— Я здесь, ваше благородие, — отвечал я, высунув голову из-под лавки.
   Он побледнел и с минуту не мог сказать ни слова.
   — Так это не ты убил брата? — спросил он наконец.
   — Конечно, не я, ваше благородие.
   — Чудное дело! Я видел, что он упал со скалы, как убитый.
   — Вам это лучше знать.
   — Ну, видно, я напрасно обвинил тебя. — сказал он, сунув мне в руку горсть дублонов. — А ты, бедняга, верно, ушибся?
   — Да, невзначай споткнулся и проломил голову.
   Мы приехали на корабль; это было уже ночью. Весь экипаж плакал о капитане, а пуще всех сам дон Мантес: он велел обить свою каюту черным сукном, и корабельный монах пел каждый день за упокой души дона Диего. Но на корабле стали перешептываться об этом происшествии. Негодяи негры, даром что они никогда не выучиваются порядочно говорить на чужих языках, понятливы, как обезьяны, и разом смекнут, о чем при них говорится, хоть бы это было по-китайски. Так и наши бестии гребцы смекнули по разговору моему с доном Мантесом, что в смерти бедного дона Диего есть что-то недоброе. Рассказали это матросам, и вот на корабле пошли слухи, что дон Диего убит, кто говорил доном Мантесом, а кто — мною. Придравшись к чему-то, он обвинил негров, будто бы они хотели против него взбунтоваться, заковал их в железо, посадил в трюм, а потом велел доктору отрезать им языки, чтобы якобы избавить их от смертной казни. Такой сострадательный! Потом, когда мы пришли в город, — кажется, Юнкал, если не ошибаюсь, — ему удалось продать этот товар, и еще без убытка, потому что народ был сильный; а язык негру на что? В том же городе Юнкале он расстался и со мной. Перед отъездом на плантации, которые с тех пор стали принадлежать ему одному, он велел спустить шлюпку и отправился со мной в город. Мы зашли в трактир. Дон Мантес потребовал отдельную комнату, велел подать бутылку рому и сказал мне: «Слушай, Билл Ваткинс! Ты негодяй, ссыльный, и потому мне неприлично держать тебя при себе. Вот тебе двести дублонов. Ступай на все четыре стороны, только чур, не попадайся мне на глаза». — Сказав это, он вышел, а я остался, чтобы допить ром; потом хотел было вернуться как-нибудь на корабль, пришел на набережную, а его и след простыл!
   Дальнейшие приключения Ваткинса не имеют никакой связи с историей моей жизни, и я пропускаю их, ограничиваясь одним замечанием для тех сострадательных душ, которые могут найти невероятным жестокий поступок дона Мантеса с неграми. Этот поступок точно невероятен в наше время, и, надеюсь, будет таким же впредь; но в ту эпоху, к которой относится мое повествование, подобные дела случались нередко; я могу доказать исторически, что бедные негры бывали жертвами истязаний, перед которыми злодеяние Мантеса покажется еще очень умеренным.
   И этот человек готовился быть моим братом, сыном моего отца, мужем моей Гонории, которую я любил так нежно! О, как я благодарил Провидение, раскрывшее мне мрачные тайники души его! Теперь я не допущу этого изверга осквернить невинность, погубить ангела!
   — Но что же делать? — спрашивал я себя. — Не находимся ли мы в его власти? Можем ли мы сопротивляться?
   На другой день, когда все наше семейство собралось к завтраку и я увидел Гонорию, по-прежнему веселую, милую, беспечную, эти роковые вопросы встали передо мной. В то же время по какой-то тайной связи я вспомнил о камере, в которой хранится на корабле порох. Что, если?.. Одна искра может поставить обвиняемого лицом к лицу с обвинителем перед престолом Вечного Судьи. Почему не решиться? Мне показалось, что я совершу нечто великое, славное; голова моя закружилась, сердце забилось, и я упал без чувств на руки Гонории.
   Когда я опомнился, мне было необходимо высказать все, что я знал: какой-то демон подталкивал меня к этому. Я начал и не скрыл ничего; я даже находил утешительным говорить об ожидающих нас несчастьях и преувеличивал их. Наконец, из уст моих вырвались роковые слова:
   — Умрем добровольно все вместе.
   — Умрем, братец, — отвечала Гонория, прижавшись к плечу моему.
   Другие молчали; казалось, что неожиданность или смелость моего предложения лишили их способности говорить. Наконец, батюшка начал со свойственным ему хладнокровием:
   — Нет, Ардент, — сказал он, — мы еще успеем умереть, когда это будет неизбежно, а теперь, мне кажется, надо не отчаиваться, а действовать. Как поступает купец в затруднительных обстоятельствах? Он сзывает кредиторов, отдает им свое имение и начинает опять торговлю. Точно так же и нам нужно поступить в настоящем случае. Я поторгуюсь с Мантесом, и если ничто не поможет, тогда, только тогда мы прибегнем к смерти, как к последнему способу, но и в этом случае, я надеюсь, никто из моих родных не решится на убийство.
   Батюшка приказал всем нам выйти, а сам послал доложить капитану, что просит его на минуту к себе. Мне пришло в голову, что Мантес может употребить насилие во время разговора с моим отцом; я сообщил эту мысль дону Юлиану, и мы, без ведома батюшки, спрятались в соседнюю каюту, из которой могли все видеть сквозь стеклянную дверь, задернутую тонкой кисеей.
   Мантес не заставил себя дожидаться. Батюшка предложил ему стул и завел разговор. Он ласково осведомился о здоровье капитана, изъявил сожаление, что редко с ним видится; потом заговорил о непрочности всего человеческого, о женском непостоянстве и прочем. На все это Мантес отвечал одной суровой улыбкой, храня глубокое молчание: он походил на злодея, который уже решился совершить преступление, но еще не потерял стыда или выжидает удобное время. Наконец батюшка обратился к настоящему делу: он сказал дону Мантесу, что поступил крайне неблагоразумно, погрузив все свое золото на один корабль; что в случае кораблекрушения он таким образом лишится вдруг всего своего капитала и что поэтому он думает пересадить матушку, сестру, меня и всех прочих пассажиров с одной частью золота на первое же судно, которое нам встретится.
   — Позвольте, — перебил дон Мантес, нахмурившись, — так ли я вас понимаю? Вы хотите пересадить на другое судно своего сына, супругу, дона Юлиана, его сестру, и только?
   — Нет, капитан, и Гонорию.
   — Извините, сеньор! Гонория моя невеста.
   — Но она не хочет выходить замуж, и мне нельзя ее неволить. Лучше я дам вам вознаграждение, какого вы сами потребуете.
   — Тише, тише, господин Троттони! — сказал капитан с дьявольской улыбкой, играя своим кинжалом. — Мы понимаем друг друга. — И, наклонясь к уху батюшки, он присовокупил: — Вы все в моих руках! Слышите?
   — Как, — отвечал кротко отец, — разве вы, благородный испанец, поступите со мной не по правилам чести и дружбы? Я не верю этому.
   — Оставьте пустословие! Я уже вам сказал, что мы с вами понимаем друг друга. Так к делу! Ваше намерение отделить часть общества на другой корабль мне очень нравится; надо только изменить кое-что. Вот мои условия: вы, сеньор, со всеми пассажирами, кроме Гонории, можете отправиться куда вам угодно; а Гонория и все золото останутся у меня.
   Говоря это, Мантес совершенно снял с себя маску, и черты его стали гнусными чертами разбойника. Батюшка хотел возразить, но тот встал, сверкнул глазами и вышел. Я едва не послал ему вслед пулю из пистолета, который был у меня в руке; дон Юлиан удержал меня. Мы бросились к отцу; я обнимал его колени, целовал руки; великодушие, с каким он решился пожертвовать собою для спасения своего семейства, приводило меня в какое-то сумасшествие.
   — Полно, мой милый Ардент, — сказал он мне, — ты знаешь, что я не люблю никаких восторгов, а теперь они и некстати. Надо подумать о мерах, которые мы должны принять. Повидайся и поговори с Дринкватером.
   Я хотел выйти из каюты, но, увы, капитан успел сделать первые распоряжения после открытого раздора с нами: двери были заперты и у них стоял часовой, который не отвечал ни слова на все наши вопросы. К счастью, дамы наши и вся прислуга находились в это время в своих каютах, смежных с общей каютой, в которой последовало свидание с Мантесом, и таким образом мы были заключены все вместе. Но строгость надзора за нами доходила до крайности: нам не позволяли никакого общения с экипажем, и даже еда была приносима матросами, которые молчали, как рыбы.
   Прошли целые сутки; все было по-прежнему. На другой день, посмотрев в окно, сделанное в перегородке, которой наша каюта отделялась от остальных помещений корабля, я увидел, что на часах у наших дверей стоит малый с голубою ленточкой в петлице. Это должен быть один из почитателей Гонории, подумал я и начал смело стучаться в двери. Часовой отпер; но лишь только я хотел выйти, как он грубо толкнул меня назад, и дверь опять закрылась. Сердце мое вспыхнуло от негодования, но в то же время я заметил у ног своих маленький лоскуток бумаги: поднимаю, — записка от Девида Дринкватера! Все перешли поспешно в заднюю каюту, чтобы скорее прочитать ее. Девид писал, что нам нельзя освободиться иначе, как посредством отчаянного сражения; что он подговорил несколько человек в нашу пользу и что если мы не боимся пролить свою кровь, то можем начать дело в ту же ночь.
   Предложение было неожиданно; мы не знали, что делать; однако, посоветовавшись между собою, решились ответить Дринкватеру, и я, с общего согласия, написал следующее:
   «Любезный Девид!
   Мы не хотим быть зачинщиками, но готовы обороняться. Дайте нам возможность этого и, если можно, придите к нам сегодня вечером».
   Тот же часовой взял эту записку, и она дошла по назначению.
   К вечеру поднялся свежий ветер; я взглянул на компас, бывший у нас в каюте, и увидел, что корабль переменил курс, что он идет прямо к югу. В час пополуночи, когда на корабле стало все тихо и все огни были погашены, двери нашей каюты отворились, и Девид Дринкватер вошел в сопровождении семи или восьми матросов, которые несли ружья, пистолеты, тесаки, пики человек на пятьдесят; потом начали вносить сухари и воду, как будто нам предстояло выдержать продолжительную осаду в своей каюте. Дэвид осмотрел стоявшие в ней две пушки, вытащил из них пыжи и зарядил, сверх ядер, картечью. Все это делалось в глубоком молчании, с большими предосторожностями. Наконец, Дринкватер махнул своим людям, чтобы они шли вон, а сам повернулся к батюшке и сказал:
   — Я не люблю тратить слова. Вы видите, что я сделал все, чего вы желали и что было в моей власти. Но если хотите спасти себя и меня… да, меня!.. то бросьте пустую мысль о сражении и поступите вот каким образом. Вы, мистер Троутон, как арматор и хозяин нашего судна, можете уволить капитана. Уполномочьте меня на это бумагой по форме. Он станет противиться; ничего, Югурта в минуту закончит дело. Не правда ли, черный дружище, ведь ты сбегаешь в каюту дона Мантеса?
   Югурта со злобной радостью обнажил свой кинжал и приложил к острию большой палец, как бы пробуя, надежно ли оно.
   Я смотрел на отца: он качал головой. Несколько минут все молчали.
   — Нет, — сказал, наконец, батюшка, — это невозможно. Во-первых, мне кажется, что я не вправе уволить капитана, когда мы в открытом море; во-вторых, он будет сопротивляться.
   — А Югурта? — сказал Дэвид Дринкватер.
   — Ни за что на свете! — вскричал батюшка. — Я не могу принять убийства на свою душу.
   — В таком случае я предан, я погиб! — произнес Дринкватер, задумчиво опустив голову и сложив руки на груди.
   Мне стало больно, совестно. Я чувствовал, что мы в самом деле губим этого великодушного друга. Но как поступить?
   — Дэвид, — сказал я, протянув ему руку, — мы завтpa сами начнем сражение, будем действовать силой, драться до последней капли крови!
   — Вот это хорошо, — отвечал он с улыбкой, — это по крайней мере по-английски! Однако, все же надо составить план. Скажите, как вы думаете начать?
   — В полдень, ровно в полдень, я силою вырвусь из каюты, не пощажу и часового, ежели он будет меня удерживать. Десять человек ваших товарищей подоспеют к нам в это время и займут каюту, чтобы охранять дам. Между тем мы выйдем на шканцы, созовем экипаж, объясним ему все дело и арестуем капитана с обоими старшими лейтенантами.
   — О, тут не миновать кровопролития… Но ничего; вы увидите, что я не боюсь смерти. Так приготовьтесь, укрепите заднюю каюту, и чтобы дело началось непременно в полдень! Что касается меня, то можете быть уверены…
   Дэвид приложил руку к сердцу и вышел. Югурта проводил его глазами, в которых, как и во всей физиономии негра, светилось удовольствие.
   На другой день солнце взошло великолепно; утро было прелестное. Мы занимались вплоть до одиннадцати часов приготовлениями к бою: повернули стоявшие у нас пушки против перегородки, которой каюта отделялась от верхней палубы, зарядили все свои ружья и пистолеты, распределили патроны. Не мудрено вообразить, как бились наши сердца, как волновалось наше воображение во время этих занятий. Я со своей стороны не мог подумать без трепета, что скоро наступит роковая минута, в которую решится судьба всех близких моему сердцу, и судьба Гонории… И вот она, эта роковая минута, наконец, наступила. Я горестно улыбнулся, увидев, как мой добрый, старый отец привешивает себе саблю и засовывал за пояс два огромных пистолета Югурта, дон Юлиан и я были вооружены с головы до ног. Женщины стояли на коленях, молились. Я окинул взором присутствующих: все были бледны, встревожены; даже Баундер как будто понимал, что вокруг него происходит: он смотрел на меня, махая хвостом и насторожив уши. Полдень!.. Я подошел к двери и закричал часовому, чтобы он отпер. Суровый испанец не хотел слушаться; я выломал дверь; он загородил мне дорогу, но вдруг упал мертвый к ногам моим: кинжал Югурты не дал ему испустить и предсмертного стона. Тогда, оттолкнув ногою труп, мы все свободно вышли на палубу; я велел собрать экипаж; Дринкватер не замедлил к нам присоединился, и скоро мы увидели себя посреди довольно сильного отряда друзей, между тем как остальная часть экипажа собиралась у грот-мачты и смотрела с изумлением, что из этого выйдет.
   Вдруг раздался крик, поднялась тревога: капитан Мантес выскочил на палубу в сопровождении семи или восьми человек, с ружьями, пистолетами и кинжалами. Югурта тотчас же кинулся на него, как тигр на добычу; но какой-то моряк загородил собой дона Мантеса и пал жертвою своей верности. Другие начали кричать, что пассажиры нападают; завязалась перестрелка; однако мы скоро одержали верх и заставили дона Мантеса с его офицерами запереться в каюте. Два моряка, управлявшие рулем, также бежали; мы остались одни на всей палубе и считали уже корабль в своей власти.
   Но победа не могла быть одержана так легко. Через несколько минут я услышал новые крики: — К оружию! Бейте англичан! Стреляйте в еретиков! — и из всех люков, как пчелы из ульев, поползли люди, вооруженные кто чем. Я хотел было сказать несколько слов экипажу, но ругательства и выстрелы заглушили мой голос. Неприятелей было вдвое больше нас; они столпились на баке и начали поворачивать на нас пушки, которые там стояли. Признаюсь, эти приготовления ужасали меня, но Дринкватер смеялся. Несколько времени прошло пока обе стороны выжидали благоприятной минуты, чтобы произвести нападение. Пользуясь этим, я взял рупор и объявил от имени отца, как хозяина корабля и товаров, что капитан дон Мантес смещен с должности и что вместо него назначен Дэвид Дринкватер. Сторона дона Мантеса отвечала мне угрозами, некоторые прицелились в меня из ружей, выстрелили, однако, слава Богу, я остался невредим.
   — Капитан Дринкватер! — сказал тогда отец мой. — Теперь мы отдаемся полностью под вашу команду. Скажите, что нам делать.
   — Возьмите с собой двенадцать человек и ступайте — вместе с доном Юлианом и Югуртой защищать каюту, в которой остались женщины и запасы. Выстройтесь в линию, стойте крепко; если вас будут очень теснить, мы пришлем подкрепление. Мне сдается, что самая жаркая схватка будет на первой палубе.
   Батюшка, дон Юлиан и Югурта ушли. Проводив их глазами, — может быть, в последний раз, подумал я, — вдруг услышал позади себя шум, оглянулся и, — что же вижу? — ют, на котором за минуту перед тем никого не было, покрыт весь вооруженными людьми; дон Мантес с двумя старшими лейтенантами и несколькими матросами пробрался туда по русленям с наружной стороны корабля; у всех были ружья, пистолеты, кинжалы; сверх того они успели повернуть на нас жерла находившихся там коронад. Таким образом мы очутились между двух огней, и погибель наша казалась неизбежной. Невольное подозрение омрачило мой ум.
   — Вы нам изменили! — сказал я Дринкватеру.
   — Ищите истину в моем сердце, — отвечал он, — вот моя грудь!
   Благородный человек, несмотря на обиду, которую я нанес ему, продолжал распоряжаться: он поставил наших товарищей в две шеренги, одну лицом к юту, другую к шканцам, и велел каждому быть в готовности стрелять по первому знаку. На несколько минут водворилось молчание. В это время Дринкватер, стоя подле меня в промежутке шеренг, сказал торжественным голосом, каким говорят только на одре смерти:
   — Я прощаю вас, мистер Троутон; вы беспокоитесь о своем семействе, и потому… Но слушайте, слушайте! Дон Мантес хочет что-то сказать.
   В самом деле, капитан, спрятавшись за бизань-мачту, начал оттуда кричать своим людям, чтобы не щадили нас, еретиков и безбожников; советовал матросам, стоявшим на баке, целить как можно ниже, чтобы не перебить своих на юте, и заключил тем, что все должны стрелять, когда он махнет платком. Голос дона Мантеса дрожал и срывался, когда он говорил эту речь; лицо было бледно, расстроено. Дринкватер глядел на него с презрительной улыбкой; но я, — не хочу таить, — я содрогнулся, видя с обеих сторон зажженные фитили и обращенные на нас жерла пушек: мне казалось невероятным, чтобы кто-нибудь из наших спасся от смерти. Между тем капитан оставался за мачтой. Вот, наконец, он поднимает руку, платок его развевается в воздухе… несколько медных пастей изрыгнули пламя, ружья выстрелили, гром покатился по волнам, корабль дрогнул, два облака дыма смешались над нашими головами, но… никто из нас не был ранен.
   — Чудо!.. Чудо! — закричали испанцы, стоявшие в наших рядах.
   — Пали! — скомандовал Дринкватер, и с обеих сторон неприятели попадали, как скошенные колосья.
   — Стой!.. Заряжай! Пали! — скомандовал опять храбрый Дэвид.
   В одно мгновение раздался второй залп. Мы с Дринкватером также не оставались без дела, но ни он, ни я не могли попасть в дона Мантеса, потому что трусливый злодей совершенно спрятался за толстое дерево бизани.
   В том, что страшный неприятельский залп не произвел никакого действия, вовсе не было чуда, которое думали видеть в этом испанцы. Артиллерийский офицер принадлежал к нашей партии и ночью с помощью других товарищей наших вынул ядра, пули и картечь из всех пушек и ружей, а капитан и его войско не заметили этого. Напротив, им готовился еще новый сюрприз: когда они стали заряжать во второй раз свои орудия, оказалось, что весь порох и патроны подмочены и не годятся в дело. Это давало нам большой перевес над партией дона Мантеса, потому что у нас не было недостатка в хороших огнестрельных запасах. Уже мы готовились овладеть опять всей палубой; толпы неприятеля на юте и на баке начинали редеть; я надеялся скоро увидеть в безопасности свое семейство, а Дринкватер остаться командиром корабля, как вдруг одно страшное и неожиданное обстоятельство дало совсем другой оборот делу.

V

   У моряков есть обычай, когда они плавают в тропиках, устраивать над шканцами род палатки, чтобы защитить себя и корабль от палящих лучей солнца. Для этого употребляется огромное полотно из толстой парусины, которое у других народов перекидывается через веревку, протянутую от грот-мачты к бизань-мачте, а на испанских судах только углами привязывается к ближним снастям. Во время описанного мною сражения мы стояли под таким навесом и вовсе не думали об опасности положения. Между тем в числе неприятелей нашелся человек с сметливой головой, которая часто одна заменяет собою целую сотню рук. Он послал четырех товарищей к углам навеса и сказал, чтобы они все разом по его сигналу обрезали веревки, на которых держалась парусина. Таким образом, в то самое время, как мы уже считали себя победителями, огромное и тяжелое полотно неожиданно упало на наши головы; неприятели бросились с обеих сторон, опрокинули нас, и началось сражение, какого, вероятно, никогда не бывало: сражающиеся дрались между собой, не видя друг друга, кололи кинжалами наудачу: это была настоящая лотерея смерти, сражение совершенно в испанском вкусе. Скоро вся парусина пропиталась кровью; кровь потекла и по палубе; мы умирали один за другим, гасли, как догоревшие свечки. Один только Дринкватер, хотя весь израненный, сохранял еще некоторую силу духа; но и то было не мужество, а какое-то бешенство, не желание одержать победу, а звериная жажда мщения, крови. И он не мог поразить своего неприятеля, ни даже видеть его… Мучительное состояние! Бедный Дринкватер!
   Зная, что нам нельзя спастись иначе, как спрятавшись в люк, ведущий внутрь корабля, дон Мантес велел навалить всяких тяжестей и мертвых тел на ту часть парусины, которая лежала над этим единственным путем к нашему спасению. Тогда гибель наша становилась неизбежной. Некоторые пробовали прорезать парусину кортиками, кинжалами; но это только указывало неприятелю место, где еще был живой человек, и несчастный в одно мгновение угасал под штыком или кинжалом.
   Наконец, мы уже перестали сопротивляться, не смели сделать никакого движения. Враги наши ревели от восторга; некоторые говорили: не пора ли поднять парусину и покидать нас за борт. Не могу сказать, что я чувствовал в это время: я позабыл отца, мать, сестру; в сердце моем кипела одна лютая ярость; Бог знает, чем бы я пожертвовал, чтобы насытить свое мщение; и между тем мне надо было не показать в себе ни малейшего признака жизни, надо было притворяться мертвым, чтобы спасти свою жизнь!
   В то время, как мы все готовились умереть подобно диким зверям, попавшим в сети, судьба сжалилась и спасла нас рукой моего верного Югурты. Вдруг мы услышали страшный взрыв, корабль вздрогнул, яркий свет блеснул в наших глазах, и все, чем был завален люк, полетело на воздух. Я сперва подумал, что батюшка в отчаянии зажег порох, который был у нас запасен; но дело объяснилось иначе. Югурта с помощью моряков, которые составляли маленький отряд, назначенный для защиты дам, притащил к люку одну из пушек, стоявших в нашей каюте, навел ее на отверстие люка и выпалил. Так как пушка была заряжена ядром и картечью, то выстрел произвел ужасное действие. Испанцы остолбенели и несколько минут не могли опомниться; а между тем мы, кто был еще в силах, тотчас спустились во внутренность корабля и перенесли туда же своих тяжело раненых товарищей.
   В это время какое-то американское судно, которое со вчерашнего дня шло в одном направлении с нами, приблизилось к «Санта-Анне», и капитан спросил, что у нас делается и не нужна ли нам помощь? Ему отвечали, чтобы он думал о самом себе и убирался к черту, если не хочет попробовать наших ядер. Американец топнул ногой, назвал испанцев болванами за то, что они дерутся в такое время, когда умные люди обедают, однако, спустил на воду шлюпку и велел гребцам держаться на пистолетный выстрел от нашего корабля, чтобы, в случае надобности, подать помощь.
   Между тем испанцы пришли в себя, и тут-то, кажется, вспыхнуло их бешенство. Все без исключения, даже и те подлые трусы, которые в начале сражения попрятались в трюм, выбежали на палубу. Я с ужасом видел, что их вчетверо больше нас. Нам оставалось только либо умереть, либо защищаться. Пятнадцать человек, составлявших охранную стражу каюты, расположились перед ее дверьми; я, раненый, с несколькими также ранеными товарищами, присоединился к этой ничтожной фаланге. Другие, не имея сил драться, были отнесены в заднюю каюту. Дэвид Дринкватер почти умирал: женщины насильно перевязали раны, которыми было покрыто все его тело.
   Долго враждующие партии стояли одна против другой на первой палубе. Капитан Мантес сверху кричал своим, чтобы они начинали дело; но испанцы, видя у нас огнестрельное оружие, которого у них не было, медлили, не решались. В это время патер, в полном облачении, вышел из каюты и остановился между двумя сражавшимися линиями.