда, проснувшись, видела у своей кроватки отца в куртке, украшенной золотыми блестками, и мать с распущенными белокурыми волосами. Они вернулись с представления, во время которого всякий раз стреляли в бедную маму, а она, ничего не подозревая, смотрела на смертельно бледное лицо матери, стремительно и страстно прижимавшей ее к сердцу…
Одну за другой гладила и ласкала девочка эти вещи и заботливо клала их назад в сундучок, а когда крышка снова закрылась, ребенок обнял руками маленький старый ящик и положил на него свою головку – они были старыми друзьями и были одиноки в этом мире, где для дочери фокусника не было ни пяди родной земли… Через окно проникла струя теплого воздуха и принесла с собой удивительное благоухание… Откуда мог взяться этот аромат? И что это за звуки доносились издали? Фелисита открыла глаза, села и стала прислушиваться. Это не мог быть орган францисканской церкви – богослужение давно окончилось. Более знакомый с музыкой человек и не подумал бы об органе – кто-то мастерски играл на рояле увертюру к «Дон-Жуану».
Фелисита придвинула к окну стол и влезла на него. Четыре крыши образовывали замкнутый квадрат. Противоположная крыша была выше остальных и закрывала тот вид, о котором мечтала девочка. Высокая, слегка покатая боковая сторона этой крыши была покрыта цветами, которые качали разноцветными головками. Насколько могла достать человеческая рука, с устроенной у нижнего края крыши галереи были посажены ряды цветов, а выше до самого гребня крыши вился дикий виноград, ветви которого ползли даже на соседние крыши. Галерея шла во всю длину крыши и казалась удивительно легкой, а между тем на перилах ее стояли тяжелые ящики с землей, где росли пышные кустики резеды и сотни роз.
Белый, довольно грубый садовый стул около круглого столика и стоявший на столике фарфоровый кофейный прибор указывали на то, что здесь кто-то жил. Стены были покрыты плющом, по которому вились настурции, их огненные цветы качались и над стеклянной дверью. Она была приоткрыта, и именно из комнаты неслись звуки, привлекшие ребенка к окну.
Взгляд вниз, на пространство, замкнутое между четырьмя строениями, заставил Фелиситу догадаться, в чем дело. Внизу был птичий двор. Фелисита никогда его не видела, так как Фридерика всегда носила ключ от него в кармане. Но она часто приходила на кухню и сердито говорила Генриху: «Старуха наверху опять поливает свою негодную траву так, что из всех желобов течет!» Негодной травой назывались тысячи цветов, за которыми ухаживала старая дева, и в это воскресенье игравшая светские и веселые мотивы!..
Едва мелькнули в головке эти мысли, как маленькие ножки уже стояли на подоконнике. В этом сказалась вся гибкость детской души, в увлечении чем-нибудь новым способной в одно мгновение забыть все страдания и горе. Фелисита лазила, как белка, а пробежать по крышам было для нее пустяковым делом. Правда, оба желоба на крыше поросли мхом и казались довольно ветхими, но они, во всяком случае, не могли бы сломаться и их нельзя было и сравнивать с тем тонким канатом, на котором на глазах Фелиситы танцевала девочка гораздо младше ее. Фелисита выскользнула из окна и, сделав два шага по крыше, очутилась уже в желобе, затрещавшем под ее ногами. Затем девочка влезла на более высокую крышу, перескочила через перила и уже стояла с горящими щеками и блестящими глазами среди цветов.
Фелисита робко смотрела через стеклянную дверь, быть может никогда еще не отражавшую детского лица. Плющ пророс через крышу и продолжал виться в большой комнате. Обоев совсем не было видно, но в маленьких промежутках среди зелени выступали кронштейны, на которых стояли большие гипсовые бюсты – целое собрание серьезных, неподвижных лиц, резко выделявшихся на темной зелени. Ветви плюща обвивали эти бюсты зеленым облаком и висели на окнах, через которые видна была вдали пестрая осенняя зелень на хребте горы и желтовато-серые полосы сжатых полей.
Под окнами стоял рояль, за которым сидела старушка, одетая совершенно так же, как вчера, и ее нежные руки с силой ударяли по клавишам.
Маленькая Фелисита тихо вошла. Почувствовала ли старушка близость человека или услышала шорох, но она внезапно перестала играть и ее большие глаза устремились поверх очков на ребенка. Легкий крик сорвался с ее губ, она сняла дрожащей рукой очки и поднялась, опираясь на рояль.
– Как ты попала сюда, дитя? – спросила она неуверенным голосом.
– Через крыши, – ответила, испугавшись, девочка.
– Через крыши?… Это невозможно! Пойди покажи мне, как ты шла.
Она взяла девочку за руку и вышла с ней на галерею. Фелисита указала на слуховое окно и на желобы. Старушка в ужасе закрыла лицо руками.
– Ах, не пугайтесь! – сказала Фелисита своим милым голоском. – Право же, это было нетрудно. Я лазаю как мальчик, и доктор Бём всегда говорит, что я легкая, как перышко, и что у меня нет костей.
Старая дева опустила руки и ласково улыбнулась. Она провела девочку назад в комнату и села в кресло.
– Ведь ты маленькая Фея, да? – спросила она, притянув Фелиситу к своим коленям. – Твой старый друг Генрих рассказывал мне сегодня о тебе.
При имени Генриха девочка вспомнила о своем горе. Щеки ее покрылись ярким румянцем; ненависть и скорбь провели вокруг маленького рта резкие черточки, которые совершенно изменили выражение ее лица. Эта внезапная перемена не укрылась от старой девы. Она ласково приблизила к себе лицо девочки.
– Видишь ли, деточка, – продолжала она, – Генрих уже много лет поднимается ко мне каждое воскресенье, чтобы получить от меня распоряжения. Он не смеет говорить со мной о том, что творится в переднем доме, и до сих пор никогда не нарушал этого запрета. Как же должен он любить маленькую Фею, если решился нарушить мое строго высказанное желание.
– Да, он меня любит, а больше никто, – ответила Фелисита, и голос ее дрогнул.
– Больше никто? – повторила старушка, и ее кроткие глаза серьезно устремились на ребенка. – Разве ты не знаешь, что есть Некто, который всегда будет любить тебя, даже если все люди отвернутся от тебя? Бог…
– О, Он совсем не хочет знать меня, потому что я дитя комедианта! – резко прервала ее Фелисита. – Госпожа Гельвиг сказала сегодня утром, что моя душа все равно потеряна, и все в переднем доме говорят, что Он отвернулся от моей бедной мамы, что она не у Него… Я Его больше не люблю и не хочу к Нему, когда я умру… Зачем мне быть там, где нет моей мамы?
– Боже правый, что сделали с тобой, бедное дитя, эти жестокие люди с их так называемой христианской верой!
Старушка поспешно встала и отворила дверь в соседнюю комнату. Над стоящей в углу кроватью, над дверями и окнами спускались белые кисейные занавеси, между которыми виднелись узкие полосы бледно-зеленой стены. Какая разница между этой маленькой комнаткой, такой свежей и безупречно чистой, и мрачным будуаром, в котором госпожа Гельвиг молилась по утрам, стоя на коленях!
На ночном столике около кровати лежала большая, очевидно, часто читаемая Библия. Старушка открыла ее уверенной рукой и громко прочитала взволнованным голосом:
– «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал бряцающий». – Она продолжала чтение дальше и закончила словами: – «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». И эта любовь исходит от Него, и Он Сам есть эта любовь, – сказала она, обняв ребенка. – Твоя мать – Его дитя так же, как и все мы, и Он взял ее к Себе, так как «любовь никогда не перестанет». Можешь быть уверена, что она там, на небесах, и если ты посмотришь ночью на небо с его миллионами чудных звезд, то думай и верь, что рядом с таким небом нет ада… Теперь ты будешь любить Его от всего сердца, моя маленькая Фея?
Девочка ничего не ответила, но страстно обняла свою кроткую утешительницу, и горячие слезы потекли по ее лицу.
Через два дня после этого у дома Гельвигов остановился экипаж. В него села вдова со своими двумя сыновьями, чтобы проводить их до ближайшего города. Иоганн отправлялся в Бонн изучать медицину и должен был доставить Натаниеля в тот пансион, в котором воспитывался сам.
Генрих стоял рядом с Фридерикой у отворенной двери и смотрел вслед удаляющемуся экипажу. Он тихонько свистнул, что всегда было у него выражением хорошего настроения.
– Несколько годиков пройдет, пока кто-нибудь из них вернется домой, – сказал он довольным голосом Фридерике, считавшей своей обязанностью вытирать передником глаза.
– А ты и доволен? – огрызнулась она. – Хорошая благодарность за деньги, которые ты получил от молодого барина на водку!
– Иди в кухню, они лежат на плите, я их не трону! Можешь себе купить на них, если хочешь, красную юбку и желтые башмаки.
– Ах ты бессовестный! Красную юбку и желтые башмаки – как у канатной плясуньи! – рассердилась старая кухарка. – Знаю я, чего ты злишься, – молодой барин хорошо тебе утер нос сегодня утром!
– Ты, я вижу, много знаешь! – равнодушно сказал дворник. Он засунул руки в карманы, поднял плечи и принял еще более непринужденную позу.
– Человек, который получает двадцать талеров жалованья и у которого лежит в сберегательной кассе всего пятьдесят талеров, – продолжала она ядовито, – изображает перед своими богатыми господами Великого Могола и заявляет: «Отдайте мне чужого ребенка, я помещу его у своей сестры, и он не будет стоить вам ни одного геллера».
– А молодой барин, – закончил Генрих, – ответил на это: «Дитя в хороших руках, Генрих, и во всяком случае останется в доме до восемнадцати лет, и ты не посмеешь заступаться за нее, если она будет противиться моей матери. А если ты еще раз застанешь старую кухонную ведьму подслушивающей у дверей, отколоти ее без всякого милосердия». Что бы ты сказала, Фридерика, если бы я сейчас…
Он поднял руку, и старая кухарка, ругаясь, убежала в кухню.
X
Прошло девять лет. Но ни на крепкие, как железо, стены дома на площади, ни на женский профиль у хорошо знакомого окна нижнего этажа время не наложило печати разрушения. И все же старый дом имел необычный вид: шторы в большой комнате второго этажа с крытым балконом были подняты уже в продолжение нескольких недель и на подоконниках стояли горшки с цветами. Прохожие по-прежнему смотрели сначала на окно с кустом ласточника и почтительно кланялись госпоже Гельвиг, но затем их взоры украдкой поднимались к крытому балкону. Там часто показывалось очаровательное женское личико с пепельными локонами и синими глазами, почти по-детски удивленно смотревшими на Божий свет. Иногда в окне появлялась обезображенная золотухой головка ребенка, с любопытством заглядывавшего на площадь. Под старательно завитыми жидкими светлыми волосиками серое одутловатое личико ребенка казалось еще уродливее. Но при всем контрасте во внешности это были мать и дитя.
За протекшие девять лет один инженер открыл недалеко от городка X. целебный источник. Горожане устроили у источника ванны, которые вместе с прославленным тюрингенским воздухом очень скоро стали привлекать ищущих исцеления. Молодая женщина тоже приехала сюда из-за ребенка, которому профессор Иоганн Гельвиг в Бонне посоветовал принимать в X. ванны.
Несмотря на всю свою известность, профессору вряд ли удалось бы поместить какого-нибудь пациента в комнате с крытым балконом, которую так берегла его мать, если бы его пациенты не были дочерью и внучкой того самого родственника на Рейне, о котором госпожа Гельвиг была такого высокого мнения. Кроме того, молодая женщина была вдовой советника правительства. Было очень недурно иметь в семье хотя бы и не особенно важную советницу, так как покойный Гельвиг всегда упрямо отказывался доставить своей жене титул советницы.
Госпожа Гельвиг сидела у окна. Можно было подумать, что время миновало черное шерстяное платье, воротничок и манжеты: все имело тот же вид, как и девять лет назад. Ее большие белые руки с вязаньем лежали на коленях – она была занята другим. У дверей стоял человек в потертой одежде. Он часто поднимал в разговоре свою мозолистую руку и говорил тихо и запинаясь. Строгая женщина не сказала ни одного ободряющего слова, и он наконец замолчал, вытирая платком вспотевший лоб.
– Вы обратились не туда, куда следовало, Тинеман, – холодно сказала госпожа Гельвиг. – Я не делю своего капитала на такие маленькие части.
– Ах, госпожа Гельвиг, я об этом и не думал, – живо возразил проситель, делая шаг вперед. – Вы ведь известная благотворительница, каждый год собираете деньги на бедных… и в газете часто говорится о вашем участии в лотереях… Вот я и хотел попросить дать мне из денег, собранных на бедных, в долг на полгода двадцать пять талеров…
Госпожа Гельвиг улыбнулась – бедняк не знал, что это был смертный приговор его надежде.
– Право, можно подумать, что вы не в своем уме, – сказала она язвительно. – Из трехсот талеров, которые находятся теперь в моем распоряжении, ни один геллер не останется в городе. Они собраны для нужд миссии и предназначены на богоугодные дела, а не для поддержки людей, которые еще могут работать.
– Трудолюбия-то у меня достаточно, – сказал мастер глухим голосом. – Но болезнь довела меня до нужды… Боже мой, когда у меня были лучшие времена, я делал по вечерам разные мелочи и жертвовал их на ваши лотереи, думая, что они принесут пользу нашим бедным. И вот оказывается, что деньги уходят далеко, а у нас есть много своих бедных, не имеющих ни сапог, ни вязанки дров на зиму.
– Прошу не читать мне наставлений! Мы делаем добро, но с выбором, мастер Тинеман… Такие люди, которые слушают в ремесленном обществе речи, исполненные ложных учений, конечно, ничего не получают. Лучше было бы, если бы вы стояли у своего верстака, а не спорили против Священного Писания. Подобные богохульные речи доходят до нас, и мы запоминаем, кто их говорит. Вы теперь знаете мои взгляды и потому не можете надеяться на меня.
Госпожа Гельвиг отвернулась и стала смотреть в окно.
– Боже мой, что только должен выслушивать нуждающийся человек! – вздохнул бедняк.
Он посмотрел еще раз на советницу, сидевшую у окна напротив госпожи Гельвиг, и вышел. Это цветущее создание в легком белом платье было способно внушить радостную надежду ищущим помощи, но на внимательного наблюдателя эта ангельская головка произвела бы впечатление изваяния, так как улыбка не покидала его и в то время, когда проситель взволнованно говорил о своем горе.
– Ты ведь не рассердилась, тетечка? – спросила она ласковым голосом. – Мой покойный муж тоже всегда был в очень натянутых отношениях с этими прогрессистами, и союзы внушали ему ужас… Ах, вот и Каролина.
Через кухонную дверь еще во время беседы с Тинеманом неслышно вошла молодая девушка. Кто видел четырнадцать лет тому назад красивую молодую жену фокусника, тот испугался бы, увидев ее воскресшей. Это были те же чистые линии головы с перламутрово-белым узким лбом и опущенными уголками прелестного рта, придававшими лицу выражение тихой грусти. Только блестящие карие глаза свидетельствовали о сильной и непокорной душе.
Фелисита вынуждена была откликаться на мещанское имя Каролины, так как ее «комедиантское имя» было выведено из употребления госпожой Гельвиг тотчас же после смерти мужа. Фелисита подошла к хозяйке дома и положила на ее рабочий столик превосходно вышитый батистовый носовой платок. Советница быстро схватила его.
– Это тоже будет продано в пользу миссионерской кассы, тетя? – спросила она, разглядывая вышивку.
– Конечно, – ответила госпожа Гельвиг, – для этого-то Каролина и вышивала, она достаточно долго прокопалась над ним. Я думаю, талера три можно будет за него выручить.
– Может быть, – сказала советница, пожимая плечами. – Но откуда вы взяли рисунок, дитя?
Фелисита немного покраснела.
– Я сама сочинила его, – ответила она тихо.
Молодая вдова быстро взглянула на нее. Ее голубые глаза стали почти зелеными.
– «Сама сочинила»? – повторила она медленно. – Не сердитесь на меня, деточка, но вашей смелости я при всем желании не могу понять. Как можно было решаться на это, не имея нужных знаний! Ведь это настоящий батист, этот кусок стоит тете не менее талера – и все испорчено плохим рисунком.
Госпожа Гельвиг быстро вскочила.
– Ах, не сердись на Каролину, милая тетя, она, наверное, думала сделать хорошо, – попросила кротким голосом молодая женщина. – Может быть, его все-таки можно будет продать… Видите ли, милое дитя, я принципиально никогда не занималась рисованием, мне не нравится карандаш в женской руке, но тем не менее я отлично вижу, что рисунок не верен… Что это за чудовищный лист!
За протекшие девять лет один инженер открыл недалеко от городка X. целебный источник. Горожане устроили у источника ванны, которые вместе с прославленным тюрингенским воздухом очень скоро стали привлекать ищущих исцеления. Молодая женщина тоже приехала сюда из-за ребенка, которому профессор Иоганн Гельвиг в Бонне посоветовал принимать в X. ванны.
Несмотря на всю свою известность, профессору вряд ли удалось бы поместить какого-нибудь пациента в комнате с крытым балконом, которую так берегла его мать, если бы его пациенты не были дочерью и внучкой того самого родственника на Рейне, о котором госпожа Гельвиг была такого высокого мнения. Кроме того, молодая женщина была вдовой советника правительства. Было очень недурно иметь в семье хотя бы и не особенно важную советницу, так как покойный Гельвиг всегда упрямо отказывался доставить своей жене титул советницы.
Госпожа Гельвиг сидела у окна. Можно было подумать, что время миновало черное шерстяное платье, воротничок и манжеты: все имело тот же вид, как и девять лет назад. Ее большие белые руки с вязаньем лежали на коленях – она была занята другим. У дверей стоял человек в потертой одежде. Он часто поднимал в разговоре свою мозолистую руку и говорил тихо и запинаясь. Строгая женщина не сказала ни одного ободряющего слова, и он наконец замолчал, вытирая платком вспотевший лоб.
– Вы обратились не туда, куда следовало, Тинеман, – холодно сказала госпожа Гельвиг. – Я не делю своего капитала на такие маленькие части.
– Ах, госпожа Гельвиг, я об этом и не думал, – живо возразил проситель, делая шаг вперед. – Вы ведь известная благотворительница, каждый год собираете деньги на бедных… и в газете часто говорится о вашем участии в лотереях… Вот я и хотел попросить дать мне из денег, собранных на бедных, в долг на полгода двадцать пять талеров…
Госпожа Гельвиг улыбнулась – бедняк не знал, что это был смертный приговор его надежде.
– Право, можно подумать, что вы не в своем уме, – сказала она язвительно. – Из трехсот талеров, которые находятся теперь в моем распоряжении, ни один геллер не останется в городе. Они собраны для нужд миссии и предназначены на богоугодные дела, а не для поддержки людей, которые еще могут работать.
– Трудолюбия-то у меня достаточно, – сказал мастер глухим голосом. – Но болезнь довела меня до нужды… Боже мой, когда у меня были лучшие времена, я делал по вечерам разные мелочи и жертвовал их на ваши лотереи, думая, что они принесут пользу нашим бедным. И вот оказывается, что деньги уходят далеко, а у нас есть много своих бедных, не имеющих ни сапог, ни вязанки дров на зиму.
– Прошу не читать мне наставлений! Мы делаем добро, но с выбором, мастер Тинеман… Такие люди, которые слушают в ремесленном обществе речи, исполненные ложных учений, конечно, ничего не получают. Лучше было бы, если бы вы стояли у своего верстака, а не спорили против Священного Писания. Подобные богохульные речи доходят до нас, и мы запоминаем, кто их говорит. Вы теперь знаете мои взгляды и потому не можете надеяться на меня.
Госпожа Гельвиг отвернулась и стала смотреть в окно.
– Боже мой, что только должен выслушивать нуждающийся человек! – вздохнул бедняк.
Он посмотрел еще раз на советницу, сидевшую у окна напротив госпожи Гельвиг, и вышел. Это цветущее создание в легком белом платье было способно внушить радостную надежду ищущим помощи, но на внимательного наблюдателя эта ангельская головка произвела бы впечатление изваяния, так как улыбка не покидала его и в то время, когда проситель взволнованно говорил о своем горе.
– Ты ведь не рассердилась, тетечка? – спросила она ласковым голосом. – Мой покойный муж тоже всегда был в очень натянутых отношениях с этими прогрессистами, и союзы внушали ему ужас… Ах, вот и Каролина.
Через кухонную дверь еще во время беседы с Тинеманом неслышно вошла молодая девушка. Кто видел четырнадцать лет тому назад красивую молодую жену фокусника, тот испугался бы, увидев ее воскресшей. Это были те же чистые линии головы с перламутрово-белым узким лбом и опущенными уголками прелестного рта, придававшими лицу выражение тихой грусти. Только блестящие карие глаза свидетельствовали о сильной и непокорной душе.
Фелисита вынуждена была откликаться на мещанское имя Каролины, так как ее «комедиантское имя» было выведено из употребления госпожой Гельвиг тотчас же после смерти мужа. Фелисита подошла к хозяйке дома и положила на ее рабочий столик превосходно вышитый батистовый носовой платок. Советница быстро схватила его.
– Это тоже будет продано в пользу миссионерской кассы, тетя? – спросила она, разглядывая вышивку.
– Конечно, – ответила госпожа Гельвиг, – для этого-то Каролина и вышивала, она достаточно долго прокопалась над ним. Я думаю, талера три можно будет за него выручить.
– Может быть, – сказала советница, пожимая плечами. – Но откуда вы взяли рисунок, дитя?
Фелисита немного покраснела.
– Я сама сочинила его, – ответила она тихо.
Молодая вдова быстро взглянула на нее. Ее голубые глаза стали почти зелеными.
– «Сама сочинила»? – повторила она медленно. – Не сердитесь на меня, деточка, но вашей смелости я при всем желании не могу понять. Как можно было решаться на это, не имея нужных знаний! Ведь это настоящий батист, этот кусок стоит тете не менее талера – и все испорчено плохим рисунком.
Госпожа Гельвиг быстро вскочила.
– Ах, не сердись на Каролину, милая тетя, она, наверное, думала сделать хорошо, – попросила кротким голосом молодая женщина. – Может быть, его все-таки можно будет продать… Видите ли, милое дитя, я принципиально никогда не занималась рисованием, мне не нравится карандаш в женской руке, но тем не менее я отлично вижу, что рисунок не верен… Что это за чудовищный лист!