— Принеси мне еще воды! — сердито крикнул он. — Слышишь? Да живо, а не то я тебя!
Но я теперь уже вполне ясно отдавал себе отчет в его положении и понимал, насколько он беспомощен. Чувства мои к нему, как я уже не раз говорил, были далеко не дружелюбные, а резкость и угроза еще больше рассердили меня. Мне было в то время около тринадцати лет. Я был силен и полон отваги. Не раз уже и прежде приходило мне в голову, что пора сбросить с себя ярмо и помериться с ним, и потому, раздраженный его грубостью, я ответил:
— Идите-ка сами за водой!
— А, — сказал он после минутного молчания и глубоко вздохнул, — я, конечно, должен был этого ожидать. Но попадись мне только в руки, и я тебе это припомню!
— Я не боюсь вас, — ответил я, — я так же силен, как и вы!
И действительно это было так. Я уже не раз об этом думал и готов был это доказать.
— В самом деле? Ну-ка, подойди, попробуем!
— Ну, нет, я не такой дурак, как вы думаете. Не то, чтобы я вас боялся, у меня всегда будет в руках топор наготове, а другого вам не найти!
— Жаль, что я не бросил тебя в море, когда ты был ребенком, вместо того, чтобы няньчиться с тобой и растить тебя! — сказал он.
— Отчего же вы не были хоть немного добрее ко мне? С тех пор, как я себя помню, вы всегда грубо обращались со мной; вы заставляли меня работать для вас, но я никогда не слыхал от вас ласкового слова. Многое хотелось мне знать, но вы никогда не снисходили до того, чтобы отвечать на мои вопросы, а лишь обзывали меня дураком и приказывали мне молчать. Вы заставили меня ненавидеть вас и не раз говорили, что ненавидите меня. Сами знаете, что я говорю правду!
— Да, это правда, чистая правда! — произнес старик, как бы про себя. — Все, что он говорит, я действительно, делал и действительно ненавидел его, но у меня были на то серьезные причины. Пойди сюда, мальчик!
— Нет! — сказал я решительно. — Довольно я был мальчиком, а вы хозяином; теперь я буду хозяином, а вы мальчиком. И вы увидите, что я сдержу свое слово!
Говоря это, я вышел из хижины. Он кричал мне вслед: «Не оставляй меня», но я не обратил на это внимания и сел на плоский край утеса перед хижиной. Погруженный в думы, я глядел на белые пенящиеся волны и соображал, как мне поступить со стариком. Я не хотел его смерти, — а если бы я бросил его, он неминуемо должен был умереть. Он не был в состоянии достать воды, не свалившись с утеса. Я уже был убежден в его полной беспомощности, но чтобы отдать себе в этом еще более ясный отчет, я встал со своего места, закрыл глаза и попробовал двигаться — по опасному пути, на котором я находился. Я тотчас же убедился в том, что это совершенно невозможно. Итак, он был вполне в моей власти; он, действительно, беспомощен, «как ребенок, и должен довериться мне во всем. Я сказал, что буду хозяином, а он слугой, но как же это привести в исполнение?
Ведь я все же должен ухаживать за ним, иначе он умрет. Наконец, меня осенила блестящая мысль.
— А все-таки я буду хозяином, — сказал я себе, — я заставлю его отвечать на все мои вопросы и поделиться со мной всем, что он знает; если же он откажется это сделать, то обречет себя на голодную смерть. Он в моей власти и теперь поневоле должен сделать то, о чем я его так часто просил и в чем он мне всегда отказывал! — И, порешив таким образом, я вернулся к нему в хижину.
— Выслушайте то, что я имею вам сказать! — обратился я к нему. — Я буду добр к вам и не дам вам умереть с голода, но все это с одним условием!
— А именно? — спросил он.
— Я часто обращался к вам с различными вопросами, но вы всегда упорно отказывались отвечать на них — осыпали меня побоями и угрозами, бросали в меня камнями. Теперь выбирайте: или вы будете отвечать на все, о чем я ни спрошу вас, или же я брошу вас на произвол судьбы. Если вы будете делать то, что я хочу, то обещаю вам, что буду во всем вам помогать, в противном случае пеняйте на себя, а я уже не отвечаю за то, что может случиться. Не забывайте, что хозяин теперь я. Выбор же — в ваших руках!
— Что ж, — тихо ответил старик, — это мне наказание свыше, и я должен смириться. Буду делать так, как ты хочешь!
— Ладно! Так вот для начала; я часто спрашивал, как вас зовут и как зовут меня? Надо же мне как-нибудь называть вас, а «хозяином» я вас больше звать не стану; теперь я хозяин. Как ваше имя?
Он застонал, стиснул зубы и с трудом проговорил:
— Эдвард Джаксон!
— Эдвард Джаксон — прекрасно! А мое имя?
— Нет — это имя мне чересчур ненавистно, я не могу его произнести!
— Пусть будет так, — ответил я, — так я ухожу!
— Принеси мне немного воды для моих глаз; они горят!
— Нет, не принесу, пока вы мне не скажете моего имени!
— Франк Генникер — и да будет оно проклято!
— Франк Генникер? Хорошо! — сказал я и добавил: — Теперь я принесу вам воды!
Я вышел, зачерпнул ковшом воды и принес ему.
— Вот вода, Джаксон, — сказал я, — и если вам понадобится еще что-нибудь, позовите меня, я буду здесь недалеко!
— Я завоевал себе власть, — подумал я, — теперь настала моя очередь. Он не любит отвечать, а все же ему придется покориться или же голодать. Отчего он так ненавидит мое имя? Генникер? Что значит Генникер, хотел бы я знать? Он должен мне это объяснить; я заставлю его все сказать мне!
Здесь надо заметить, что чувства жалости и сострадания были мне совершенно чужды. Со мной так дурно обращались, что я знал лишь одно, что сила есть право, и этим правом решил воспользоваться вовсю. Сознание того, что теперь я «хозяин», а он «мальчик», доставляло мне невыразимое удовольствие.
Я стал обдумывать тот «урок», который буду задавать ему на каждый день, и который будет платой за его дневное пропитание. Теперь я хозяин и заставлю его говорить столько, сколько мне захочется. Я так долго был рабом, что чувствовал в себе полную готовность сделаться тираном. Милосердие, сострадание и жалость были мне неизвестны, я никогда их не видел в других и не испытывал сам. Вдруг мне пришла в голову мысль, что недурно было бы изменить течение воды, которая собиралась в углублении на краю утеса, чтобы он не мог доползти до нее сам. Я так и сделал: спустил всю воду из углубления, и теперь старик не мог достать ни капли, не вскарабкавшись для этого наверх, а этого он, конечно, не в состоянии был бы сделать. Пищу он всегда мог получить: сушеная птица вся лежала в углу хижины и перетащить ее оттуда мне было бы трудно. Но что такое пища без воды? Я раздумывал, какой задать ему первый вопрос, и уже решил в своем уме, что потребую от него полного и подробного отчета о том, каким образом судно было прибито к этому острову, кто были мои родители, и почему меня звали Генникер, как вдруг голос Джаксона вызвал меня из раздумья. Он звал меня:
— Мальчик! Мальчик!
— Как бы не так, — подумал я, — нет, я уже не мальчик!
Я ничего не ответил и не отозвался на его зов. Наконец, он крикнул: «Генникер»! — но я уже был рассержен тем, что он продолжал звать меня «мальчиком», и опять не ответил. Наконец, он умолк. Через минуту я увидел, что он сползает с постели и, ощупывая стену хижины, ползет на четвереньках по направлению к углублению, где раньше скоплялась вода. Я внутренне улыбнулся при мысли о его разочаровании. Наконец, он добрался до углубления и опустил туда руку, чтобы зачерпнуть воды. Убедившись в том, что ее нет, он стал браниться, а я смеялся при виде его досады.
Он ощупал путь, по которому стекала вода, и понял, что течение ее изменено; выше он не решился взобраться; тогда он ударил кулаком по камням.
— О, кабы я мог хотя на секунду иметь его в руках, я готов был бы ценою жизни заплатить за такую минуту!
— В этом я не сомневаюсь! — ответил я ему сверху. — Но в том-то и дело, что я не дамся в руки. Ступайте назад в свою постель — живо! — крикнул я, бросив в него камнем, который попал ему в голову. — Дурак! Ползите назад, да как можно скорее, а не то я размозжу вам голову. Надо же как-нибудь укротить вас, как вы бывало говорили мне!
Удар в голову, по-видимому, одурманил его; на минуту он как бы потерял сознание, но затем пришел в себя, пополз обратно в хижину и бросился в постель, громко застонав.
ГЛАВА IV
ГЛАВА V
Но я теперь уже вполне ясно отдавал себе отчет в его положении и понимал, насколько он беспомощен. Чувства мои к нему, как я уже не раз говорил, были далеко не дружелюбные, а резкость и угроза еще больше рассердили меня. Мне было в то время около тринадцати лет. Я был силен и полон отваги. Не раз уже и прежде приходило мне в голову, что пора сбросить с себя ярмо и помериться с ним, и потому, раздраженный его грубостью, я ответил:
— Идите-ка сами за водой!
— А, — сказал он после минутного молчания и глубоко вздохнул, — я, конечно, должен был этого ожидать. Но попадись мне только в руки, и я тебе это припомню!
— Я не боюсь вас, — ответил я, — я так же силен, как и вы!
И действительно это было так. Я уже не раз об этом думал и готов был это доказать.
— В самом деле? Ну-ка, подойди, попробуем!
— Ну, нет, я не такой дурак, как вы думаете. Не то, чтобы я вас боялся, у меня всегда будет в руках топор наготове, а другого вам не найти!
— Жаль, что я не бросил тебя в море, когда ты был ребенком, вместо того, чтобы няньчиться с тобой и растить тебя! — сказал он.
— Отчего же вы не были хоть немного добрее ко мне? С тех пор, как я себя помню, вы всегда грубо обращались со мной; вы заставляли меня работать для вас, но я никогда не слыхал от вас ласкового слова. Многое хотелось мне знать, но вы никогда не снисходили до того, чтобы отвечать на мои вопросы, а лишь обзывали меня дураком и приказывали мне молчать. Вы заставили меня ненавидеть вас и не раз говорили, что ненавидите меня. Сами знаете, что я говорю правду!
— Да, это правда, чистая правда! — произнес старик, как бы про себя. — Все, что он говорит, я действительно, делал и действительно ненавидел его, но у меня были на то серьезные причины. Пойди сюда, мальчик!
— Нет! — сказал я решительно. — Довольно я был мальчиком, а вы хозяином; теперь я буду хозяином, а вы мальчиком. И вы увидите, что я сдержу свое слово!
Говоря это, я вышел из хижины. Он кричал мне вслед: «Не оставляй меня», но я не обратил на это внимания и сел на плоский край утеса перед хижиной. Погруженный в думы, я глядел на белые пенящиеся волны и соображал, как мне поступить со стариком. Я не хотел его смерти, — а если бы я бросил его, он неминуемо должен был умереть. Он не был в состоянии достать воды, не свалившись с утеса. Я уже был убежден в его полной беспомощности, но чтобы отдать себе в этом еще более ясный отчет, я встал со своего места, закрыл глаза и попробовал двигаться — по опасному пути, на котором я находился. Я тотчас же убедился в том, что это совершенно невозможно. Итак, он был вполне в моей власти; он, действительно, беспомощен, «как ребенок, и должен довериться мне во всем. Я сказал, что буду хозяином, а он слугой, но как же это привести в исполнение?
Ведь я все же должен ухаживать за ним, иначе он умрет. Наконец, меня осенила блестящая мысль.
— А все-таки я буду хозяином, — сказал я себе, — я заставлю его отвечать на все мои вопросы и поделиться со мной всем, что он знает; если же он откажется это сделать, то обречет себя на голодную смерть. Он в моей власти и теперь поневоле должен сделать то, о чем я его так часто просил и в чем он мне всегда отказывал! — И, порешив таким образом, я вернулся к нему в хижину.
— Выслушайте то, что я имею вам сказать! — обратился я к нему. — Я буду добр к вам и не дам вам умереть с голода, но все это с одним условием!
— А именно? — спросил он.
— Я часто обращался к вам с различными вопросами, но вы всегда упорно отказывались отвечать на них — осыпали меня побоями и угрозами, бросали в меня камнями. Теперь выбирайте: или вы будете отвечать на все, о чем я ни спрошу вас, или же я брошу вас на произвол судьбы. Если вы будете делать то, что я хочу, то обещаю вам, что буду во всем вам помогать, в противном случае пеняйте на себя, а я уже не отвечаю за то, что может случиться. Не забывайте, что хозяин теперь я. Выбор же — в ваших руках!
— Что ж, — тихо ответил старик, — это мне наказание свыше, и я должен смириться. Буду делать так, как ты хочешь!
— Ладно! Так вот для начала; я часто спрашивал, как вас зовут и как зовут меня? Надо же мне как-нибудь называть вас, а «хозяином» я вас больше звать не стану; теперь я хозяин. Как ваше имя?
Он застонал, стиснул зубы и с трудом проговорил:
— Эдвард Джаксон!
— Эдвард Джаксон — прекрасно! А мое имя?
— Нет — это имя мне чересчур ненавистно, я не могу его произнести!
— Пусть будет так, — ответил я, — так я ухожу!
— Принеси мне немного воды для моих глаз; они горят!
— Нет, не принесу, пока вы мне не скажете моего имени!
— Франк Генникер — и да будет оно проклято!
— Франк Генникер? Хорошо! — сказал я и добавил: — Теперь я принесу вам воды!
Я вышел, зачерпнул ковшом воды и принес ему.
— Вот вода, Джаксон, — сказал я, — и если вам понадобится еще что-нибудь, позовите меня, я буду здесь недалеко!
— Я завоевал себе власть, — подумал я, — теперь настала моя очередь. Он не любит отвечать, а все же ему придется покориться или же голодать. Отчего он так ненавидит мое имя? Генникер? Что значит Генникер, хотел бы я знать? Он должен мне это объяснить; я заставлю его все сказать мне!
Здесь надо заметить, что чувства жалости и сострадания были мне совершенно чужды. Со мной так дурно обращались, что я знал лишь одно, что сила есть право, и этим правом решил воспользоваться вовсю. Сознание того, что теперь я «хозяин», а он «мальчик», доставляло мне невыразимое удовольствие.
Я стал обдумывать тот «урок», который буду задавать ему на каждый день, и который будет платой за его дневное пропитание. Теперь я хозяин и заставлю его говорить столько, сколько мне захочется. Я так долго был рабом, что чувствовал в себе полную готовность сделаться тираном. Милосердие, сострадание и жалость были мне неизвестны, я никогда их не видел в других и не испытывал сам. Вдруг мне пришла в голову мысль, что недурно было бы изменить течение воды, которая собиралась в углублении на краю утеса, чтобы он не мог доползти до нее сам. Я так и сделал: спустил всю воду из углубления, и теперь старик не мог достать ни капли, не вскарабкавшись для этого наверх, а этого он, конечно, не в состоянии был бы сделать. Пищу он всегда мог получить: сушеная птица вся лежала в углу хижины и перетащить ее оттуда мне было бы трудно. Но что такое пища без воды? Я раздумывал, какой задать ему первый вопрос, и уже решил в своем уме, что потребую от него полного и подробного отчета о том, каким образом судно было прибито к этому острову, кто были мои родители, и почему меня звали Генникер, как вдруг голос Джаксона вызвал меня из раздумья. Он звал меня:
— Мальчик! Мальчик!
— Как бы не так, — подумал я, — нет, я уже не мальчик!
Я ничего не ответил и не отозвался на его зов. Наконец, он крикнул: «Генникер»! — но я уже был рассержен тем, что он продолжал звать меня «мальчиком», и опять не ответил. Наконец, он умолк. Через минуту я увидел, что он сползает с постели и, ощупывая стену хижины, ползет на четвереньках по направлению к углублению, где раньше скоплялась вода. Я внутренне улыбнулся при мысли о его разочаровании. Наконец, он добрался до углубления и опустил туда руку, чтобы зачерпнуть воды. Убедившись в том, что ее нет, он стал браниться, а я смеялся при виде его досады.
Он ощупал путь, по которому стекала вода, и понял, что течение ее изменено; выше он не решился взобраться; тогда он ударил кулаком по камням.
— О, кабы я мог хотя на секунду иметь его в руках, я готов был бы ценою жизни заплатить за такую минуту!
— В этом я не сомневаюсь! — ответил я ему сверху. — Но в том-то и дело, что я не дамся в руки. Ступайте назад в свою постель — живо! — крикнул я, бросив в него камнем, который попал ему в голову. — Дурак! Ползите назад, да как можно скорее, а не то я размозжу вам голову. Надо же как-нибудь укротить вас, как вы бывало говорили мне!
Удар в голову, по-видимому, одурманил его; на минуту он как бы потерял сознание, но затем пришел в себя, пополз обратно в хижину и бросился в постель, громко застонав.
ГЛАВА IV
Я сошел к берегу моря посмотреть, не осталось ли чего-нибудь после крушения корабля. Поверхность воды была спокойна, и волны не разбивались более об утесы. Кроме обломков дерева, я ничего не увидел, пока не дошел до той лужи, где мы обыкновенно купались. Тут я заметил, что море прибило туда два предмета — небольшой бочонок и ящик, по-видимому, сундук, принадлежавший кому-нибудь из матросов. Что это были за вещи, я в то время не понимал; — прошу читателя не забывать, что большая часть этого рассказа составлена по позднейшим соображениям. — Бочонок глубоко врезался в песок, и я не мог его сдвинуть с места; ящик же плавал на поверхности воды; я вытащил его на берег без особенного труда и тотчас же приступил к открытию его. Это не сразу удалось мне, так как я никогда в своей жизни не видал замка; но, наконец, заметив, что крышка была единственною частью сундука, которая поддавалась напору, я с помощью куска камня взломал его. Я нашел в нем множество матросской одежды, на которую не обратил внимания, но были и некоторые другие предметы, значение которых я тотчас же понял и при виде их пришел в неописуемый восторг. Я вынул оттуда три совершенно новых оловянных кастрюли, три пустых бутылки, молоток, стамеску и бурав, некоторые другие инструменты, три или четыре удочки. Но особенно обрадовался я двум ножам. Один из них — американский, длинный — в ножнах; другой с ремнем для ношения вокруг пояса. Года три-четыре тому назад у Джаксона еще сохранялся остаток складного ножа, т. е. кусок лезвия его, и как ни плох он был, мы, при нашем убожестве, страшно дорожили им. Однажды во время ловли рыбы он положил этот нож на утес и, вытаскивая удочку, зацепил его и уронил в море. Потеря эта страшно огорчила старика; он долго не мог утешиться. Этим ножом мы обыкновенно вскрывали птиц, чтобы потрошить их, и вообще постоянно его употребляли. Я тотчас же оценил всю пользу своей находки. Сундук был совершенно полон. Я вытащил из него все, что в нем находилось и разложил для просушки на утесы. Многие из этих предметов были мне совершенно незнакомы, я не знал их употребления и лишь впоследствии оценил их по достоинству. Были тут, между прочим, две книги, но, помня строгий запрет дотрагиваться до той, которая лежала у нас в хижине, я смотрел на них с некоторым ужасом и долго не решался взять их в руки; но, наконец, положил их со всем остальным для просушки на утесы. Я ощупал ножи — лезвие было острое. Я надел через плечо ремень, на котором висел складной ножик, а огромный и внушительный американский нож прикрепил к поясу, затем направился к хижине. Ночь уже надвигалась; на небе ярко светила луна. Джаксон лежал на постели; услыхав мои шаги, он спросил меня тихим голосом, не принесу ли я ему воды.
— Нет, не намерен! — отвечал я. — Я не забыл того, что вы мне говорили и как грозили отомстить мне, если я попадусь вам в руки. Я справлюсь с вами! — кричал я. — Я теперь хозяин, в этом вы скоро убедитесь!
— Так и будь им, — сказал он с досадой, — но это не причина не давать мне воды. Разве я когда-нибудь лишал тебя воды?
— Вам не приходилось ходить за ней, — возразил я, — этого вы бы, конечно, для меня не сделали. Если бы я теперь был слеп, а не вы, и был бы вам бесполезен, вы бы пальцем не пошевелили, чтобы не дать мне умереть. Вы потому только и позволяли мне жить, что я на вас работал, да еще в придачу жестоко били меня. Теперь моя очередь. Вы теперь «мальчик», а я «хозяин»!
Читатель не должен забывать, что я не понимал значения слова «мальчик», — для меня оно было противоположностью слову «хозяин» и значило не более, как «раб».
— Пусть будет так, — спокойно ответил Джаксон, — я не долго буду нуждаться в воде!
Спокойствие его показалось мне подозрительным. Я хотя и улегся на свою постель, как раз напротив Джаксона, но спать мне не хотелось, и я лежал с открытыми глазами, думая обо всем происшедшем. Под утро я услыхал легкий шорох. Я лежал, повернувшись лицом к старику, и мог наблюдать за ним, не сделав для этого ни одного движения. Я видел, как он осторожно слез с постели и ползком направился медленно и бесшумно в мою сторону.
— Ага, — подумал я, — тебе хочется забрать меня в руки, ну-ка, подойди! — Я тихо вытащил американский длинный нож, заранее улыбаясь при мысли об удивлении Джаксона. Я дал ему подойти совсем близко ко мне, и когда он, осторожно ощупав край моей постели, протянул руку, чтобы схватить меня, захватил левой рукой его правую и полоснул ножом кисть руки так глубоко, что почти отсек ее. Он громко вскрикнул от боли и удивления и упал навзничь.
— У него есть нож! — воскликнул он, поддерживая наполовину отрезанную кисть руки другою рукою.
— Да, у него есть нож, и, как видите, он умеет владеть им! — ответил я. — Что же, не попробуете ли вы еще раз подойти, или вы теперь окончательно убедились в том, что я «хозяин»?
— Если в тебе есть хоть капля жалости и милосердия, то убей меня скорее! — сказал он, сидя на полу посреди хижины, освещенной ярким светом луны.
— Жалость и милосердие! — сказал я. — Что это такое, я никогда о них не слыхал!
— Увы, — ответил он, — ты прав! Я никогда не жалел тебя и не выказывал тебе ни милосердия, ни сострадания. Настал день Божьего суда надо мною — суда за тяжкие грехи мои! Господи, помилуй меня! Я потерял зрение, теперь и правая рука моя стала бесполезной, как и глаза! Что же еще со мною то дальше будет, Господи!
— Дальше? Дальше будет то, что вы потеряете и другую руку, если еще раз вздумаете напасть на меня! — сказал я.
Джаксон ничего не ответил; он попробовал доползти до своей постели, но, ослабев от потери крови, без чувств повалился на пол. Я взглянул на него и, убедившись в том, что он не в состоянии вновь на меня напасть, повернулся и заснул глубоким сном. Часа через два я проснулся и увидел, что Джаксон все еще лежит на полу на том же месте. Я подошел к нему и стал осматривать, спит он или умер. Он лежал посреди целой лужи крови. Я ощупал его, — он был совершенно теплый. На руке зияла страшная рана. Я подумал, что он может умереть, и я ничего не узнаю. Мне вспомнилось, что он не раз перевязывал и себе, и мне порезы, чтобы остановить кровь. Я взял горсть перьев из постели, наложил их на рану и затем перевязал ему кисть руки куском бечевки, затем принес воды и влил ему в горло. Он очнулся и открыл глаза.
— Где я? — спросил он едва слышным голосом.
— Где вы? Да в хижине! — ответил я.
— Дай мне еще воды!
Я дал ему, так как не хотел, чтобы он умер. Мне нужно было, чтобы он жил и был в моей власти. Выпив воды, старик с трудом приподнялся и пополз к своей постели. Я оставил его и пошел купаться.
Читатель, вероятно, подумает: «Что за отвратительный мальчик; он ничуть не лучше своего товарища!». Оно так и было в действительности, но не надо забывать, что воспитание сделало меня таким. С тех пор, как я себя помнил, меня били, щипали, бранили, всячески злоупотребляли мной и мучили меня. Я никогда не знал ласки и доброты. Недаром же я спрашивал, что такое жалость и сострадание. Лучшие стороны моей природы никогда не были затронуты, никто не старался пробудить их во мне. Жестокость, угнетение, ненависть и мщение — вот все, что видел я на коротком веку своем.
Не удивительно поэтому, что когда наступил мой черед, я поступил так, как поступали со мной. Джаксону не было извинения — я же имел некоторое право на месть. Он знал, что есть добро, я этого не знал. Я руководствовался мелкими чувствами моего мелкого миросозерцания. Я никогда не слыхал о сострадании, прощении, милосердии и любви к ближнему. Я не знал о существовании Бога, знал лишь одно, что сила есть право, и самым живым чувством во мне была жажда мщения и сознание могущества и власти. Выкупавшись, я снова осмотрел все вещи, вынутые из сундука. Я посмотрел на книги, но не дотронулся до них.
— Я должен узнать, что они означают, — подумал я.
Жажда знания была развита во мне не по годам, что объясняется тем, что запретный плод всегда кажется нам наиболее сладким. Джаксон неизменно отказывался отвечать на все мои вопросы, и это только усилило во мне непреодолимое желание все знать и все понимать.
— Нет, не намерен! — отвечал я. — Я не забыл того, что вы мне говорили и как грозили отомстить мне, если я попадусь вам в руки. Я справлюсь с вами! — кричал я. — Я теперь хозяин, в этом вы скоро убедитесь!
— Так и будь им, — сказал он с досадой, — но это не причина не давать мне воды. Разве я когда-нибудь лишал тебя воды?
— Вам не приходилось ходить за ней, — возразил я, — этого вы бы, конечно, для меня не сделали. Если бы я теперь был слеп, а не вы, и был бы вам бесполезен, вы бы пальцем не пошевелили, чтобы не дать мне умереть. Вы потому только и позволяли мне жить, что я на вас работал, да еще в придачу жестоко били меня. Теперь моя очередь. Вы теперь «мальчик», а я «хозяин»!
Читатель не должен забывать, что я не понимал значения слова «мальчик», — для меня оно было противоположностью слову «хозяин» и значило не более, как «раб».
— Пусть будет так, — спокойно ответил Джаксон, — я не долго буду нуждаться в воде!
Спокойствие его показалось мне подозрительным. Я хотя и улегся на свою постель, как раз напротив Джаксона, но спать мне не хотелось, и я лежал с открытыми глазами, думая обо всем происшедшем. Под утро я услыхал легкий шорох. Я лежал, повернувшись лицом к старику, и мог наблюдать за ним, не сделав для этого ни одного движения. Я видел, как он осторожно слез с постели и ползком направился медленно и бесшумно в мою сторону.
— Ага, — подумал я, — тебе хочется забрать меня в руки, ну-ка, подойди! — Я тихо вытащил американский длинный нож, заранее улыбаясь при мысли об удивлении Джаксона. Я дал ему подойти совсем близко ко мне, и когда он, осторожно ощупав край моей постели, протянул руку, чтобы схватить меня, захватил левой рукой его правую и полоснул ножом кисть руки так глубоко, что почти отсек ее. Он громко вскрикнул от боли и удивления и упал навзничь.
— У него есть нож! — воскликнул он, поддерживая наполовину отрезанную кисть руки другою рукою.
— Да, у него есть нож, и, как видите, он умеет владеть им! — ответил я. — Что же, не попробуете ли вы еще раз подойти, или вы теперь окончательно убедились в том, что я «хозяин»?
— Если в тебе есть хоть капля жалости и милосердия, то убей меня скорее! — сказал он, сидя на полу посреди хижины, освещенной ярким светом луны.
— Жалость и милосердие! — сказал я. — Что это такое, я никогда о них не слыхал!
— Увы, — ответил он, — ты прав! Я никогда не жалел тебя и не выказывал тебе ни милосердия, ни сострадания. Настал день Божьего суда надо мною — суда за тяжкие грехи мои! Господи, помилуй меня! Я потерял зрение, теперь и правая рука моя стала бесполезной, как и глаза! Что же еще со мною то дальше будет, Господи!
— Дальше? Дальше будет то, что вы потеряете и другую руку, если еще раз вздумаете напасть на меня! — сказал я.
Джаксон ничего не ответил; он попробовал доползти до своей постели, но, ослабев от потери крови, без чувств повалился на пол. Я взглянул на него и, убедившись в том, что он не в состоянии вновь на меня напасть, повернулся и заснул глубоким сном. Часа через два я проснулся и увидел, что Джаксон все еще лежит на полу на том же месте. Я подошел к нему и стал осматривать, спит он или умер. Он лежал посреди целой лужи крови. Я ощупал его, — он был совершенно теплый. На руке зияла страшная рана. Я подумал, что он может умереть, и я ничего не узнаю. Мне вспомнилось, что он не раз перевязывал и себе, и мне порезы, чтобы остановить кровь. Я взял горсть перьев из постели, наложил их на рану и затем перевязал ему кисть руки куском бечевки, затем принес воды и влил ему в горло. Он очнулся и открыл глаза.
— Где я? — спросил он едва слышным голосом.
— Где вы? Да в хижине! — ответил я.
— Дай мне еще воды!
Я дал ему, так как не хотел, чтобы он умер. Мне нужно было, чтобы он жил и был в моей власти. Выпив воды, старик с трудом приподнялся и пополз к своей постели. Я оставил его и пошел купаться.
Читатель, вероятно, подумает: «Что за отвратительный мальчик; он ничуть не лучше своего товарища!». Оно так и было в действительности, но не надо забывать, что воспитание сделало меня таким. С тех пор, как я себя помнил, меня били, щипали, бранили, всячески злоупотребляли мной и мучили меня. Я никогда не знал ласки и доброты. Недаром же я спрашивал, что такое жалость и сострадание. Лучшие стороны моей природы никогда не были затронуты, никто не старался пробудить их во мне. Жестокость, угнетение, ненависть и мщение — вот все, что видел я на коротком веку своем.
Не удивительно поэтому, что когда наступил мой черед, я поступил так, как поступали со мной. Джаксону не было извинения — я же имел некоторое право на месть. Он знал, что есть добро, я этого не знал. Я руководствовался мелкими чувствами моего мелкого миросозерцания. Я никогда не слыхал о сострадании, прощении, милосердии и любви к ближнему. Я не знал о существовании Бога, знал лишь одно, что сила есть право, и самым живым чувством во мне была жажда мщения и сознание могущества и власти. Выкупавшись, я снова осмотрел все вещи, вынутые из сундука. Я посмотрел на книги, но не дотронулся до них.
— Я должен узнать, что они означают, — подумал я.
Жажда знания была развита во мне не по годам, что объясняется тем, что запретный плод всегда кажется нам наиболее сладким. Джаксон неизменно отказывался отвечать на все мои вопросы, и это только усилило во мне непреодолимое желание все знать и все понимать.
ГЛАВА V
Три дня пролежал Джаксон на постели. Я приносил ему воды, но от пищи он упорно отказывался. По временам он громко стонал и постоянно говорил сам с собой. Я слышал, как он просил прощения у Бога за свои грехи. На третий день он, наконец, заговорил:
— Генникер, я очень болен, у меня начинается лихорадка от раны, которую ты мне нанес. Я не говорю, что не заслужил этого, знаю, что обращался с тобою дурно и что ты должен меня ненавидеть, но вопрос только в том, желаешь ли ты моей смерти?
— Нет, — ответил я, — я хочу, чтобы вы остались живы и ответили на все мои вопросы!
— Да, — сказал он, — я буду отвечать тебе; я дурно поступал и хочу искупить свою вину. Понимаешь ли ты меня? Я был жесток с тобой, но теперь буду делать все, что ты захочешь, и постараюсь удовлетворить твое любопытство.
— Мне только этого и нужно! — ответил я.
— Знаю, но рана моя гниет; надо обмыть и перевязать ее. Перья только ее растравляют. Сделаешь ли ты это для меня?
Я призадумался, но, вспомнив, что он в моей власти, ответил:
— Да, я это сделаю!
— Веревка причиняет мне боль, надо снять ее!
Я принес воды, развязал веревку, осторожно удалил перья и куски запекшейся крови и тщательно обмыл рану, при этом невольно в нее заглянул, и любопытство мое побудило меня спросить: — Что это за тоненькие белые веревочки, которые перерезаны ударом ножа?
— Это жилы и мускулы, с помощью которых мы двигаем руками, — ответил Джаксон. — Теперь они перерезаны, и я уже не буду в состоянии владеть этой рукой!
— Погодите, — сказал я, вставая, — я что-то придумал!
Я побежал к тому месту, где лежал сундук, взял одну из рубашек, принес ее и, разодрав на полосы, забинтовал ими рану.
— Откуда ты взял полотно? — спросил с удивлением Джаксон.
Я рассказал ему.
— И нож оттуда? — сказал он со вздохом. Я ответил утвердительно.
Когда я кончил перевязку, Джаксон объявил, что ему гораздо легче, и затем сказал:
— Благодарю тебя!
— Что это значит «благодарю»?
— Это значит, что я испытываю чувство благодарности к тебе за то, что ты для меня сделал!
— А что такое благодарность? — продолжал допытываться я. — Я никогда не слыхал от вас этого слова!
— Увы, нет! — ответил он. — Было бы лучше для меня теперь, если бы ты слыхал его. Пойми же меня. Я испытываю к тебе хорошее чувство за то, что ты перевязал мою рану, и готов сделать для тебя все, что только могу. Если бы я не потерял зрения и был бы еще хозяином, как был им неделю тому назад, я не бил бы и не мучил тебя, а постарался бы хорошо с тобой обходиться. Понимаешь ли ты, что я тебе говорю?
— Да, — сказал я, — думаю, что понимаю, и если вы объясните мне все, что я хочу знать, то я поверю вам!
— Я сделаю это, как только немного поправлюсь, теперь я еще слишком слаб; ты должен подождать день или два, пока не пройдет лихорадка!
Успокоенный обещанием Джаксона, я заботливо ухаживал за ним в течение двух дней, обмывал и перевязывал его рану. Он говорил, что чувствует себя лучше, и обращение его со мною было такое ласковое и миролюбивое, что я не сразу мог привыкнуть к такой перемене. Несомненно, однако, что его кротость имела на меня хорошее влияние. Ненависть моя к нему постепенно исчезала и уступала место более мягкому, и даже нежному чувству, в котором я еще сам не отдавал себе отчета. На третий день утром он первый обратился ко мне.
— Теперь я в состоянии говорить. Что ты желаешь знать?
— Я хочу знать все подробности о том, как мы попали на этот остров? Кто были мои родители, и отчего вы сказали, что ненавидите меня и мое имя?
— Это потребует довольно много времени, — сказал Джаксон после минутного молчания. — Мне легко было бы ответить, если бы не твой последний вопрос. История твоего отца так тесно связана с моею собственною, что мне невозможно рассказать одну без другой. Итак, я начну с того, что расскажу тебе про себя, и таким образом ты узнаешь все, что тебя интересует!
— Так рассказывайте же, но только не говорите неправды!
— Нет, я буду говорить все, как было. Твой отец и я родились в Англии. Ты ведь знаешь, что это твоя родина, и что язык, на котором ты говоришь, английский?
— Я этого не знал. Расскажите мне что-нибудь про
Англию!
Я не буду обременять читателя пересказом всего, что говорил мне Джаксон про Англию, а также и бесчисленных вопросов, которые я ему задавал. Ночь наступила прежде, чем он мог мне ответить на все то, что хотелось мне знать. Он жаловался на усталость и, казалось, рад был, наконец, замолчать. Я перевязал ему рану, и он заснул.
Трудно описать впечатление, которое произвел на меня этот внезапный и непрерывный поток слов. Я был как-то странно взволнован и возбужден и много ночей подряд не мог спать. Я должен сознаться, что не всегда понимал значение слов, употребляемых Джаксоном, и, чтобы не прерывать нить его рассказа, часто довольствовался приблизительным пониманием и догадками. Но мысль быстро рождает мысль, и многие слова, которые сначала звучали совершенно чуждыми, становились мне понятными от частого употребления. Первую ночь я как будто опьянел от разговора и не спал до утра, стараясь разместить и запечатлеть в своей памяти все эти новые мысли и понятия. Чувства мои к Джаксону также изменились; я уже не испытывал к нему никакой ненависти или недоброжелательства. Все это уступило место чувству наслаждения, которое он доставлял мне, и я смотрел на него, как на неисчерпаемый и драгоценный источник удовольствия. Изредка, конечно, подымались во мне старые чувства. Забыть их вполне было трудно, но тем не менее я цеплялся за Джаксона и ни за что на свете не согласился бы потерять его, не узнав от него все, что можно было узнать. Когда состояние его раны казалось неудовлетворительным, я беспокоился не менее его самого. Одним словом, можно было ожидать, что мы, в конце концов, сделаемся настоящими друзьями, на почве полной зависимости друг от друга. С его стороны было бы безрассудно относиться враждебно ко мне, от которого зависело теперь все его благосостояние, а с моей стороны враждебность к человеку, открывшему мне новый мир мыслей и впечатлений, также была немыслима.
На второй день утром Джаксон рассказал мне приблизительно следующее:
— Я не готовился быть моряком. Я учился в хорошей школе, а десяти лет поместили меня в торговый дом, где я целыми днями сидел за конторкой, переписывая все то, что мне приказывали. Торговый дом этот занимался большими делами с Южной Америкой.
— Где находится Южная Америка? — спросил я.
— Ты бы лучше не мешал мне рассказывать, — заметил Джаксон, — когда я кончу, ты можешь задавать мне какие угодно вопросы, но если будешь прерывать меня на каждом шагу, я в неделю не дойду до конца моего рассказа. Вчера мы потеряли целый день!
— Это правда, так я и сделаю!
— В конторе, — продолжал Джаксон, — кроме меня, было еще два писаря — главный писарь, которого звали Манверс, и твой отец. Хозяин наш, по имени Эвелин, был очень строг и взыскателен по отношению к твоему отцу и ко мне, ежедневно проверял нашу работу и делал нам замечания, если что-нибудь было не так. Это создало между нами соревнование, которое побуждало нас обоих к работе, и оба мы часто заслуживали похвалу. По воскресеньям м-р Эвелин обыкновенно приглашал твоего отца и меня к себе на весь день. Утром мы шли в церковь, а потом обедали с ним. У него была дочь, немного моложе нас годами. Это и была твоя мать. Мы оба со временем, когда стали постарше, начали ухаживать за нею и наперерыв старались угождать и нравиться ей. Трудно сказать, кто из нас имел вначале больше успеха, но все же думаю, что из двух скорее я был ее любимцем первые два года нашего знакомства. Отец твой был по природе серьезен и расположен к задумчивости. Я же, наоборот, полон был веселья и задора, а потому она и предпочитала меня, как более живого и приятного товарища. Мы пробыли около четырех лет в конторе, когда умерла моя мать. Отец мой умер раньше, когда я еще не поступал на службу. По смерти матери оказалось, что моя часть состояния достигла приблизительно двух тысяч пятисот ф. ст. , но я еще не был совершеннолетним и ранее, как по истечении года, не мог вступить во владение ими. М-р Эвелин, который в это время был вполне доволен моим поведением, не раз полушутя-полусерьезно говорил мне, что когда мне минет двадцать один год, он позволит мне, если я того пожелаю, вложить свои деньги в его дело. Я так и намеревался сделать и с надеждой смотреть на будущее, мечтая жениться на твоей матери и зажить припеваючи. Не сомневаюсь в том, что все бы это так именно и случилось, если бы я продолжал вести себя прилично. Но раньше, чем я достиг совершеннолетия, я, к сожалению, завел некоторые весьма сомнительные знакомства, стал жить выше своих средств и, что всего хуже, приучился пить и проводил все ночи за кутежами. От этой дурной привычки я и впоследствии никогда не мог отделаться. Она погубила меня тогда и впоследствии губила меня всю жизнь. Мое маленькое состояние не только придавало мне некоторое значение в глазах других, но было причиной того, что я стал очень высокого о себе мнения. Я начал усиленно ухаживать за мисс Эвелин и был весьма благосклонно принят ее отцом, не мог также жаловаться и на отношение ко мне молодой девушки. Что же касается твоего отца, то он был совершенно отодвинут на второй план. У него не было ни состояния, ни каких бы то ни было надежд на будущее, кроме того, что мог он скопить своей бережливостью.
— Генникер, я очень болен, у меня начинается лихорадка от раны, которую ты мне нанес. Я не говорю, что не заслужил этого, знаю, что обращался с тобою дурно и что ты должен меня ненавидеть, но вопрос только в том, желаешь ли ты моей смерти?
— Нет, — ответил я, — я хочу, чтобы вы остались живы и ответили на все мои вопросы!
— Да, — сказал он, — я буду отвечать тебе; я дурно поступал и хочу искупить свою вину. Понимаешь ли ты меня? Я был жесток с тобой, но теперь буду делать все, что ты захочешь, и постараюсь удовлетворить твое любопытство.
— Мне только этого и нужно! — ответил я.
— Знаю, но рана моя гниет; надо обмыть и перевязать ее. Перья только ее растравляют. Сделаешь ли ты это для меня?
Я призадумался, но, вспомнив, что он в моей власти, ответил:
— Да, я это сделаю!
— Веревка причиняет мне боль, надо снять ее!
Я принес воды, развязал веревку, осторожно удалил перья и куски запекшейся крови и тщательно обмыл рану, при этом невольно в нее заглянул, и любопытство мое побудило меня спросить: — Что это за тоненькие белые веревочки, которые перерезаны ударом ножа?
— Это жилы и мускулы, с помощью которых мы двигаем руками, — ответил Джаксон. — Теперь они перерезаны, и я уже не буду в состоянии владеть этой рукой!
— Погодите, — сказал я, вставая, — я что-то придумал!
Я побежал к тому месту, где лежал сундук, взял одну из рубашек, принес ее и, разодрав на полосы, забинтовал ими рану.
— Откуда ты взял полотно? — спросил с удивлением Джаксон.
Я рассказал ему.
— И нож оттуда? — сказал он со вздохом. Я ответил утвердительно.
Когда я кончил перевязку, Джаксон объявил, что ему гораздо легче, и затем сказал:
— Благодарю тебя!
— Что это значит «благодарю»?
— Это значит, что я испытываю чувство благодарности к тебе за то, что ты для меня сделал!
— А что такое благодарность? — продолжал допытываться я. — Я никогда не слыхал от вас этого слова!
— Увы, нет! — ответил он. — Было бы лучше для меня теперь, если бы ты слыхал его. Пойми же меня. Я испытываю к тебе хорошее чувство за то, что ты перевязал мою рану, и готов сделать для тебя все, что только могу. Если бы я не потерял зрения и был бы еще хозяином, как был им неделю тому назад, я не бил бы и не мучил тебя, а постарался бы хорошо с тобой обходиться. Понимаешь ли ты, что я тебе говорю?
— Да, — сказал я, — думаю, что понимаю, и если вы объясните мне все, что я хочу знать, то я поверю вам!
— Я сделаю это, как только немного поправлюсь, теперь я еще слишком слаб; ты должен подождать день или два, пока не пройдет лихорадка!
Успокоенный обещанием Джаксона, я заботливо ухаживал за ним в течение двух дней, обмывал и перевязывал его рану. Он говорил, что чувствует себя лучше, и обращение его со мною было такое ласковое и миролюбивое, что я не сразу мог привыкнуть к такой перемене. Несомненно, однако, что его кротость имела на меня хорошее влияние. Ненависть моя к нему постепенно исчезала и уступала место более мягкому, и даже нежному чувству, в котором я еще сам не отдавал себе отчета. На третий день утром он первый обратился ко мне.
— Теперь я в состоянии говорить. Что ты желаешь знать?
— Я хочу знать все подробности о том, как мы попали на этот остров? Кто были мои родители, и отчего вы сказали, что ненавидите меня и мое имя?
— Это потребует довольно много времени, — сказал Джаксон после минутного молчания. — Мне легко было бы ответить, если бы не твой последний вопрос. История твоего отца так тесно связана с моею собственною, что мне невозможно рассказать одну без другой. Итак, я начну с того, что расскажу тебе про себя, и таким образом ты узнаешь все, что тебя интересует!
— Так рассказывайте же, но только не говорите неправды!
— Нет, я буду говорить все, как было. Твой отец и я родились в Англии. Ты ведь знаешь, что это твоя родина, и что язык, на котором ты говоришь, английский?
— Я этого не знал. Расскажите мне что-нибудь про
Англию!
Я не буду обременять читателя пересказом всего, что говорил мне Джаксон про Англию, а также и бесчисленных вопросов, которые я ему задавал. Ночь наступила прежде, чем он мог мне ответить на все то, что хотелось мне знать. Он жаловался на усталость и, казалось, рад был, наконец, замолчать. Я перевязал ему рану, и он заснул.
Трудно описать впечатление, которое произвел на меня этот внезапный и непрерывный поток слов. Я был как-то странно взволнован и возбужден и много ночей подряд не мог спать. Я должен сознаться, что не всегда понимал значение слов, употребляемых Джаксоном, и, чтобы не прерывать нить его рассказа, часто довольствовался приблизительным пониманием и догадками. Но мысль быстро рождает мысль, и многие слова, которые сначала звучали совершенно чуждыми, становились мне понятными от частого употребления. Первую ночь я как будто опьянел от разговора и не спал до утра, стараясь разместить и запечатлеть в своей памяти все эти новые мысли и понятия. Чувства мои к Джаксону также изменились; я уже не испытывал к нему никакой ненависти или недоброжелательства. Все это уступило место чувству наслаждения, которое он доставлял мне, и я смотрел на него, как на неисчерпаемый и драгоценный источник удовольствия. Изредка, конечно, подымались во мне старые чувства. Забыть их вполне было трудно, но тем не менее я цеплялся за Джаксона и ни за что на свете не согласился бы потерять его, не узнав от него все, что можно было узнать. Когда состояние его раны казалось неудовлетворительным, я беспокоился не менее его самого. Одним словом, можно было ожидать, что мы, в конце концов, сделаемся настоящими друзьями, на почве полной зависимости друг от друга. С его стороны было бы безрассудно относиться враждебно ко мне, от которого зависело теперь все его благосостояние, а с моей стороны враждебность к человеку, открывшему мне новый мир мыслей и впечатлений, также была немыслима.
На второй день утром Джаксон рассказал мне приблизительно следующее:
— Я не готовился быть моряком. Я учился в хорошей школе, а десяти лет поместили меня в торговый дом, где я целыми днями сидел за конторкой, переписывая все то, что мне приказывали. Торговый дом этот занимался большими делами с Южной Америкой.
— Где находится Южная Америка? — спросил я.
— Ты бы лучше не мешал мне рассказывать, — заметил Джаксон, — когда я кончу, ты можешь задавать мне какие угодно вопросы, но если будешь прерывать меня на каждом шагу, я в неделю не дойду до конца моего рассказа. Вчера мы потеряли целый день!
— Это правда, так я и сделаю!
— В конторе, — продолжал Джаксон, — кроме меня, было еще два писаря — главный писарь, которого звали Манверс, и твой отец. Хозяин наш, по имени Эвелин, был очень строг и взыскателен по отношению к твоему отцу и ко мне, ежедневно проверял нашу работу и делал нам замечания, если что-нибудь было не так. Это создало между нами соревнование, которое побуждало нас обоих к работе, и оба мы часто заслуживали похвалу. По воскресеньям м-р Эвелин обыкновенно приглашал твоего отца и меня к себе на весь день. Утром мы шли в церковь, а потом обедали с ним. У него была дочь, немного моложе нас годами. Это и была твоя мать. Мы оба со временем, когда стали постарше, начали ухаживать за нею и наперерыв старались угождать и нравиться ей. Трудно сказать, кто из нас имел вначале больше успеха, но все же думаю, что из двух скорее я был ее любимцем первые два года нашего знакомства. Отец твой был по природе серьезен и расположен к задумчивости. Я же, наоборот, полон был веселья и задора, а потому она и предпочитала меня, как более живого и приятного товарища. Мы пробыли около четырех лет в конторе, когда умерла моя мать. Отец мой умер раньше, когда я еще не поступал на службу. По смерти матери оказалось, что моя часть состояния достигла приблизительно двух тысяч пятисот ф. ст. , но я еще не был совершеннолетним и ранее, как по истечении года, не мог вступить во владение ими. М-р Эвелин, который в это время был вполне доволен моим поведением, не раз полушутя-полусерьезно говорил мне, что когда мне минет двадцать один год, он позволит мне, если я того пожелаю, вложить свои деньги в его дело. Я так и намеревался сделать и с надеждой смотреть на будущее, мечтая жениться на твоей матери и зажить припеваючи. Не сомневаюсь в том, что все бы это так именно и случилось, если бы я продолжал вести себя прилично. Но раньше, чем я достиг совершеннолетия, я, к сожалению, завел некоторые весьма сомнительные знакомства, стал жить выше своих средств и, что всего хуже, приучился пить и проводил все ночи за кутежами. От этой дурной привычки я и впоследствии никогда не мог отделаться. Она погубила меня тогда и впоследствии губила меня всю жизнь. Мое маленькое состояние не только придавало мне некоторое значение в глазах других, но было причиной того, что я стал очень высокого о себе мнения. Я начал усиленно ухаживать за мисс Эвелин и был весьма благосклонно принят ее отцом, не мог также жаловаться и на отношение ко мне молодой девушки. Что же касается твоего отца, то он был совершенно отодвинут на второй план. У него не было ни состояния, ни каких бы то ни было надежд на будущее, кроме того, что мог он скопить своей бережливостью.