– Госпожа Гельвиг называет его избранником Божиим, неутомимым борцом за святую веру – сказала, колеблясь, молодая девушка. – Говорят, что он строго верующий человек…
   Фелисита взглянула на тетю Кордулу и испугалась: выражение бесконечной горечи и презрения придало этому обычно спокойному и милому лицу совершенно не свойственное ему выражение. Она засмеялась тихим, но хриплым и язвительным смехом. Через минуту она, однако, постаралась сгладить впечатление, произведенное на молодую девушку.
   На большом круглом столе посреди комнаты лежали папки с нотами. Фелисита очень хорошо знала лежавшие вокруг листы и тетради. Там, на толстой пожелтевшей бумаге, выцветшими чернилами и подчас очень неразборчивыми каракулями были написаны имена Генделя, Глюка, Гайдна, Моцарта. Это было собрание рукописей знаменитых композиторов, принадлежавшее тете Кордуле. Когда Фелисита вошла в комнату, старушка разбирала эти бумаги. Теперь она снова принялась за работу, осторожно складывая бумаги в папки. Стол постепенно пустел, и показалась лежавшая внизу толстая нотная тетрадь, на обложке которой было написано: «Музыка к оперетке Иоганна Себастьяна Баха „Мудрость властей при устройстве пивоварения“».
   – Ты ведь этого еще не знаешь? – спросила она с печальной улыбкой. – Эта рукопись пролежала много лет в верхнем отделении моего секретного шкафа. Сегодня утром в моей старой голове бродили разные мысли, и я подумала, что надо привести все в порядок до последнего странствия. Это единственный существующий экземпляр – со временем он будет цениться на вес золота, милая Фея. Текст этой оперетки, написанной специально для нашего города, был найден лет двадцать тому назад и возбудил большой интерес в музыкальном мире. А музыка, которую все еще ищут, хранится здесь. Эти мелодии представляют для музыкантов нечто вроде клада нибелунгов, тем более потому, что это единственные собственно оперные мелодии, сочиненные Бахом. В 1705 году ученики здешней земской школы и горожане поставили эту оперетку в старом зале ратуши.
   Она перевернула заглавный лист, на оборотной стороне его было написано: «Собственноручно написанная партитура Иоганна Себастьяна Баха, полученная от него на память в 1707 году. Готгельф ф. Гиршпрунг».
   – Он тоже участвовал, – сказала старуха слегка дрожащим голосом, указывая на последнее имя.
   – А как эта тетрадь попала в твои руки, тетя?
   – По наследству, – коротко и почти резко ответила тетя Кордула, убирая партитуру в красную папку.
   Старая дева открыла рояль, а Фелисита вышла на галерею… Солнце заходило. Маленькая деревушка у подножия горы была уже в тени, но на шпиле колокольни горел еще последний луч, а через широко открытые двери домов виднелись затопленные очаги… Вечерний покой охватывал землю, и на его фоне еще трогательнее звучал похоронный марш Бетховена, но после нескольких аккордов Фелисита испуганно подняла голову и со страхом заглянула в комнату – это была не игра уже, а умирающий шепот звуков, и молодую девушку вдруг охватило тяжелое предчувствие: руки, скользившие по клавишам, смертельно устали, и в извлекаемых ими звуках слышалось трепетание души, стремившейся улететь навеки.

XV

   Ночью у ребенка началась сильная лихорадка, а Фелисита проснулась с головной болью. Несмотря на это, она с обычной точностью исполняла свои обязанности.
   После обеда профессор вернулся домой. Он только что провел глазную операцию, на которую не решался ни один врач. Его осанка и походка были спокойны как всегда, но глаза необыкновенно блестели. Он остановился у двери, ведущей во двор, и спросил проходившую с ведром воды Фридерику о том, как она себя чувствует.
   – Я здорова, господин профессор, – ответила она. – А вот Каролине вчерашнее купание не прошло даром. Я глаз не могла сомкнуть ночью, так сильно она бредила…
   – Вы должны были раньше сказать об этом, Фридерика, – строго прервал ее профессор.
   – Я и сказала барыне, но она ответила, что все пройдет. Для этой девушки никогда еще не звали доктора – сорная трава не погибает, господин профессор. Если и обращаться с ней хорошо, так это ничуть не поможет, – добавила она, увидев, что лицо Иоганна омрачилось. – Она была с детства упрямым существом и держалась всегда в стороне, точно принцесса. Когда я жарила или пекла что-нибудь вкусное, я давала ей немножко, но она никогда не дотрагивалась. Так она поступала еще ребенком… А с тех пор как умер барин, она ни разу не ела досыта. Я своими ушами слышала, как она говорила Генриху, что когда она оставит наконец этот дом, то будет работать до кровавого пота и каждый заработанный грош будет посылать барыне, пока не уплатит за каждый кусок хлеба, который она съела в этом доме.
   Старая кухарка не заметила, что во время ее рассказа кровь все более приливала к лицу Иоганна. Когда она кончила, он, ничего не ответив, направился к большому окну комнаты, в которой спали Фридерика и Фелисита. Она сидела у окна, положив голову на руку. Ее чистый профиль, печально опущенные уголки рта и закрытые глаза выражали невинное спокойствие и страдание.
   Профессор тихо подошел и с минуту смотрел на нее, затем мягко и с состраданием сказал:
   – Фелисита!
   Она вскочила и посмотрела на него, будто не веря ушам, и вся ее фигура приняла такое выражение, точно она ожидала встречи с врагом.
   – Фридерика сказала мне, что вы нездоровы, – произнес профессор обычным спокойно-ласковым тоном врача.
   – Я чувствую себя лучше, – ответила она. – Покой лучше всего действует на меня.
   – Гм… однако ваш вид… – он не докончил фразы и хотел взять ее руку.
   Фелисита отступила вглубь комнаты.
   – Будьте благоразумны! – сказал профессор серьезно, и его брови мрачно нахмурились, когда девушка не шевельнулась. – Иначе мне придется говорить не как врачу, а как опекуну. Приказываю вам сейчас же подойти ко мне!
   Она вспыхнула, но не подняла ресниц, медленно подошла и молча протянула ему руку, которую он нежно взял. Эта узкая, маленькая, но огрубевшая от работы рука так сильно дрожала, что на лице профессора мелькнуло глубокое сострадание.
   – Неразумный, упрямый ребенок, опять вы заставили меня обойтись с вами строго! – сказал он мягко. – А я бы хотел, чтобы мы расстались без вражды… Неужели вы не можете смотреть на меня и на мою мать иначе, как с непримиримой ненавистью?
   – Что посеешь, то и пожнешь! – глухо ответила Фелисита. Она смотрела на пальцы, державшие ее руку, с таким ужасом, будто это было раскаленное железо.
   Профессор быстро выпустил ее руку. Выражение кротости и сострадания исчезло с его лица, он сердито ударил палкой по траве, выросшей между камнями. Фелисита вздохнула свободнее: таким резким и суровым он и должен был быть, его сострадание приводило ее в ужас.
   – Все тот же упрек, – холодно сказал наконец профессор. – Может быть, ваша непомерная гордость часто страдала, но приучить вас к невзыскательности было нашим долгом. Я могу спокойно относиться к вашей ненависти, так как всегда желал вам только добра. Не буду оспаривать, что заслужить любовь моей матери трудно, но она справедлива, и ее благочестие не допустило бы ее причинять вам горе. Вы собираетесь стать на ноги и выйти в свет, но для этого в вашем положении нужна прежде всего покорность… Как вы будете жить с вашими ложными понятиями, которых вы так упрямо держитесь?
   Она подняла ресницы и спокойно посмотрела на него.
   – Если вы мне докажете, что мои взгляды противны нравственности и разуму, то я охотно откажусь от них, – сказала она. – Ни один человек, кто бы он ни был, не имеет права обрекать других на духовную смерть только потому, что эти другие низкого происхождения. У такого несчастного существа, как я, принужденного жить среди бездушных людей, нет иного оружия, кроме сознания, что оно также дитя Господне. Для Него не существует ступеней и рамок человеческого общества – это человеческие выдумки, и чем мельче и ничтожнее душа, тем сильнее она придерживается их.
   Фелисита медленно повернулась и исчезла за дверью. Профессор неподвижно смотрел ей вслед, затем надвинул шляпу на лоб и направился к дому. Неизвестно, что происходило в этой опущенной голове, но глаза потеряли свой блеск.
   В сенях дома адвокат Франк разговаривал с Генрихом.
   – Ну, профессор, у тебя и в своем доме есть пациенты? – спросил молодой человек, здороваясь с Иоганном. – Я слышал, что вчерашнее происшествие не прошло бесследно, и у ребенка…
   – У ребенка сильная лихорадка, – сухо закончил профессор. Очевидно, он не хотел вдаваться в подробности.
   – Ах, господин профессор, это бы еще ничего, – сказал Генрих. – Ребенок и так уж болен и по целым дням пищит, но когда такая девушка, как Фея, у которой никогда ничего не болит, вдруг повесила голову, тогда поневоле страх возьмет.
   – Что-то я не заметил этого! – резко возразил профессор. – Можешь быть спокоен, Генрих, эта голова сидит крепче, чем всякая другая.
   Он поднялся с адвокатом по лестнице. На верхних ступеньках им попалась навстречу Анхен – в одной рубашечке и босая.
   – Мамы нет, Розы нет, Анхен хочет пить, – сказала она профессору. Тот испуганно взял ее на руки и отнес в спальню – никто не показывался. Он сердито позвал прислугу. Дальняя дверь отворилась, и Роза прибежала с красным лицом и утюгом в руках.
   – Где вы пропадаете? Как вы могли оставить ребенка одного? – закричал Иоганн.
   – Ах, господин профессор, не могу же я разорваться, – возразила девушка, чуть не плача от досады. – Барыне непременно нужно выгладить платье, и если бы вы знали, сколько работы с таким платьем! Барыня сказала, что у Анхен легкая простуда и она отлично может остаться на полчасика одна.
   – А где же сама барыня? – резко перебил ее профессор.
   – Барыня пошла с госпожой Гельвиг в миссионерское общество.
   – Так! – отрезал возмущенный профессор. – Идите и кончайте ваши тряпки! – приказал он и позвал Фридерику Старая кухарка месила в это время тесто и послала Фелиситу.
   Румянец внутреннего волнения еще лежал на ее щеках, но глаза холодно и серьезно скользнули по взволнованному лицу профессора. Она спокойно остановилась и молча ожидала его приказаний. Профессору понадобилось немалое усилие, чтобы заговорить с ней.
   – Маленькая Анна осталась без присмотра. Не согласитесь ли вы побыть с нею, пока вернется ее мать? – спросил он наконец.
   – С удовольствием, – ответила молодая девушка, – но дело в том, что госпожа советница не любит, чтобы ребенок оставался со мной. Если вы возьмете ответственность на себя, я согласна.
   – Хорошо.
   Она вошла в спальню и заперла дверь. Адвокат посмотрел ей вслед блеснувшими глазами.
   – Генрих называет ее Феей, – сказал он, поднимаясь с профессором по лестнице на третий этаж. – Как ни странно звучит это имя на его грубом языке, но оно очень подходит ей… Откровенно говоря, я не понимаю, как ты и твоя мать решаетесь приравнивать эту девушку к вашей старой кухарке и этой дерзкой горничной?
   – Так мы должны были одевать ее в шелк и в бархат? – спросил профессор. Никогда еще его друг не видел его таким раздраженным. – И если у старого Гельвига не было дочери, то, по-твоему, ее место и могла бы занять эта «Фея» или, вернее, «Сфинкс»?… Ты всегда был мечтателем! А впрочем, в твоей воле сделать дочь фокусника госпожой Франк – мое опекунское благословение ты получишь!
   Адвокат покраснел, а затем с улыбкой обернулся к профессору.
   – Едва ли только она будет нуждаться в твоем опекунском благословении. Пришлось бы ждать ее собственного решения, – сказал он с легкой насмешкой. – Если ты думал оскорбить мой слух словами «дочь фокусника», то ты жестоко ошибся, мой многоуважаемый профессор… Конечно, ты со своими правилами не мог бы решиться на что-либо подобное без значительного нервного потрясения. Дитя фокусника с его горячим сердцем и холодная кровь честных негоциантов, размеренно текущая по твоим венам, – несоединимы, все твои предки перевернулись бы в гробах.
   Профессор не обратил внимания на насмешку. Он скрестил руки на груди и прошелся несколько раз по комнате.
   – Их жизнь была безукоризненна, – сказал он, останавливаясь. – Я не думаю, чтобы каждый из них мог сохранить свое достоинство без искушений и внутренней борьбы. Человеческая натура упорнее всего сопротивляется обычно именно там, где она должна была бы покоряться… Все эти жертвы были фундаментом для солидной постройки, которая называется «домом Гельвигов». Неужели же эти жертвы для того были принесены, чтобы явился потомок и одним взмахом разрушил все здание?
   Казалось, этими словами он решал какой-то свой внутренний конфликт.
   Фелисита около получаса сидела уже у постели ребенка, когда вернулась советница. Ее лицо омрачилось при взгляде на молодую девушку.
   – Как вы попали сюда, Каролина? – резко спросила она. – Я вас не просила о такой услуге!
   – Но я просил! – сурово сказал профессор, внезапно появившийся на пороге. – Твоя девочка нуждалась в присмотре, я встретил ее босую на лестнице.
   – Не может быть! И ты могла быть такой непослушной, Анхен?…
   – Неужели ты не понимаешь, Адель, кто заслуживает упрека в данном случае? – спросил профессор, все еще сдерживаясь, но в его голосе слышался гнев.
   – Боже мой, эта Роза невозможна! Ей решительно нечего больше делать, кроме присмотра за ребенком, но как только отвернешься – она уж глазеет в окно или стоит перед зеркалом…
   – По случайности сейчас она стоит перед гладильной доской и в поте лица своего гладит платье, которое тебе во что бы то ни стало нужно надеть завтра утром, – прервал ее с язвительной насмешкой профессор.
   Советница испугалась. На мгновение лицо ее выразило замешательство, но она быстро оправилась.
   – Какие глупости! – воскликнула она, недовольно наморщив белый лоб. – Значит, она совершенно не поняла меня, как это с ней часто бывает.
   – Хорошо, – прервал ее профессор, – предположим, что произошло недоразумение. Но как же ты могла доверять ей своего больного ребенка, раз не можешь на нее положиться?
   – Иоганн, меня призывал святой долг! – ответила молодая вдова, поднимая к небу свои красивые глаза.
   – Твой самый святой долг – долг матери! – гневно воскликнул профессор. – Я послал тебя сюда единственно из-за ребенка, а вовсе не для того, чтобы ты принимала участие в миссионерских делах.
   – Ради Бога, Иоганн, если бы тебя услыхала тетя или мой папа… Ты думал прежде иначе.
   – Прекрасно… Но мы должны обращать все наши силы прежде всего на ту почву, на которую нас поставило Провидение. И если бы ты могла на Страшном суде перечислить Вечному Судье сотню спасенных тобой от язычества душ, это ни на йоту не уменьшило бы твоей вины в том, что из-за этого ты погубила своего ребенка.
   Лицо советницы пылало. Она постаралась вернуть себе самообладание и обычную кротость, и это ей удалось.
   – Не будь так строг ко мне, Иоганн! – просила она. – Подумай о том, что я слабая женщина, но что я всегда желаю только добра… Если я и сделала ошибку, то главным образом из любви к твоей милой маме, желавшей, чтобы я ее сопровождала… Конечно, это больше не повторится.
   Советница проговорила это своим мягким голосом и, мило улыбаясь, протянула профессору руку. Тот покраснел, как молодая девушка, и, вероятно, сам не сознавая этого, быстро и робко взглянул на ту, которая сидела с опущенными глазами у постели ребенка. Он нерешительно взял протянутую руку и тотчас же выпустил ее… Голубиные глаза, неотступно смотревшие ему в лицо, сверкнули, лицо побледнело, но кротость была сохранена. Молодая женщина нежно поцеловала своего ребенка.
   – Теперь я могу остаться у Анхен. Благодарю вас, милая Каролина, что вы заменили меня, – сказала она ласково.
   Молодая девушка встала, но девочка расплакалась и крепко схватила своими ручонками ее руку.
   Профессор пощупал пульс ребенка.
   – У нее сильный жар, и я не могу допустить, чтобы она волновалась, – сказал он Фелисите. – Может быть, вы останетесь тут, пока она не заснет?
   Девушка молча села, и профессор вышел. В то же время советница, хлопнув дверью, ушла в свою комнату. Фелисита слышала, как она ходила там быстрыми шагами. Затем послышалось, как будто там рвали материю. Анхен приподнялась, прислушалась и задрожала.
   – Мама, Анхен будет послушна, она не сделает этого больше! – закричала девочка.
   В это время в комнату вошла Роза.
   – Опять рвет что-то, – пробормотала она, обращаясь к Фелисите. – Тише, детка, мама тебе ничего не сделает, она скоро будет опять добрая.
   Дверь хлопнула, и советница удалилась. Роза пошла в ее комнату и принесла остатки батистового носового платка.
   – Когда она приходит в ярость, так сама не сознает, что делает, – сказала девушка. – Рвет, что под руки попадется, и немилосердно дерется – бедная малютка это хорошо знает.
   Фелисита прижала ребенка к груди. Внезапно в сенях раздался голос советницы. Она весело болтала с адвокатом, спускавшимся с лестницы, и когда снова вошла в спальню, то казалась милее и красивее, чем когда-либо.

XVI

   Когда Фелисита опять заняла место у постели Анхен, она не думала, что ей придется провести здесь много дней. Девочка сильно заболела и не выносила ни матери, ни Розы. Только профессор и Фелисита могли дотрагиваться до нее и давать ей лекарства. В ее бреду разорванный носовой платок играл большую роль. Профессор с удивлением слушал пугливые возгласы ребенка и не раз приводил советницу в смущение своими настойчивыми расспросами. Но она утверждала, что малютка видела, вероятно, дурной сон.
   Фелисита скоро привыкла к своим новым обязанностям, которые сначала были ей в тягость из-за необходимости общаться с профессором. Заботы о жизни ребенка, которые она с ним делила, помогли ей преодолеть неприятности ее положения скорее, чем она надеялась. Профессор, чередуясь с нею, дежурил ночью, но и днем он подолгу находился в комнате больной. Он целые часы терпеливо сидел у постельки и клал руку ребенку на лоб – в этих руках была какая-то успокоительная сила: девочка спала спокойно.
   Фелисита молча смотрела на него, стараясь прогнать одолевавшие ее думы. У него были те же неправильные черты лица, тот же выпуклый лоб, аккуратно приглаженные густые волосы, но она напрасно искала того мрачного выражения, которое прежде так старило и безобразило его молодое лицо. Этот лоб как будто распространял мягкий свет, и когда Фелисита слышала, как нежно он уговаривал взволнованного ребенка, она должна была признать, что он ясно сознавал всю святость своего призвания. Он не пожимал холодно плечами перед неизбежными страданиями других, он не одно тело старался спасти от разрушения – и оробевшая душа находила у него поддержку. Но несмотря на эти примиряющие мысли, Фелисита все же говорила себе: «Он чувствует и думает по-человечески, у него есть сострадание к беспомощному положению ближнего – тем больше оснований ненавидеть его имеет дитя комедианта, для которого он всегда был немилосердным угнетателем, пристрастным, несправедливым судьей».
   При их ежедневных встречах он ни разу больше не говорил тем мягким тоном, который приводил Фелиситу в такой ужас и против которого она так боролась. Со времени их последнего разговора он был холодно-вежлив, хотя это сказывалось больше в выражении лица, чем в словах, потому что, кроме неизбежных вопросов, он почти не разговаривал с ней. Нелегко ему было справиться с противодействием советницы. Она ни за что не хотела допустить, чтобы вместо нее и Розы у постели больной была Фелисита. Чтобы успокоить ее, понадобилась вся его решимость. Когда у постели больной находился двоюродный брат советницы с Фелиситой, в дверь каждую минуту просовывалась кудрявая головка, которой так боялся ребенок. Каждый вечер советница являлась в нарядном капоте и кружевном чепчике с молитвенником в руках и заявляла, что хочет продежурить ночь у девочки. Один и тот же спор происходил каждый раз между нею и профессором, она повторяла ту же фразу о захвате ее материнских прав и уходила с тихим плачем, чтобы встать утром свежей, как майская роза.
   Наступил девятый вечер с тех пор, как Анхен заболела. Она лежала без памяти. Профессор долго сидел у постели, озабоченно опустив голову на сложенные руки. Затем он встал и отозвал Фелиситу в соседнюю комнату.
   – Вы не спали прошлую ночь и не отдыхали ни минуты, и все-таки я должен просить вас о новой жертве, – сказал он. – Сегодня ночью будет кризис. Я мог бы оставить тут мою двоюродную сестру или Розу, потому что Анхен без памяти, но я нуждаюсь в вашем самопожертвовании и присутствии духа. Можете ли вы не спать и сегодня?
   – Да.
   – Но это будет трудное время страха и волнений, достаточно ли у вас сил для этого?
   – О да, я люблю ребенка и, наконец, я хочу!
   – Вы так уверены в силе своей воли? – спросил он почти прежним ласковым тоном.
   – Она мне никогда еще не изменяла, – возразила она, и ее взгляд, до того совершенно спокойный, стал вдруг ледяным.
   Наступила ночь – тихая, теплая весенняя ночь. Больной ребенок бился в сильнейших судорогах. Профессор сидел у постели и не сводил глаз с Анхен. Он сделал все, что предписывало врачебное искусство и человеческое знание, и теперь должен был ожидать результатов. На башне пробило двенадцать часов. Фелисита вздрогнула: ей показалось, что один из этих мощных ударов должен был унести детскую душу… И действительно, тельце ребенка ослабело, маленькие руки устало упали на одеяло, головка неподвижно лежала на подушках… Профессор наклонился над кроваткой. Прошло несколько жутких минут, затем он поднял голову и взволнованно прошептал:
   – Я считаю ее спасенной.
   Молодая девушка наклонилась над больной и услыхала глубокое, спокойное дыхание. Она тихо поднялась, вышла в соседнюю комнату и подошла к открытому окну. Ароматный ночной воздух, к которому примешивался уже предрассветный холодок, подействовал на нее освежающе. В висках у нее стучало: там, в душной комнате, она была свидетельницей борьбы человека со смертью. Ее нервы были напряжены. Она ничего не слышала, кроме резких вскрикиваний ребенка, и видела только бедное трепещущее тельце и бледное лицо врача, требовавшего взглядом или кивком головы ее помощи.
   Профессор вышел из комнаты больной и подошел к Фелисите.
   – Анхен спит спокойно, я пробуду с ней до утра. Идите, отдохните.
   Фелисита тотчас же отошла от окна и хотела молча выйти.
   – Я думаю, сегодня мы не должны разойтись чужими, – тихо сказал он, – за последние дни мы, как два верных товарища, старались отвоевать у смерти человеческую жизнь.
   Подумайте об этом, – прибавил он, – через несколько недель мы все равно разойдемся навсегда… Вы победили мое девятилетнее предубеждение против вас, только в одном пункте – в упрямстве и ненависти – вы остались тем же необузданным ребенком, для которого тогда потребовались вся моя твердость и строгость.
   Фелисита подошла ближе. Она стояла, освещенная луной, гордо подняв голову, сильно побледневшая, с крепко сжатыми губами, и во всем ее существе чувствовалось что-то непримиримо враждебное.
   – Когда вы видите больного, вы ищете причину его болезни, – ответила она, – но вы не захотели узнать причин необузданности человеческой души, которую вы хотели исправить. Вы слепо верили наговорам и впали в такую же ошибку, как если бы вы отнеслись небрежно к больному… Отнимите у человека его идеал, его золотую будущность, о которой он мечтает, и, будь он самым набожным и добродетельным, он никогда не подчинится сразу, а тем более девятилетний ребенок, который только и думал о том дне, когда увидит свою обожаемую мать…
   Она остановилась на мгновенье, профессор молчал. Только вначале он живо протянул руку, точно хотел ее остановить, но по мере того, как она говорила, он становился все неподвижнее.
   – Дядя оставлял меня в счастливом неведении, – продолжала она, – но он умер, а с ним умерло и сострадание в этом доме… В то утро я впервые была на могиле моей матери; я только накануне узнала о ее ужасной кончине, и мне сказали в то же время, что жена комедианта – потерянное существо и что даже милосердный Бог не может терпеть ее присутствие у Себя на небе.
   – Почему вы не сказали мне этого тогда? – глухо перебил ее профессор.
   – Почему я не сказала вам этого тогда? – повторила она, горько улыбнувшись. – Потому что вы перед тем заявили, что тот класс людей, из которого я происхожу, вам невыразимо противен и что легкомыслие у меня в крови. Хотя я была еще совсем маленькой, но знала, что не найду ни милосердия, ни сочувствия. Да и было ли у вас сочувствие к ребенку комедиантов? – спросила она с горечью. – Пришло ли вам в голову, что существо, которое вы запрягли в рабочее ярмо, имеет свои взгляды? Меня не смущает самая тяжелая работа, но то, что вы хотели сделать меня какой-то машиной и окончательно уничтожить во мне все духовные стремления, которые одни только могут облагораживать трудовую жизнь, – этого я вам никогда не прощу!
   – Никогда, Фелисита?
   Молодая девушка энергично покачала головой.
   – Я должен этому подчиниться, – сказал он со слабой улыбкой. – Я вас смертельно обидел и все-таки повторяю, что не мог действовать иначе. Я должен еще раз затронуть ваше больное место, защищая свою точку зрения. При отсутствии у вас средств и вашем происхождении вы должны сами зарабатывать себе хлеб, и если бы я дал вашему воспитанию другое направление, то это было бы жестоко, так как потом вас заставили бы исполнять тяжелую работу. Неужели вы думаете, что какая-нибудь семья возьмет дочь фокусника в качестве воспитательницы для своих детей? Разве вы не знаете, что человек высшего круга, который захотел бы соединить свою жизнь с вашей, принес бы огромную жертву? Какое унижение для вашего гордого сердца!.. Социальные законы, которыми вы пренебрегаете, многим стоят больших жертв, но они политически необходимы… От меня эти законы также требуют отречения и одинокого жизненного пути…