Фредерик Марриет
Валерия
ГЛАВА I
Я поставила в заглавии этой книги имя, данное мне при крещении. Если читатель не поскучает прочитать ее до конца, то узнает, чем сделалась я теперь, после жизни, полной приключений. Я не буду отнимать у него времени, распространяясь в предисловии, но сейчас же расскажу о моем рождении и воспитании и познакомлю его с моими родственниками. Это необходимо: время рождения и родство еще не так важны; но важно воспитание, потому что оно подготовило много событий в моей жизни. Многое зависит, однако же, и от происхождения и во всяком случае упомянуть о нем должно для полноты картины. Итак, начнем с начала.
Я родилась во Франции. Отец мой происходил от младшей линии старинной дворянской фамилии; он был сын старого офицера и сам служил офицером в армии Наполеона. Он был с ним в итальянском походе и, продолжая сопровождать его во всех кампаниях, дослужился до капитана кавалерии. Он отличался много раз; получил орден почетного легиона; император любил его, и все были уверены, что отец мой быстро пойдет вперед, — как вдруг он сделал сильную ошибку. Эскадрон его стоял в маленьком городке Цвейбрюккене, на берегу Эрбаха; тут он увидел мать мою, влюбился и женился. Поступок был извинителен: такой красавицы, как мать моя, я не видывала; притом, она была отличная музыкантша, хорошей фамилии и с приданым довольно значительным.
Читатель скажет, может быть, что отец мой, женившись, не сделал вовсе никакой ошибки. Это правда: ошибка состояла не в том, что он женился, а в том, что послушался матушки и испортил свою карьеру. Он хотел оставить жену до конца кампании у родителей. Она этого не захотела, и отец мой исполнил ее желание. Наполеон не препятствовал своим офицерам жениться, но не любил, чтобы жены их следовали за армией. Вот почему отец мой лишился милости своего полководца. Мать моя была так хороша собою, что все тотчас же заметили ее; об этом не замедлил узнать и Наполеон, и это вооружило его против моего отца.
В первый год после свадьбы родился старший брат мой, Август; вскоре потом мать моя сделалась опять беременна, и это обрадовало отца: он был женат уже год и, любуясь красотой своей жены, уже рассчитывал, достаточно ли вознаграждает его обладание такою женщиною за потерю командования бригадой.
Для оправдания моего отца я должна сообщить читателю подробности, которые, может быть, ему неизвестны. Наполеон, как я сказала, не запрещал своим офицерам жениться; ему нужны были люди для войска, но только для войска: он не дорожил супругами, доставлявшими ему большею частью девочек. Но если, напротив того, жена дарила своего мужа шестью или семью мальчиками, и если он был военный, то мог быть уверен, что получит пожизненную пенсию. Мать моя родила сына, и так как известно, что женщина большею частью продолжает производить детей того пола, с которого начала, то все поздравляли ее с новой беременностью и предсказывали, что, благодаря ее плодовитости, муж скоро получит пенсию. Отец мой был того же мнения и надеялся, что пенсия вознаградит его за потерю бригады. Мать моя с уверенностью говорила, что родит сына.
Но все предсказания и надежды разрушило мое появление на свет. Отец мой был огорчен, но перенес это с твердостью мужчины. Мать моя была не только огорчена, но рассержена. Она была женщина вспыльчивая и получила ко мне какое-то отвращение. С летами это чувство не ослабевало, а усиливалось, и, как вы увидите, было главною причиной всех моих несчастий.
Отец мой, находя неудобным возить с собой жену в дальние походы и надеясь, может быть, снова заслужить милость императора и получить бригаду, предложил матери возвратиться с двумя детьми к своим родителям. Маменька решительно отказалась от этого, но согласилась отослать в Цвейбрюккен меня и брата моего Августа. Там жили мы в то время, когда отец следовал за судьбою императора, а мать за судьбою своего мужа. Я почти не помню деда и бабушки с материнской стороны; помню только, что я прожила у них до семилетнего возраста и потом переселилась с братом в Люневиль, к матери отца моего, которая пожелала заняться нашим воспитанием.
Этого желала, как я говорю вам, бабушка, а не дедушка, бывший тогда еще в живых. Будь его воля, он не призвал бы нас в Люневиль; он не любил детей. Но бабушка имела свое, независимое от мужа состояние, и настояла на том, чтобы мы переехали к ней. Я часто слышала, как дедушка говорил ей об издержках по случаю нашего у них пребывания, и как бабушка отвечала: «Eh bien, monsieur Chateauneuf, c'est mon argent que je dupense» (Ну, так что же, господин Шатонеф, ведь я на это расходую свои деньги).
Надо описать вам дедушку. Он служил во французской армии и вышел в отставку с чином майора и орденом почетного легиона. Это был высокий, статный старик, с белыми, как серебро, волосами. В молодости он слыл, говорят, одним из храбрейших и красивейших офицеров во французской армии. Он думал только о своем покое; детский шум сильно беспокоил его, и вот почему он не любил детей. Мы видели его чрезвычайно редко. Если мне, бывало, случалось забежать к нему в комнату, он сейчас же грозил мне розгой.
Люневиль прекрасный город в Мертском департаменте. Замок, или лучше сказать дворец, — великолепное, обширное здание, в котором жили некогда Лотарингские герцоги; и потом жил король Станислав, основавший военную школу, библиотеку и госпиталь. Дворец этот — квадратное здание, с прекрасным фасадом. Перед ним бьет фонтан. В средине дворца есть широкая площадь, а за ним обширный сад, содержимый в большой чистоте. Одну сторону дворца занимали офицеры полка, стоявшего в Люневиле, другую солдаты; остальное было назначено для старых отставных офицеров, получающих пенсию. В этом-то прекрасном здании поселились доживать свою жизнь дедушка и бабушка. За исключением Тюильри, я не знаю во Франции дворца, который мог бы сравниться с люневильским. В нем поселилась и я; когда мне было семь лет, и с этого времени начинается собственно и моя жизнь.
Я описала вам дедушку и наше жилище. Теперь позвольте познакомитьвас с бабушкой, моей милой, доброй бабушкой, которую я так горячо любила при жизни и которой память уважаю так глубоко, Она была невелика ростом, но в шестьдесят лет не утратила еще своей красоты и держалась прямо, как стрела. Ни над кем, кажется, не пролетело время так легко; волосы ее были черны, как смоль, и ниспадали до самых колен. Все находили это чрезвычайно замечательным явлением, и она гордилась тем, что у нее нет ни волоска седого. Она потеряла уже много зубов, но морщин на лице ее не было, и для шестидесятилетней старушки она была необыкновенно свежа. Не состарилась она и душою — острила и вечно шутила. Офицеры, жившие во дворце, не выходили из ее комнат и предпочитали ее общество обществу молодых женщин. Она страстно любила детей и всегда участвовала в наших играх; но при всей своей живости, она была женщина нравственная и религиозная. Она прощала леность и шалости; но ложь и нарушение правил чести всегда влекли за собою для меня и моего брата строгое наказание. Она говорила, что честность несовместна с обманом, и что из лжи сами собою возникают все прочие пороки. Правду считала она основанием всего доброго и благородного; прочие же ветви воспитания были, по ее мнению, сравнительно неважны и ничего не значили без любви к истине. Она была права.
Я и брат мой ходили каждый день в школу. Служанка наша, Катерина, отводила меня в школу после завтрака и приходила за мною в четыре часа после обеда. Это было счастливое время моей жизни. С какою радостью возвращалась я во дворец и впрыгивала иногда, чтобы испугать бабушку, прямо к ней в окно! Она и сердилась и смеялась.
Бабушка была, как я заметила, религиозна, но не ханжа. Главным старанием ее было внушить мне любовь к правде, и она неутомимо преследовала свою цель. Если я, бывало, провинюсь, ее огорчал не проступок мой, а мысль, что я, может быть, стану отпираться. Для предотвращения лжи она изобрела престранное средство: она рассказывала, что видела проступок мой во сне. Она не обвиняла меня никогда, не уверившись наперед, что я, действительно, виновата, потом говорила мне поутру: «Валерия, мне сегодня снился сон; никак не могу забыть его. Снится мне, что будто ты забыла свое обещание, вошла в буфет и съела большой кусок пирога».
При этом она смотрела на меня очень пристально; я, слушая ее, краснела и потупляла глаза, и когда сон был досказан, я лежала у ног ее, припавши лицом к ее коленам. За проступки поважнее я должна была молить Бога о прощении, и потом меня сажали в тюрьму, то есть запирали на несколько часов в моей спальне. Катерина служила у бабушки уже давно и пользовалась большими привилегиями; она позволяла себе высказывать свое мнение и могла ворчать сколько угодно, чего и не упускала делать всякий раз, когда меня сажали под арест. «Бедная малютка — всегда в тюрьме. Это не хорошо, сударыня; выпустите ее». Бабушка отвечала ей очень спокойно: «Ты добрая женщина, Катерина, только ничего не смыслишь в воспитании». Иногда, однако же, ей удавалось выпросить ключ, и тогда меня освобождали раньше назначенного срока.
Заключение в тюрьму было для меня наказанием очень тяжелым: меня сажали всегда вечером, по возвращении из школы, и, следовательно, лишали возможности играть. Во дворце жило много женатых офицеров, и у меня было много подруг. Девочки ходили в рощу за дворцовым садом собирать цветы и плести гирлянды, которые вешали потом на веревке, натянутой поперек двора. При наступлении ночи все выходили из своих квартир с фонарями, танцевали, играли и веселились до тех пор, пока не наставала пора ложиться спать. Окна моей спальни выходили на двор, и, сидя в тюрьме, я имела неудовольствие видеть перед собою игры, в которых мне нельзя было участвовать.
В доказательство верности системы моей бабушки, я расскажу вам один случай. У деда моего было поместье мили за четыре от Люневиля. Часть его была отдана в наем фермеру, другою он заведовал и жил на получаемые с нее доходы. С этой фермы получали мы молоко, масло, сыр, фрукты и всякую всячину. В этой части Франции умеют топить и очищать масло на зиму, не соля его. Оно не портится и очень приятно на вкус, по крайней мере мне оно очень нравилось. В буфете стояло банок двадцать этого масла, и его брали из них поочередно. Я не смела сделать похищения из той банки, которая стояла на очереди, потому что это сейчас бы заметили; я принялась за последнюю и почти опорожнила ее прежде, нежели бабушка заметила мою проделку. Вслед за тем ей, по обыкновению, приснился сон. Она начала пересчитывать все банки: открывает первую — полна; открывает вторую — полна; третью — полна; и когда очередь еще далеко не дошла до последней, я стояла уже на коленях и досказывала сон бабушки. Я не в силах была выслушать осмотра всех двадцати банок. С этого времени я, не дожидаясь конца сновидения, признавалась в моем проступке.
Мне было уже девять лет, когда я провинилась в другом, более важном деле. Я расскажу вам этот случай ради оригинальности наказания, которое с пользою может быть употреблено и вами. Дети офицеров, живших во дворце, то есть собственно девочки, устраивали иногда в саду праздник, нечто вроде пикника: одни приносили пироги, другие фрукты, третьи деньги (по несколько су), для покупки конфет или чего вздумается обществу.
Бабушка давала мне на эти случаи всегда фрукты, целую кучу яблок и груш, привозимых нам с фермы. Однажды одна из девочек, постарше меня, сказала мне, что фруктов у них довольно, а чтобы я принесла денег. Я попросила у бабушки несколько су, но получила отказ. Подруга моя сказала: «Да ты укради деньги у дедушки». Я не соглашалась, но она начала надо мною смеяться и довела меня до того, что я решилась. Давши ей слово, я была в самом неприятном положении. Я знала, что воровать дурно, а подруга не забыла внушить мне, как дурно не исполнять своих обещаний. Я не знала, что мне делать. Целый вечер была я в таком волнении, что бабушка не знала, что подумать. Я стыдилась нарушить данное слово и дрожала при мысли о предстоящем поступке. Наконец я легла в постель, но не спала. Около полуночи я встала, прокралась потихоньку в комнату дедушки, подошла к его платью, лежавшему на стуле, обшарила карманы и украла — два су!
Достигши цели, я ушла назад к себе в комнату. Не могу описать вам, что было со мною, когда я снова легла в постель, во всю ночь не смыкала глаз и на другое утро явилась бледная, истомленная, трепещущая. Оказалось, что дедушка подсмотрел, как я воровала деньги, и сказал это бабушке. Бабушка призвала меня к себе.
— Поди сюда, Валерия, — сказала она. — Мне снился сегодня ужасный сон: будто одна девочка прокралась ночью в комнату своего дедушки. ..
Я не выдержала, бросилась к ее ногам и воскликнула:
— Да, да! И украла два су!
Я залилась слезами, и целый час не могла ни встать, ни поднять глаз. Наказание было строгое. Меня замкнули на десять дней: но всего ужаснее было то, что меня призывали всякий раз, когда кто-нибудь к нам приходил, и бабушка торжественно представляла меня гостям со словами:
— Позвольте представить вам мадмуазель Валерию, которая сидит взаперти в своей комнате, за то, что украла два су у дедушки.
Стыда моего нельзя выразить словами. Это повторялось раз десять на день. Уходя в свою комнату, я заливалась горькими слезами. Наказание было строго, но благотворно. После этого я скорее согласилась бы вытерпеть пытку, нежели тронуть чужую вещь. Исцеление было радикальное.
Пять лет пробыла я под надзором бабушки, внушившей мне горячую любовь к правде. Я могу сказать по совести, что я была невинна, как агнец, — но скоро все это должно было измениться. Наполеон был низведен с престола и отвезен на бесплодную скалу. Во французской армии сделаны большие перемены. Гусарский полк, в котором служил отец мой, был распущен, и отца причислили к драгунам, назначенным в Люневиль. Он прибыл туда с матушкой и семью детьми. Всех нас было у него, следовательно, девять. Впоследствии число наше возросло до четырнадцати, — семь сыновей и семь дочерей. Будь Наполеон на троне, он непременно дал бы моему отцу пенсию.
Приезд родителей был для меня источником и радости, и горя. Мне ужасно хотелось увидеть братьев и сестер, и сердце мое рвалось к отцу и матери, хотя я их почти не помнила. Однако же я боялась, что меня отнимут у бабушки, да и сама она этого не желала. К несчастью, так и случилось. Меня с братом немедленно взяли домой.
Через неделю полк моего отца получил приказание выступить в Нант; но я успела уже убедиться в это время, что участь моя будет горька. Я исполняла в доме должность служанки и няньки при младших моих братьях; к неописанному моему несчастию, матушка по-прежнему питала ко мне отвращение, и не проходило почти дня, чтобы она меня не наказывала.
Мы отправились в Нант; я думала, что не переживу разлуки с бабушкой, горько плакавшей на прощание. Отец охотно оставил бы меня у нее, и она обещала отказать мне свое имение; но это предложение только пуще разгневало матушку. Она объявила, что я не останусь в Люневиле, а отец мой ни в чем ей не противоречил.
Прибыв в Нант, мы расположились в казармах. Я должна была стлать постели, мыть детей, ходить гулять с младшим из них и исполнять все, что ни прикажут мне братья или сестры. Гардероб, которым снабдила меня бабушка, был очень хорош, его у меня взяли и перешили мои платья для детей, но всего обиднее было для меня то, что сестер учили музыке, танцам и другим искусствам, а мне нельзя было пользоваться уроками, хотя учителя не взяли бы за это ни гроша лишнего.
Я живо помню, что чувствовала в это время. Я чувствовала, что от всей души люблю матушку, люблю ее горячо, но она все по-прежнему не любила меня.
Любимцем матушки был второй брат мой, Павел; он был удивительный музыкант: играл на чем угодно, читал самые трудные ноты с первого разу. Матушка сама была хорошая музыкантша и полюбила его за это дарование. Ему позволено было приказывать мне, что вздумается. Но за меня заступался Август и порядком отплачивал Павлу. Только это не помогало.
Следствием такого обращения со мною было то, что оно уничтожило во мне все, внушенное бабушкой. Страх наказания заставлял меня лгать и обманывать. Даже брат Август готов был вдаться в этот порок, жалея меня. «Валерия, — говаривал он, выбегая ко мне навстречу, когда я возвращалась домой с прогулки с маленьким братом, — матушка недовольна, ты должна сказать то и то». То и то, разумеется, была ложь; я лгала неловко, краснела и запиналась; ложь не могла укрыться, и меня наказывали за то, что иногда и не заслуживало наказания. Поймавши меня во лжи, матушка никогда не забывала говорить об этом отцу, и мало-помалу он начал думать, что я заслуживаю такого обращения, что я дурная, скрытная девочка.
Я была счастлива только уходя из дому. Но это случалось, когда меня посылали гулять с маленьким братом моим Пьером. Окончив домашние работы, я должна была нести его на воздух. Если он плакал и капризничал, то прогулка начиналась немедленно. Я знала это и щипала его, чтобы заставить плакать и выйти с ним из дому. Я сделалась жестокою. С каким негодованием отвергла бы я подобные поступки полгода тому назад!
Матушка воображала, что обращение ее со мною известно только домашним, но она ошибалась. Обо мне сожалели все офицеры и жены их, жившие в казармах.
Жена одного из высших офицеров, также жившего в казармах, питала ко мне особенное участие. У нее тоже была дочь Валерия. Уходя из дому, я обыкновенно приходила к ним, и, видя, как ласкает и обнимает мою тезку мать ее, я невольно плакала, чувствуя, что лишена этого наслаждения.
— О чем ты плачешь, Валерия?
— О, зачем меня так же не ласкают? Что ясделала?
Я родилась во Франции. Отец мой происходил от младшей линии старинной дворянской фамилии; он был сын старого офицера и сам служил офицером в армии Наполеона. Он был с ним в итальянском походе и, продолжая сопровождать его во всех кампаниях, дослужился до капитана кавалерии. Он отличался много раз; получил орден почетного легиона; император любил его, и все были уверены, что отец мой быстро пойдет вперед, — как вдруг он сделал сильную ошибку. Эскадрон его стоял в маленьком городке Цвейбрюккене, на берегу Эрбаха; тут он увидел мать мою, влюбился и женился. Поступок был извинителен: такой красавицы, как мать моя, я не видывала; притом, она была отличная музыкантша, хорошей фамилии и с приданым довольно значительным.
Читатель скажет, может быть, что отец мой, женившись, не сделал вовсе никакой ошибки. Это правда: ошибка состояла не в том, что он женился, а в том, что послушался матушки и испортил свою карьеру. Он хотел оставить жену до конца кампании у родителей. Она этого не захотела, и отец мой исполнил ее желание. Наполеон не препятствовал своим офицерам жениться, но не любил, чтобы жены их следовали за армией. Вот почему отец мой лишился милости своего полководца. Мать моя была так хороша собою, что все тотчас же заметили ее; об этом не замедлил узнать и Наполеон, и это вооружило его против моего отца.
В первый год после свадьбы родился старший брат мой, Август; вскоре потом мать моя сделалась опять беременна, и это обрадовало отца: он был женат уже год и, любуясь красотой своей жены, уже рассчитывал, достаточно ли вознаграждает его обладание такою женщиною за потерю командования бригадой.
Для оправдания моего отца я должна сообщить читателю подробности, которые, может быть, ему неизвестны. Наполеон, как я сказала, не запрещал своим офицерам жениться; ему нужны были люди для войска, но только для войска: он не дорожил супругами, доставлявшими ему большею частью девочек. Но если, напротив того, жена дарила своего мужа шестью или семью мальчиками, и если он был военный, то мог быть уверен, что получит пожизненную пенсию. Мать моя родила сына, и так как известно, что женщина большею частью продолжает производить детей того пола, с которого начала, то все поздравляли ее с новой беременностью и предсказывали, что, благодаря ее плодовитости, муж скоро получит пенсию. Отец мой был того же мнения и надеялся, что пенсия вознаградит его за потерю бригады. Мать моя с уверенностью говорила, что родит сына.
Но все предсказания и надежды разрушило мое появление на свет. Отец мой был огорчен, но перенес это с твердостью мужчины. Мать моя была не только огорчена, но рассержена. Она была женщина вспыльчивая и получила ко мне какое-то отвращение. С летами это чувство не ослабевало, а усиливалось, и, как вы увидите, было главною причиной всех моих несчастий.
Отец мой, находя неудобным возить с собой жену в дальние походы и надеясь, может быть, снова заслужить милость императора и получить бригаду, предложил матери возвратиться с двумя детьми к своим родителям. Маменька решительно отказалась от этого, но согласилась отослать в Цвейбрюккен меня и брата моего Августа. Там жили мы в то время, когда отец следовал за судьбою императора, а мать за судьбою своего мужа. Я почти не помню деда и бабушки с материнской стороны; помню только, что я прожила у них до семилетнего возраста и потом переселилась с братом в Люневиль, к матери отца моего, которая пожелала заняться нашим воспитанием.
Этого желала, как я говорю вам, бабушка, а не дедушка, бывший тогда еще в живых. Будь его воля, он не призвал бы нас в Люневиль; он не любил детей. Но бабушка имела свое, независимое от мужа состояние, и настояла на том, чтобы мы переехали к ней. Я часто слышала, как дедушка говорил ей об издержках по случаю нашего у них пребывания, и как бабушка отвечала: «Eh bien, monsieur Chateauneuf, c'est mon argent que je dupense» (Ну, так что же, господин Шатонеф, ведь я на это расходую свои деньги).
Надо описать вам дедушку. Он служил во французской армии и вышел в отставку с чином майора и орденом почетного легиона. Это был высокий, статный старик, с белыми, как серебро, волосами. В молодости он слыл, говорят, одним из храбрейших и красивейших офицеров во французской армии. Он думал только о своем покое; детский шум сильно беспокоил его, и вот почему он не любил детей. Мы видели его чрезвычайно редко. Если мне, бывало, случалось забежать к нему в комнату, он сейчас же грозил мне розгой.
Люневиль прекрасный город в Мертском департаменте. Замок, или лучше сказать дворец, — великолепное, обширное здание, в котором жили некогда Лотарингские герцоги; и потом жил король Станислав, основавший военную школу, библиотеку и госпиталь. Дворец этот — квадратное здание, с прекрасным фасадом. Перед ним бьет фонтан. В средине дворца есть широкая площадь, а за ним обширный сад, содержимый в большой чистоте. Одну сторону дворца занимали офицеры полка, стоявшего в Люневиле, другую солдаты; остальное было назначено для старых отставных офицеров, получающих пенсию. В этом-то прекрасном здании поселились доживать свою жизнь дедушка и бабушка. За исключением Тюильри, я не знаю во Франции дворца, который мог бы сравниться с люневильским. В нем поселилась и я; когда мне было семь лет, и с этого времени начинается собственно и моя жизнь.
Я описала вам дедушку и наше жилище. Теперь позвольте познакомитьвас с бабушкой, моей милой, доброй бабушкой, которую я так горячо любила при жизни и которой память уважаю так глубоко, Она была невелика ростом, но в шестьдесят лет не утратила еще своей красоты и держалась прямо, как стрела. Ни над кем, кажется, не пролетело время так легко; волосы ее были черны, как смоль, и ниспадали до самых колен. Все находили это чрезвычайно замечательным явлением, и она гордилась тем, что у нее нет ни волоска седого. Она потеряла уже много зубов, но морщин на лице ее не было, и для шестидесятилетней старушки она была необыкновенно свежа. Не состарилась она и душою — острила и вечно шутила. Офицеры, жившие во дворце, не выходили из ее комнат и предпочитали ее общество обществу молодых женщин. Она страстно любила детей и всегда участвовала в наших играх; но при всей своей живости, она была женщина нравственная и религиозная. Она прощала леность и шалости; но ложь и нарушение правил чести всегда влекли за собою для меня и моего брата строгое наказание. Она говорила, что честность несовместна с обманом, и что из лжи сами собою возникают все прочие пороки. Правду считала она основанием всего доброго и благородного; прочие же ветви воспитания были, по ее мнению, сравнительно неважны и ничего не значили без любви к истине. Она была права.
Я и брат мой ходили каждый день в школу. Служанка наша, Катерина, отводила меня в школу после завтрака и приходила за мною в четыре часа после обеда. Это было счастливое время моей жизни. С какою радостью возвращалась я во дворец и впрыгивала иногда, чтобы испугать бабушку, прямо к ней в окно! Она и сердилась и смеялась.
Бабушка была, как я заметила, религиозна, но не ханжа. Главным старанием ее было внушить мне любовь к правде, и она неутомимо преследовала свою цель. Если я, бывало, провинюсь, ее огорчал не проступок мой, а мысль, что я, может быть, стану отпираться. Для предотвращения лжи она изобрела престранное средство: она рассказывала, что видела проступок мой во сне. Она не обвиняла меня никогда, не уверившись наперед, что я, действительно, виновата, потом говорила мне поутру: «Валерия, мне сегодня снился сон; никак не могу забыть его. Снится мне, что будто ты забыла свое обещание, вошла в буфет и съела большой кусок пирога».
При этом она смотрела на меня очень пристально; я, слушая ее, краснела и потупляла глаза, и когда сон был досказан, я лежала у ног ее, припавши лицом к ее коленам. За проступки поважнее я должна была молить Бога о прощении, и потом меня сажали в тюрьму, то есть запирали на несколько часов в моей спальне. Катерина служила у бабушки уже давно и пользовалась большими привилегиями; она позволяла себе высказывать свое мнение и могла ворчать сколько угодно, чего и не упускала делать всякий раз, когда меня сажали под арест. «Бедная малютка — всегда в тюрьме. Это не хорошо, сударыня; выпустите ее». Бабушка отвечала ей очень спокойно: «Ты добрая женщина, Катерина, только ничего не смыслишь в воспитании». Иногда, однако же, ей удавалось выпросить ключ, и тогда меня освобождали раньше назначенного срока.
Заключение в тюрьму было для меня наказанием очень тяжелым: меня сажали всегда вечером, по возвращении из школы, и, следовательно, лишали возможности играть. Во дворце жило много женатых офицеров, и у меня было много подруг. Девочки ходили в рощу за дворцовым садом собирать цветы и плести гирлянды, которые вешали потом на веревке, натянутой поперек двора. При наступлении ночи все выходили из своих квартир с фонарями, танцевали, играли и веселились до тех пор, пока не наставала пора ложиться спать. Окна моей спальни выходили на двор, и, сидя в тюрьме, я имела неудовольствие видеть перед собою игры, в которых мне нельзя было участвовать.
В доказательство верности системы моей бабушки, я расскажу вам один случай. У деда моего было поместье мили за четыре от Люневиля. Часть его была отдана в наем фермеру, другою он заведовал и жил на получаемые с нее доходы. С этой фермы получали мы молоко, масло, сыр, фрукты и всякую всячину. В этой части Франции умеют топить и очищать масло на зиму, не соля его. Оно не портится и очень приятно на вкус, по крайней мере мне оно очень нравилось. В буфете стояло банок двадцать этого масла, и его брали из них поочередно. Я не смела сделать похищения из той банки, которая стояла на очереди, потому что это сейчас бы заметили; я принялась за последнюю и почти опорожнила ее прежде, нежели бабушка заметила мою проделку. Вслед за тем ей, по обыкновению, приснился сон. Она начала пересчитывать все банки: открывает первую — полна; открывает вторую — полна; третью — полна; и когда очередь еще далеко не дошла до последней, я стояла уже на коленях и досказывала сон бабушки. Я не в силах была выслушать осмотра всех двадцати банок. С этого времени я, не дожидаясь конца сновидения, признавалась в моем проступке.
Мне было уже девять лет, когда я провинилась в другом, более важном деле. Я расскажу вам этот случай ради оригинальности наказания, которое с пользою может быть употреблено и вами. Дети офицеров, живших во дворце, то есть собственно девочки, устраивали иногда в саду праздник, нечто вроде пикника: одни приносили пироги, другие фрукты, третьи деньги (по несколько су), для покупки конфет или чего вздумается обществу.
Бабушка давала мне на эти случаи всегда фрукты, целую кучу яблок и груш, привозимых нам с фермы. Однажды одна из девочек, постарше меня, сказала мне, что фруктов у них довольно, а чтобы я принесла денег. Я попросила у бабушки несколько су, но получила отказ. Подруга моя сказала: «Да ты укради деньги у дедушки». Я не соглашалась, но она начала надо мною смеяться и довела меня до того, что я решилась. Давши ей слово, я была в самом неприятном положении. Я знала, что воровать дурно, а подруга не забыла внушить мне, как дурно не исполнять своих обещаний. Я не знала, что мне делать. Целый вечер была я в таком волнении, что бабушка не знала, что подумать. Я стыдилась нарушить данное слово и дрожала при мысли о предстоящем поступке. Наконец я легла в постель, но не спала. Около полуночи я встала, прокралась потихоньку в комнату дедушки, подошла к его платью, лежавшему на стуле, обшарила карманы и украла — два су!
Достигши цели, я ушла назад к себе в комнату. Не могу описать вам, что было со мною, когда я снова легла в постель, во всю ночь не смыкала глаз и на другое утро явилась бледная, истомленная, трепещущая. Оказалось, что дедушка подсмотрел, как я воровала деньги, и сказал это бабушке. Бабушка призвала меня к себе.
— Поди сюда, Валерия, — сказала она. — Мне снился сегодня ужасный сон: будто одна девочка прокралась ночью в комнату своего дедушки. ..
Я не выдержала, бросилась к ее ногам и воскликнула:
— Да, да! И украла два су!
Я залилась слезами, и целый час не могла ни встать, ни поднять глаз. Наказание было строгое. Меня замкнули на десять дней: но всего ужаснее было то, что меня призывали всякий раз, когда кто-нибудь к нам приходил, и бабушка торжественно представляла меня гостям со словами:
— Позвольте представить вам мадмуазель Валерию, которая сидит взаперти в своей комнате, за то, что украла два су у дедушки.
Стыда моего нельзя выразить словами. Это повторялось раз десять на день. Уходя в свою комнату, я заливалась горькими слезами. Наказание было строго, но благотворно. После этого я скорее согласилась бы вытерпеть пытку, нежели тронуть чужую вещь. Исцеление было радикальное.
Пять лет пробыла я под надзором бабушки, внушившей мне горячую любовь к правде. Я могу сказать по совести, что я была невинна, как агнец, — но скоро все это должно было измениться. Наполеон был низведен с престола и отвезен на бесплодную скалу. Во французской армии сделаны большие перемены. Гусарский полк, в котором служил отец мой, был распущен, и отца причислили к драгунам, назначенным в Люневиль. Он прибыл туда с матушкой и семью детьми. Всех нас было у него, следовательно, девять. Впоследствии число наше возросло до четырнадцати, — семь сыновей и семь дочерей. Будь Наполеон на троне, он непременно дал бы моему отцу пенсию.
Приезд родителей был для меня источником и радости, и горя. Мне ужасно хотелось увидеть братьев и сестер, и сердце мое рвалось к отцу и матери, хотя я их почти не помнила. Однако же я боялась, что меня отнимут у бабушки, да и сама она этого не желала. К несчастью, так и случилось. Меня с братом немедленно взяли домой.
Через неделю полк моего отца получил приказание выступить в Нант; но я успела уже убедиться в это время, что участь моя будет горька. Я исполняла в доме должность служанки и няньки при младших моих братьях; к неописанному моему несчастию, матушка по-прежнему питала ко мне отвращение, и не проходило почти дня, чтобы она меня не наказывала.
Мы отправились в Нант; я думала, что не переживу разлуки с бабушкой, горько плакавшей на прощание. Отец охотно оставил бы меня у нее, и она обещала отказать мне свое имение; но это предложение только пуще разгневало матушку. Она объявила, что я не останусь в Люневиле, а отец мой ни в чем ей не противоречил.
Прибыв в Нант, мы расположились в казармах. Я должна была стлать постели, мыть детей, ходить гулять с младшим из них и исполнять все, что ни прикажут мне братья или сестры. Гардероб, которым снабдила меня бабушка, был очень хорош, его у меня взяли и перешили мои платья для детей, но всего обиднее было для меня то, что сестер учили музыке, танцам и другим искусствам, а мне нельзя было пользоваться уроками, хотя учителя не взяли бы за это ни гроша лишнего.
Я живо помню, что чувствовала в это время. Я чувствовала, что от всей души люблю матушку, люблю ее горячо, но она все по-прежнему не любила меня.
Любимцем матушки был второй брат мой, Павел; он был удивительный музыкант: играл на чем угодно, читал самые трудные ноты с первого разу. Матушка сама была хорошая музыкантша и полюбила его за это дарование. Ему позволено было приказывать мне, что вздумается. Но за меня заступался Август и порядком отплачивал Павлу. Только это не помогало.
Следствием такого обращения со мною было то, что оно уничтожило во мне все, внушенное бабушкой. Страх наказания заставлял меня лгать и обманывать. Даже брат Август готов был вдаться в этот порок, жалея меня. «Валерия, — говаривал он, выбегая ко мне навстречу, когда я возвращалась домой с прогулки с маленьким братом, — матушка недовольна, ты должна сказать то и то». То и то, разумеется, была ложь; я лгала неловко, краснела и запиналась; ложь не могла укрыться, и меня наказывали за то, что иногда и не заслуживало наказания. Поймавши меня во лжи, матушка никогда не забывала говорить об этом отцу, и мало-помалу он начал думать, что я заслуживаю такого обращения, что я дурная, скрытная девочка.
Я была счастлива только уходя из дому. Но это случалось, когда меня посылали гулять с маленьким братом моим Пьером. Окончив домашние работы, я должна была нести его на воздух. Если он плакал и капризничал, то прогулка начиналась немедленно. Я знала это и щипала его, чтобы заставить плакать и выйти с ним из дому. Я сделалась жестокою. С каким негодованием отвергла бы я подобные поступки полгода тому назад!
Матушка воображала, что обращение ее со мною известно только домашним, но она ошибалась. Обо мне сожалели все офицеры и жены их, жившие в казармах.
Жена одного из высших офицеров, также жившего в казармах, питала ко мне особенное участие. У нее тоже была дочь Валерия. Уходя из дому, я обыкновенно приходила к ним, и, видя, как ласкает и обнимает мою тезку мать ее, я невольно плакала, чувствуя, что лишена этого наслаждения.
— О чем ты плачешь, Валерия?
— О, зачем меня так же не ласкают? Что ясделала?
ГЛАВА II
Несколько дней спустя, я пошла гулять с маленьким Пьером. Я шла погруженная в глубокую думу и перенеслась мысленно в Люневиль, к моей милой бабушке. Вдруг я поскользнулась и упала. Желая удержать Пьера, я сама ушиблась очень больно; но, к несчастью, и он ушибся не легче. Он заплакал и застонал; я старалась его утешить, но безуспешно. Часа два проходила я, не смея показаться домой; но наконец стемнело, и я принуждена была воротиться. Пьер, не умевший еще говорить, продолжал стонать и плакать, и я рассказала все, как было. Матушка наказала меня за это.
Я подумала о всех моих страданиях и решилась оставить, скрепя сердце дом родительский. На рассвете я встала, оделась, вышла поспешно из казарм и отправилась в Люневиль, отстоявший он Нанта за пятнадцать миль. На половине дороги встретился со мною солдат нашего полка, когда-то служивший у нас в доме. Я хотела было пройти возле него незамеченной, но он узнал меня. Я просила его не мешать мне и сказала, что иду к бабушке. Яков сказал, что он не скажет никому ни слова.
— Но, — прибавил он, — до Люневиля еще далеко, и вы устанете. За деньги вас кто-нибудь довезет.
Он сунул мне в руку монету в пять франков, и мы расстались. Я дошла наконец до фермы моего дедушки, отстоявшей, как уже вам известно, за четыре мили от города. Прямо в Люневиль идти я боялась: я знала, что дедушка, пожалуй, примет меня не охотно. Я рассказала свою историю жене фермера и умоляла ее пойти к бабушке и сказать ей, что я здесь. Она уложила меня в постель и на другое утро пошла в Люневиль. Бабушка тотчас же прислала за мною шарабан. Добрая старушка заплакала, снявши с меня простое синее платье из бумажной материи. Дедушка был очень недоволен моим приездом.
— Если ты не хочешь, чтобы я приютила ее у себя в доме, — сказала она, — то во всяком случае не можешь помешать мне исполнить мой долг и распоряжаться моими деньгами, как мне угодно. Я отправлю ее в школу на мой счет.
Как только сшили мне новое платье, меня отвезли в лучший пансион в Люневиле. Вскоре потом приехал мой отец; его прислала за мною матушка; но бабушка не выдала меня. Он уехал без меня. Я пробыла в пансионе полтора года, оправилась, отдохнула и делала быстрые успехи в ученьи.
Но счастью моему не суждено было продлиться. Чувства, пробужденные во мне худым обращением, затихли, правда, в эти полтора года, но в пансионе мне было так хорошо, что я не желала возвратиться домой. По истечении этих восемнадцати месяцев полк моего отца получил приказание перейти в какой-то город, название которого я забыла; но дорога шла через Люневиль. Матушка перестала с некоторых пор говорить отцу, чтоб он взял меня из пансиона. Дамы в Нанте начали обходиться с нею очень холодно, и она сочла за лучшее оставить меня в пансионе. Но теперь она опять потребовала моего возвращения, обещая отцу быть со мною ласковее и обучать меня наравне с прочими сестрами. Она сказала даже бабушке, что сознает свою ошибку и досадует за прошедшее. Брат Август, отец мой и бабушка уговорили меня возвратиться домой. Матушка сделалась со мною очень ласкова; я чувствовала потребность любить ее, оставила пансион и уехала с ними.
Не успели мы поселиться на новом месте, как гнев матушки разразился надо мною сильнее прежнего. Брат Август вступался за меня, и в семействе нашем было вечное несогласие. Я познакомилась со многими и проводила в гостях целые дни. Взыскания матушки заставили меня снова возвратиться в Люневиль. Я не сказала этого никому, даже Августу. Трудно было выйти из главных ворот дома незамеченною, и узелок возбудил бы подозрение. С другой стороны дома можно было ускользнуть только в решетчатое окно. Мне было четырнадцать лет, но я была очень тонка. Я попробовала просунуть в решетку голову и убедилась, что могу пролезть всем телом. Я схватила мой узелок и поспешила в контору дилижансов. Дилижанс готов был отойти в Люневиль; езды туда было больше полудня. Я села в карету. Кондуктор знал меня и подумал, что все в порядке. Мы уехали.
Со мною сидел какой-то офицер с женою. Они спросили меня, куда я еду. Я отвечала: к бабушке, в Люневиль. Им показалось странно, что я одна; они начали расспрашивать меня, и мало-помалу я рассказала им всю свою историю. Дама изъявила было желание принять меня к себе, но муж ее был благоразумнее и сказал, что у бабушки мне будет лучше.
Около полудня мы остановились переменить лошадей в гостинице «Louis d'Or», за четверть мили от Люневиля. Тут я ушла, ни слова не сказавши кондуктору; но он знал меня и мою бабушку и не обратил на это внимания. Я ушла потому, что дилижанс высадил бы меня как раз перед домом бабушки, и я непременно встретилась бы с дедушкой, проводившим тут большую часть дня, греясь на солнце. Я боялась увидеть его прежде бабушки. В городе был у меня дядя, и я была очень дружна с кузиной Марией, прекрасной, доброй девушкой. Я решилась пойти к ним и попросить кузину сходить к бабушке. Трудность состояла в том, чтобы добраться до их дома, не проходя мимо дворца или даже не переходя через мост. Я решилась идти берегом до тех пор, пока не поравняюсь с рощицей позади дворца, и дождаться там отлива. Я знала, что тут можно перейти вброд.
Дошедши до моста, я села на узелок и просидела на берегу часа три; потом сняла чулки и башмаки, завязала их в узел, приподняла юбку и перешла реку вброд. На противоположном берегу я опять обулась и прошла через рощу к дому моего дяди. Его не было дома, и я рассказала свое несчастье Марии; она в ту же минуту надела шляпку и пошла к бабушке. Эту ночь я провела опять в моей прежней спальне и, отходя ко сну, горячо благодарила Бога.
Дни спокойствия снова для меня настали, но дедушка не давал бабушке покоя по случаю моего у них пребывания. Однако же я пробыла у них более года и выучилась в это время плесть кружева и вышивать. Между тем, дядя мой присоединился к дедушке, и они общими силами напали на бабушку. Причина была вот какая: когда меня не было здесь, бабушка часто делала подарки кузине Марии, бесспорно заслуживавшей ее любовь; но теперь она издерживала много на меня, и Мария была как будто забыта.
Это не нравилось дядюшке; он и дедушка начали утверждать, что теперь мне уже пятнадцать лет, и что они должны повиноваться воле моего отца, не перестававшего требовать моего возвращения. Бабушка не знала, что ей делать; они довели ее до того, что, наконец, она согласилась отослать меня к родителям, переехавшим между тем в Кольмар. Я ничего об этом не знала. Настал день рождения бабушки. Я вышила ей превосходное саше и поднесла его вместе с букетом цветов. Бабушка обняла меня, залилась слезами и сказала, что мы должны расстаться, и что я должна возвратиться к отцу.
— Да, милая Валерия, — продолжала бабушка, — ты должна уехать завтра. Я не могу препятствовать этому дольше. Силы мои слабеют. Я старею, очень старею.
Я не старалась изменить ее намерения. Я знала, сколько терпела она из-за меня, и чувствовала, что в свою очередь могу снести ради нее все. Я горько плакала. На следующее утро явился батюшка и обнял меня. Он радовался, что я так выросла и поправилась. Я простилась с бабушкой и дедушкой, которого после уже не видала, потому что он умер через три месяца после моего отъезда из Люневиля.
Не взыщите, любезный читатель, что я так много говорю об этом периоде моей жизни. Вы должны узнать, как была я воспитана и почему оставила потом родительский дом. В Кольмаре матушка приняла меня ласково, но это продолжалось недолго.
Однажды, я помню, один из офицеров, не предполагая, чтоб я могла его слышать, сказал другому:
— Ma foi, elle est jolie, Elle a besoin de deux ans, et elle sera parfaite, (Она хорошенькая. Ей надо еще два года, и она станет хоть куда).
Я была тогда еще такой ребенок, что не поняла значения этих слов,
Зачем мне надо постареть двумя годами? Я думала над этим выражением так долго, что почти заснула. Внимательность офицеров и комплименты, которые говорили они на мой счет отцу, производили на него больше впечатления, нежели я предполагала. Может быть, он чувствовал, что, действительно, может мною гордиться. .. и это располагало его ко мне. Помню особенно один случай. Предстояла церемония крещения двух новых колоколов. Офицеры сказали батюшке, что я непременно должна присутствовать на церемонии, и, возвратясь домой, он объявил матушке, что намерен взять меня завтра с собой.
Я подумала о всех моих страданиях и решилась оставить, скрепя сердце дом родительский. На рассвете я встала, оделась, вышла поспешно из казарм и отправилась в Люневиль, отстоявший он Нанта за пятнадцать миль. На половине дороги встретился со мною солдат нашего полка, когда-то служивший у нас в доме. Я хотела было пройти возле него незамеченной, но он узнал меня. Я просила его не мешать мне и сказала, что иду к бабушке. Яков сказал, что он не скажет никому ни слова.
— Но, — прибавил он, — до Люневиля еще далеко, и вы устанете. За деньги вас кто-нибудь довезет.
Он сунул мне в руку монету в пять франков, и мы расстались. Я дошла наконец до фермы моего дедушки, отстоявшей, как уже вам известно, за четыре мили от города. Прямо в Люневиль идти я боялась: я знала, что дедушка, пожалуй, примет меня не охотно. Я рассказала свою историю жене фермера и умоляла ее пойти к бабушке и сказать ей, что я здесь. Она уложила меня в постель и на другое утро пошла в Люневиль. Бабушка тотчас же прислала за мною шарабан. Добрая старушка заплакала, снявши с меня простое синее платье из бумажной материи. Дедушка был очень недоволен моим приездом.
— Если ты не хочешь, чтобы я приютила ее у себя в доме, — сказала она, — то во всяком случае не можешь помешать мне исполнить мой долг и распоряжаться моими деньгами, как мне угодно. Я отправлю ее в школу на мой счет.
Как только сшили мне новое платье, меня отвезли в лучший пансион в Люневиле. Вскоре потом приехал мой отец; его прислала за мною матушка; но бабушка не выдала меня. Он уехал без меня. Я пробыла в пансионе полтора года, оправилась, отдохнула и делала быстрые успехи в ученьи.
Но счастью моему не суждено было продлиться. Чувства, пробужденные во мне худым обращением, затихли, правда, в эти полтора года, но в пансионе мне было так хорошо, что я не желала возвратиться домой. По истечении этих восемнадцати месяцев полк моего отца получил приказание перейти в какой-то город, название которого я забыла; но дорога шла через Люневиль. Матушка перестала с некоторых пор говорить отцу, чтоб он взял меня из пансиона. Дамы в Нанте начали обходиться с нею очень холодно, и она сочла за лучшее оставить меня в пансионе. Но теперь она опять потребовала моего возвращения, обещая отцу быть со мною ласковее и обучать меня наравне с прочими сестрами. Она сказала даже бабушке, что сознает свою ошибку и досадует за прошедшее. Брат Август, отец мой и бабушка уговорили меня возвратиться домой. Матушка сделалась со мною очень ласкова; я чувствовала потребность любить ее, оставила пансион и уехала с ними.
Не успели мы поселиться на новом месте, как гнев матушки разразился надо мною сильнее прежнего. Брат Август вступался за меня, и в семействе нашем было вечное несогласие. Я познакомилась со многими и проводила в гостях целые дни. Взыскания матушки заставили меня снова возвратиться в Люневиль. Я не сказала этого никому, даже Августу. Трудно было выйти из главных ворот дома незамеченною, и узелок возбудил бы подозрение. С другой стороны дома можно было ускользнуть только в решетчатое окно. Мне было четырнадцать лет, но я была очень тонка. Я попробовала просунуть в решетку голову и убедилась, что могу пролезть всем телом. Я схватила мой узелок и поспешила в контору дилижансов. Дилижанс готов был отойти в Люневиль; езды туда было больше полудня. Я села в карету. Кондуктор знал меня и подумал, что все в порядке. Мы уехали.
Со мною сидел какой-то офицер с женою. Они спросили меня, куда я еду. Я отвечала: к бабушке, в Люневиль. Им показалось странно, что я одна; они начали расспрашивать меня, и мало-помалу я рассказала им всю свою историю. Дама изъявила было желание принять меня к себе, но муж ее был благоразумнее и сказал, что у бабушки мне будет лучше.
Около полудня мы остановились переменить лошадей в гостинице «Louis d'Or», за четверть мили от Люневиля. Тут я ушла, ни слова не сказавши кондуктору; но он знал меня и мою бабушку и не обратил на это внимания. Я ушла потому, что дилижанс высадил бы меня как раз перед домом бабушки, и я непременно встретилась бы с дедушкой, проводившим тут большую часть дня, греясь на солнце. Я боялась увидеть его прежде бабушки. В городе был у меня дядя, и я была очень дружна с кузиной Марией, прекрасной, доброй девушкой. Я решилась пойти к ним и попросить кузину сходить к бабушке. Трудность состояла в том, чтобы добраться до их дома, не проходя мимо дворца или даже не переходя через мост. Я решилась идти берегом до тех пор, пока не поравняюсь с рощицей позади дворца, и дождаться там отлива. Я знала, что тут можно перейти вброд.
Дошедши до моста, я села на узелок и просидела на берегу часа три; потом сняла чулки и башмаки, завязала их в узел, приподняла юбку и перешла реку вброд. На противоположном берегу я опять обулась и прошла через рощу к дому моего дяди. Его не было дома, и я рассказала свое несчастье Марии; она в ту же минуту надела шляпку и пошла к бабушке. Эту ночь я провела опять в моей прежней спальне и, отходя ко сну, горячо благодарила Бога.
Дни спокойствия снова для меня настали, но дедушка не давал бабушке покоя по случаю моего у них пребывания. Однако же я пробыла у них более года и выучилась в это время плесть кружева и вышивать. Между тем, дядя мой присоединился к дедушке, и они общими силами напали на бабушку. Причина была вот какая: когда меня не было здесь, бабушка часто делала подарки кузине Марии, бесспорно заслуживавшей ее любовь; но теперь она издерживала много на меня, и Мария была как будто забыта.
Это не нравилось дядюшке; он и дедушка начали утверждать, что теперь мне уже пятнадцать лет, и что они должны повиноваться воле моего отца, не перестававшего требовать моего возвращения. Бабушка не знала, что ей делать; они довели ее до того, что, наконец, она согласилась отослать меня к родителям, переехавшим между тем в Кольмар. Я ничего об этом не знала. Настал день рождения бабушки. Я вышила ей превосходное саше и поднесла его вместе с букетом цветов. Бабушка обняла меня, залилась слезами и сказала, что мы должны расстаться, и что я должна возвратиться к отцу.
— Да, милая Валерия, — продолжала бабушка, — ты должна уехать завтра. Я не могу препятствовать этому дольше. Силы мои слабеют. Я старею, очень старею.
Я не старалась изменить ее намерения. Я знала, сколько терпела она из-за меня, и чувствовала, что в свою очередь могу снести ради нее все. Я горько плакала. На следующее утро явился батюшка и обнял меня. Он радовался, что я так выросла и поправилась. Я простилась с бабушкой и дедушкой, которого после уже не видала, потому что он умер через три месяца после моего отъезда из Люневиля.
Не взыщите, любезный читатель, что я так много говорю об этом периоде моей жизни. Вы должны узнать, как была я воспитана и почему оставила потом родительский дом. В Кольмаре матушка приняла меня ласково, но это продолжалось недолго.
Однажды, я помню, один из офицеров, не предполагая, чтоб я могла его слышать, сказал другому:
— Ma foi, elle est jolie, Elle a besoin de deux ans, et elle sera parfaite, (Она хорошенькая. Ей надо еще два года, и она станет хоть куда).
Я была тогда еще такой ребенок, что не поняла значения этих слов,
Зачем мне надо постареть двумя годами? Я думала над этим выражением так долго, что почти заснула. Внимательность офицеров и комплименты, которые говорили они на мой счет отцу, производили на него больше впечатления, нежели я предполагала. Может быть, он чувствовал, что, действительно, может мною гордиться. .. и это располагало его ко мне. Помню особенно один случай. Предстояла церемония крещения двух новых колоколов. Офицеры сказали батюшке, что я непременно должна присутствовать на церемонии, и, возвратясь домой, он объявил матушке, что намерен взять меня завтра с собой.