Дом был окружен фруктовым садом. С веранды открывался вид на долину, лежавшую по ту сторону проселочной дороги - долина была разделена загородками на отдельные выгоны, среди которых приютился одинокий домик. За долиной поднимались холмы, покрытые зарослями, а между холмами петлял ручей - Уэрпун-крик, путь которого был отмечен кустами черной акации.
К северу поднимались вершины Большого водораздельного хребта, синие в пасмурные дни, бледно-голубые и призрачные - в дни, когда воздух струился от летнего зноя.
В этом тихом уголке я провел целый год, пока не нашел себе новую работу.
Теперь, когда я стал старше, мне полагалась большая зарплата, поэтому найти человека, который взял бы меня службу, было много труднее. Куда дешевле нанять мальчишку, только что со школьной скамьи, чем взрослого.
Утро уходило у меня на писание писем в ответ на газетные объявления; вторую половину дня я гулял вдоль ручья, испытывая при этом такое чувство свободы и восторга, которое не смогли омрачить даже мои неудачи в поясках работы. Соприкоснувшись вновь с этим чистым миром, я словно растворился в нем, ощущая себя частицей леса, солнца, птиц. Острота нового открытия этого мира была настолько сильной, что я готов был кричать от радости, раскрывая объятия небу, или лежать, прижавшись лицом к земле и слушать музыку, которая доступна лишь тем, кому открыт вход в волшебное царство.
Крупный, прозрачный песок, сухие листья эвкалипта, побелевшие сучья, куски коры - все полно было значения для меня. Земля в зарослях казалась мне поэмой, сами заросли - призывом к поэзии.
Тени и солнечный свет, тянувшиеся ко мне ветви деревьев, шелест трав, все эти причудливые формы, краски и запахи, - для того чтобы до конца познать их красоту, нужно было отдать себя им всего без остатка. Мне казалось, что целую вечность я пробыл узником в темнице и только теперь, освобожденный, обнаружил красоту, скрытую в мире. Но одновременно пришло и горькое сознание своей неспособности поделиться этим открытием с людьми, заставить и их почувствовать извечную красоту, окружающую их. И это сознание принесло с собой и муки, и слезы, и чувство какой-то утраты.
Я хотел поведать о том, что открылось мне, если не в книгах, то хотя бы устно.
Иногда, восхищенный видом редкой орхидеи или стремительным полетом птиц, я делал попытку увлечь взрослых в чудесное путешествие, на поиски правды, которая лежит по ту сторону видимого мира. Но такое путешествие требовало эмоционального отклика, свойственного детям и редко встречающегося у взрослых. Им казалось, что мои духовные порывы - признак незрелости.
Вооруженные книжными знаниями, жизненным опытом и верой в общепризнанные авторитеты, они были неспособны сами участвовать в чуде, в лучшем случае они могли благосклонно взирать на тех, кому это чудо открывалось. Годы отрочества и юности, давно оставшиеся позади, всегда отмечены, как звездами, ослепительными вспышками ярких переживаний. Те же переживания в более зрелые годы никогда не вызывают вспышек.
То, что некогда казалось волшебным, при повторении воспринимается как обыденное, и наступает время, когда глаза и уши перестают воспринимать поистине чудесное и волнующее. Все это становится лишь поводом для воспоминаний, которые, как спичка, загораются на мгновение и гаснут. Все уже было; все повторится снова! Я же сознавал, что каждый миг таит в себе неведомое чудо, что каждая минута может принести мне никогда и никем не изведанное очарование.
Когда со свойственной мне наивностью я пытался поделиться этими чувствами с кем-нибудь из взрослых, их интерес вызывало не чудо, вдохновившее меня, а детскость, которую я обнаруживал перед ними. Взрослые люди, как правило, стараются убедить тех, кого считают наивными детьми, что уж они-то всего в своей жизни насмотрелись и всем пресытились. Они всегда все знают. Мольба: "Открой и мне, чего ты ищешь, мои глаза, увы, слабы", могла исходить только от человека большой души.
Ребенок - это взрослый, глаза которого открыты, - так сказал мудрец. Именно в детях я нашел сочувствие, без которого заглохла бы моя фантазия, исчезла решимость думать самостоятельно, писать о том, что я пережил сам.
В домике в долине жило пятеро детей. Одна из них, Лила, девочка пяти лет, - с недавних пор поселилась у нас. У нее были светлые волосы, заплетенные в две тоненькие косички, и живые голубые глаза, в которых неизменно светилось нетерпеливое ожидание большой радости. Лила бегала по траве босиком - она никогда не носила туфель и чулок, ходить босиком было для нее истинным удовольствием.
Когда я спросил, не больно ли ей ходить по колючкам и гравию, Лила решила показать мне свою выносливость и повела меня в ту часть выгона, где земля была усыпана гравием и трава изобиловала колючками. Лила бегала по траве, счастливо улыбаясь и ловя признаки восхищения на моем лице.
- Ну теперь я буду бегать так, что меня никто не догонит, - объявила она моей матери, когда та купила ей пару туфель.
Лиле ни к чему было так решительно демонстрировать свою выдержку и силу характера. Я полюбил ее и восхищался ею задолго до того, как она решила вызвать во мне эти чувства, бегая босиком, лазая по деревьям, гоняясь за курами, собирая яйца или распевая песенку: "Ах, не продавайте мамочкин портрет".
По утрам в кухне мать делала Лиле перевязку. Она освобождала от белых марлевых бинтов предплечье, шею, грудь и плечо и открывала мокнущие ожоги.
Отец Лилы Джим Джексон работал на ферме, владелец которой проживал в городе. Вставал Джим обычно в пять утра; до нас доносился его голос, когда он покрикивал на собаку, загоняя коров для дойки.
Зимние утра были темны и холодны, жена Джима растапливала плиту и готовила чай к возвращению мужа с выгона. Затем они вместе доили коров при свете фонаря, подвешенного к балке навеса и качавшегося от ветра из стороны в сторону.
Миссис Джексон была худенькая, болезненная женщина с большими темными глазами, печально глядевшими на мир. Она не выходила за пределы фермы, не бывала ни у кого в гостях и безропотно мирилась со своей скучной жизнью, тяжким трудом и бедностью.
Пятеро детей миссис Джексон - четыре девочки и мальчик - ходили в обносках, которые она штопала и латала по вечерам при свете дешевой керосиновой лампы, свисавшей с потолка кухни на двух цепочках.
Старшей ее дочери Салли было лет двенадцать. Пока отец с матерью доили коров во дворе, она вставала, зажигала свечу в детской, будила младших и шла на кухню готовить им завтрак.
Но часто со сна дети не могли найти свою одежду, бывало, что боль в ознобленных суставах донимала их или они ссорились из-за того, кому вставать первым, и тогда Салли приходилось бежать из кухни, чтобы угомонить их.
И вот в одно такое утро Лила, прыгая на пружинном матрасе, опрокинула свечу, стоявшую на ящике у ее кроватки. Пламя лизнуло бумазейную рубашку Лилы, и она тотчас вспыхнула. Девочка с криком бросилась в кухню, Салли плеснула на нее водой из кружки, схватила на руки.
Девочка продолжала кричать, тогда Салли опустила сестренку на пол и кинулась во двор, за родителями. Через несколько минут Джим Джексон уже стучался к нам и звал мою мать. Когда случалась беда, первой, к кому бросались за помощью, была моя мать.
Неделю спустя, когда я вернулся из Уоллоби-крик, девочка уже поправлялась, но еще сильно страдала от боли, а мать лечила ее и ухаживала за ней. Лила к этому времени уже совсем освоилась с нашим домом, почувствовала себя членом нашей семьи и даже взяла на себя роль моего гида.
- Это твои, - говорила она, указывая на мои книги, - я знаю, только мне не позволяют их трогать.
- А тебе хочется трогать их?
- Нет, я только маленьких детей люблю трогать.
Лила была частым спутником в моих прогулках, она бежала за мной вприпрыжку, с завистью глядя на мои скачки.
- А здорово, наверно, на костылях ходить, счастливый ты, Алан!
Я вспомнил, с каким презрением относился Стрелок к моей хромоте, и задумался: а ведь, быть может, эта девчушка попала в точку. Есть лошади, которым необходим строгий мундштук: он направляет их, сдерживает. Без такого мундштука от них было бы мало толку.
Иногда, гуляя, мы подходили к дому Лилы. По субботам ее сестры были свободны от школы и, завидев нас, бросались нам навстречу, еще издали выкрикивая свои маленькие новости. Они были уверены, что их новости гораздо интереснее всех тех происшествий, которые могли выпасть на долю Лилы, поэтому она выслушивала их весьма холодно, и тут же сообщала свои собственные новости, не менее сенсационные.
- А нашу собаку сегодня утром вырвало, мама это первая увидела, кричала Салли с веранды, когда мы еще только входили в ворота.
- А у меня есть три пенни, - парировала Лила. Подобный обмен репликами был мне знаком еще по Уоллоби-крик.
- Да, брат, плохие времена, - говорил в баре один парень другому. Всей-то работы у меня осталось на неделю.
- Меня не выгонят, - отвечал другой, - пока кролики плодятся, я сижу крепко.
Мне интересно было находить эту связь между поведением взрослых и детей. Нити переплетались, образуя пестрые узоры, а законченный рисунок был результатом общей работы. Сейчас руки детей работали над моим узором, и меня это радовало.
Салли была старшей из этой пятерки. За ней шли Сьюзэн - десяти лет, Нэлл - восьми, Лила - пяти и, наконец, трехлетний малыш Джим.
Джим не участвовал в наших экспедициях. Он висел на калитке, глядя нам вслед; печенье, которое у меня было всегда для него наготове, помогало ему удерживать слезы.
Салли была тоненькая девочка с выразительным личиком и нежной душой. Она чрезвычайно бурно реагировала на все, что делалось вокруг. Рассказы о жестоком обращении с животными приводили ее в отчаяние, ее возмущение бывало глубже, чем у сестер, радость более острой, грусть и страдание труднее переносимы. На Салли сильно действовала даже погода. Серые, промозглые дни приводили ее в уныние.
- Места себе не найду сегодня, - пожаловалась она мне как-то пасмурным утром.
Когда же светило солнце и пели птицы, она прыгала и плясала от радости.
Однажды, когда погода была чудесная и ярко зеленела трава, она сказала мне по секрету:
- В такие дни, как сегодня, мне кажется, будто в волосах у меня полно травинок. Будто я по лугу каталась.
Все влияло на настроение Салли, даже самые простые вещи. Сьюзэн рассказывала мне о старшей сестре:
- Салли тогда так веселилась потому, что мы увидели двух синих корольков.
Сама Сьюзэн была особой весьма практичной и мечтала, когда вырастет, стать "поломойкой". Она с большим рвением скребла полы в доме, но иногда вдруг прерывала свое занятие и, сидя на корточках с тряпкой в руках, задумывалась, глядя с улыбкой на свою работу. Сьюзэн была на редкость аккуратна - не было случая, чтобы она забыла отправить письмо, если ей это поручали, и всегда приносила домой от бакалейщика именно то, что требовалось. Школу она не любила, там было слишком много самонадеянных детей, свысока обращавшихся с ней, и, кроме того, она не знала, к чему приложить там руки.
Младшие, Нэлл и Лила, считались в доме певицами. Нэлл всегда сначала долго прочищала горло и откашливалась:
- Подождите, я приготовлю голос. Если же мотив, случалось, ускользал от нее во время пения, она останавливалась:
- Нет. Погодите. Я начну сначала. Лила же пела как птичка. Слова и мелодии девочка обычно сочиняла сама:
Я летящая птица,
Птица, не улетай.
Я высоко над деревьями.
Деревья, деревья, деревья!
А папа, - смотри, ведет корову,
Папа, папа, папа, папа!..
Во время прогулок наш путь обычно лежал через выгон, Лила бежала впереди, приплясывая; коровы провожали ее ленивыми взглядами: ее мелькающие ручонки отвлекали их от жвачки.
- Алан, смотри. Ты только посмотри! Я - маленькая птичка с коричневыми крылышками. Видишь, Алан? Посмотри на меня.
- А кем бы ты еще хотела быть? - спросил я, желая разделить ее веселье и потому ища образ, который был бы мне ближе, чем маленькая птичка с коричневыми крыльями.
- Я хотела бы быть феей.
- Ты не можешь стать феей, - заявила Сьюзэн. - Выбери что-нибудь попроще.
- Ну, тогда - коровой.
- Интересно, что чувствует корова, - задумчиво сказала Салли, глядя на корову, которую мы только что потревожили своим шумом, - только, наверно, они такие же, как люди, и каждая считает себя лучше всех других коров...
Прогулки с ребятишками Джексона были для меня своего рода школой, постепенно записи в моих блокнотах становились все более содержательными.
Мир, который открылся мне в гостинице в Уоллоби-крик, был населен людьми, живущими ненастоящей жизнью, пирующими на развалинах горящего Рима.
Длительное общение с этими людьми могло разрушить во мне веру в человека, в его способность подняться духом над людской пошлостью. И только близость с детьми которым открывался совсем иной, чудесный мир, где благородные поступки, радость и счастье были не просто возможны, но и обязательны, воскрешала во мне веру в будущее, которую я начал было терять из-за невозможности найти работу.
ГЛАВА 2
И вот наконец на одно из моих писем с предложением услуг пришел ответ. Отвечала фирма Смог и Берне, галантерейный магазин на Флиндерс-стрит. Фирме требовался младший клерк, хорошо знакомый с конторским делопроизводством. В объявлении указывалось, что заявления будут приниматься только от студентов Коммерческого колледжа, имеющих опыт в бухгалтерской работе.
Отец заметил, что такое объявление свидетельствует о скупости владельцев, подыскивающих на маленькое жалованье юнца, который выполнял бы работу взрослого. Отец недавно купил рессорную двуколку, под ее свежей окраской скрывалась шпаклевка, которой были замазаны трещины, - результат долгого пользования; в первые же дни после покупки шпаклевка начала кусками выпадать. Человек, продавший повозку, пожал при расставании отцу руку поступок, который отец рассматривал как верх вероломства. После этого случая отец стал считать всех городских торговцев мошенниками. Он советовал мне не очень-то доверять фирме, желающей, чтобы младший клерк управлялся в конторе один.
Меня приняла женщина лет пятидесяти, миссис Розалинда Смолпэк, владелица фирмы Смог и Берне. Впоследствии я узнал, что когда-то она была кухаркой мистера Бернса, богатого вдовца, потом его любовницей. Умирая, он оставил ей магазин - источник своего богатства.
Нос Розалинды Смолпэк напоминал клюв ястреба, да и глаза были столь же беспощадны, как у этой хищной птицы. Кожа на лице у нее была скверная, темная, к уголкам губ сбегались морщины, сшивая их в полоску.
Это мужеподобное существо было увешано драгоценностями. На пальцах сверкали кольца - свидетельство ее успеха в мире наживы, на запястьях красовались четыре браслета, в ушах - золотые серьги, на крепкой шее несколько нитей янтарных бус. Все в ней коробило и оскорбляло глаз, крикливо возвещая ее победный марш от кухонной раковины до кабинета владелицы предприятия.
Удивление, промелькнувшее в ее глазах при виде моих костылей, быстро сменилось выражением расчетливости, которое уже не покидало ее, пока она подсчитывала, какую выгоду можно извлечь из моего физического недостатка. Признаться, я никак не ожидал увидеть столь обнадеживающий признак.
"Она, кажется, собирается взять меня на службу", - подумал я. Интересно почему? Ведь на вид она из тех, кто требует от своих служащих полной отдачи, а это значит, что ей нужен человек, быстро вбегающий в комнату по звонку, а не с трудом поднимающийся со стула калека. Миссис Смолпэк не стала терять времени на окольные разговоры, как поступило бы на ее месте большинство мужчин, она приняла решение сразу.
- Вы калека, - сказала она и добавила, окидывая меня оценивающим взглядом: - самый настоящий калека. Сколько вам лет?
- Двадцать.
- Вас никто не возьмет на работу в вашем положении и в вашем возрасте, но мне жаль вас. Я знаю, что никогда не найду равноценную замену тому работнику, который уходит с этой должности, но ничего не поделаешь. Я возьму вас на его место, но вы, конечно, не можете рассчитывать, что я буду платить вам жалованье, полагающееся нормальному здоровому человеку; как-никак я иду на известную жертву, поскольку качество работы в конторе, безусловно, понизится. Расторопный юноша ваших лет, насколько мне известно, получает по тарифу три фунта в неделю, я буду платить вам тридцать шиллингов.
Я заколебался, глядя в пол.
- Дело ваше. - Она отвернулась от меня.
- Хорошо, - сказал я. - Я согласен, но примете ли вы такое условие: если я проработаю год за эту плату и моя работа будет вас удовлетворять, станете ли вы платить мне полную тарифную ставку через год? Мне тогда исполнится двадцать один год.
- Да, - сказала она. - Конечно. Если вы будете хорошо работать у меня этот год за тридцать шиллингов в неделю и если я решу оставить вас у себя, я, конечно, буду платить вам полную тарифную ставку. Докажите, на что вы способны, а за мною уж дело не станет.
Теперь, когда сделка по покупке рабочей лошади была благополучно завершена, миссис Смолпэк отбросила неприязненный тон. Упряжь была крепкой, животное готово тащить груз.
- Вы сможете начать завтра? - Она улыбнулась.
- Да, - ответил я.
- Ровно в девять, - предупредила она. - Полчаса на обед, кончаете вы в пять.
Миссис Смолпэк поднялась со стула, она была высока ростом, широкая в кости, крепка, как погонщик волов.
- Все! - твердо, как команду, отрубила она.
Я подтянулся, встал и покорно пошел к дверям - я уже тащил груз.
Прежде чем вернуться в Уэрпун, я купил газету и просмотрел объявления о сдаче комнат внаем. Я выбрал адрес поближе к деловой части города: в восточной части Мельбурна предлагали комнату со столом "одинокому мужчине". Сел в трамвай и поехал прямо туда. Толстая женщина улыбнулась мне материнской улыбкой и показала маленькую отдельную комнатку, выходившую окнами на задний двор. Узнав, что каждую субботу я буду уезжать домой, она снизила плату до семнадцати шиллингов шести пенсов в неделю "с обедом, но без стирки". Я согласился и обещал переехать на следующий же день после работы.
Отец был не очень доволен работой, которую я получил, тем не менее, когда на следующее утро мы ехали с ним на вокзал, он высказал уверенность, что миссис Смолпэк станет платить мне полную ставку еще до конца года.
- Совесть не позволит ей поступить иначе, когда она увидит, как здорово ты справляешься с работой, - рассуждал он. - Ни одна женщина не пойдет на такую подлость.
Магазинчик миссис Смолпэк занимал часть здания, известного под названием "Дом Библии": на нижних этапах дома продавались религиозные брошюры и библии. Товары, которыми торговали Смог и Берне, не требовали большого помещения, и магазин расположился на одном этаже - четвертом, самом верхнем. Полки по стенам центрального зала были заполнены картонными коробками с пряжками, бусами, сетками для волос, нитками простыми и шелковыми, бигуди, гребнями и щетками - всевозможными украшениями и предметами женского туалета.
Свободное пространство было беспорядочно заставлено столами, на них лежали вороха лент и кружев, вышитые салфетки и скатерти, льняные передники и куски материи с узорами для вышивания, изображающими испанских танцовщиц с тамбуринами, украшенными пучком лент, охотников, трубящих в рог, лошадей, берущих барьеры.
Со временем каждый такой кусок материи окажется в руках какой-нибудь одинокой женщины или девушки на выданье, и она искусными пальцами превратит узор в вышивку, которую затем будет долго и бережно хранить и с гордостью показывать гостям за чаем.
Покупатели обходили магазин в сопровождении мисс Брайс, если им нужны были рисунки для вышивания, миссис Фрезер, если они интересовались бусами и другими украшениями, и мистера Робинса, если их привлекали вещи, лежащие на верхних полках.
Директор магазина, мистер Осберт Слейд, вежливо пожимал руку клиентке, приветствуя ее словами: "Кого я вижу! Ну, как поживаете? А мы уж думали, вы нас совсем забыли", - и затем поручал покупательницу заботам одного из трех продавцов.
Мистер Слейд был маленький толстый человечек; у него были усы неопределенного цвета, с изжеванными кончиками, и он носил очки, сквозь которые, должно быть, видел хорошо, только когда откидывал голову. Во всяком случае, он всегда ее откидывал, когда на кого-нибудь смотрел. В обществе покупателей мистер Слейд часто потирал руки, но никогда не делал этого, оставшись в одиночестве.
Когда ему казалось, что никто на него не смотрит, он неуверенно оглядывался по сторонам, не зная, что же, собственно, делать дальше. Мистер Слейд не без опаски стал поверять мне свои мысли. Это были мысли обиженного человека; он отваживался даже критиковать миссис Смолпэк, но, отважившись, тотчас же раскаивался в своей смелости. Раскаяние делало его раздражительным, он начинал быстро ходить взад и вперед, стремясь избавиться от неприятного воспоминания о своей неосторожности. Сама миссис Смолпэк в магазине показывалась редко Она занималась благотворительными делами в компаний тех самых дам общества, для которых в свое время готовила угощение, когда покойный ее хозяин устраивал приемы.
- Но чем меньше вспоминать об этом, тем лучше, - предупреждал меня мистер Слейд и отправлялся кружить по магазину.
Имя миссис Смолпэк часто упоминалось в хронике светской жизни: "Присутствовала, как обычно, и миссис Смолпэк, всегда готовая протянуть руку помощи нуждающимся".
- Она предпочитает тратить время, но не деньги, - замечал в этих случаях мистер Слейд и, покраснев, спешил прочь.
- Миссис Смолпэк много делает для больниц и для инвалидов, - сообщал мистер Слейд громко, уже не оглядываясь и стоя на месте. - Уж кто-кто, а она понимает трудность вашего положения...
Я восседал на высоком табурете за конторкой, отгороженный от магазина невысокой перегородкой. Посматривая поверх нее, я видел покупателей и мисс Брайс и миссис Фрезер, хлопотавших вокруг них.
Мисс Брайс работала в фирме Смог и Берне недавно, это была женщина лет пятидесяти, с пушистыми седыми волосами и милой улыбкой, - маленькая, изящная, всегда одетая в черное. Держалась она с покупателями почтительно, но с достоинством, и покупатели хотя и имели право рассчитывать на услужливость продавщиц, тепло откликались на ее дружелюбие. Это умение держать себя мисс Брайс приобрела за годы работы в фешенебельном магазине "Робертсон и Моффат", который перешел недавно в руки Майер Эмпориум крупнейшему торговому предприятию Мельбурна.
Перейдя к Майер Эмпориум, магазин быстро потерял свой блеск, отделы, куда допускались раньше только избранные, широко открылись перед мельбурнскими охотниками до дешевых распродаж, которые в первые дни "рыскали по магазину, как стая волков", по меткому замечанию мисс Брайс, работавшей там в то время.
Мисс Брайс была "просто в ужасе" от развязного, недопустимого для воспитанных людей поведения этих охотников до дешевки - "сброда", как она выражалась. По ее словам, женщины, которых она обслуживала у "Робертсона и Моффата", все без исключения принадлежали к "хорошему обществу".
Я спросил, что она понимает под этим термином, и мисс Брайс, не задумываясь, ответила:
- Это нельзя определить, мистер Маршалл. Это надо чувствовать.
Она была первым человеком, который назвал меня "мистером". Я принял этот титул с некоторой долей смущения, однако мне было приятно, что, по мнению мисс Брайс, я имею на него право, так же как и все другие ее знакомые мужчины. Мне казалось, еще немного - и я буду как все, и, может быть поэтому мисс Брайс мне нравилась.
Мы иногда разговаривали через перегородку; ее больше всего интересовала жизнь светских дам, которых она видела в магазине "Робертсона и Моффата". Мисс Брайс никогда не позволяла себе порицать их. Если у нее и вырывалось иной раз критическое замечание по адресу какой-либо из этих дам, виной тому была - я уверен - личная обида.
- Невозможная женщина, - пожаловалась мне однажды мисс Брайс, говоря о ком-то из них, - ей нельзя было угодить, она очень резка с людьми ниже ее по положению.
Мисс Брайс с грустью сознавала, что сама она принадлежит к людям "скромного положения", но отнюдь не по рождению, а по бедности.
- Мой отец был полковником британской армии, мать родом из богатой шотландской семьи, - рассказывала мне мисс Брайс. - Но потом нас постигло несчастье. Отец был человеком непрактичным и неосмотрительно распоряжался деньгами. Друзья, которым он помогал в свои счастливые дни, отвернулись от него, когда он сам стал нуждаться в их помощи. Такова жизнь, и ничего тут не поделаешь. По сути дела, единственный друг человека - деньги. Только с годами начинаешь понимать это, хотя должна сказать, что сама я приобрела за свою жизнь немало, хороших бескорыстных друзей.
Мисс Брайс снимала комнату в районе Южной Ярры, ("в Южной Ярре публика чище") и оттуда наносила визиты друзьям в определенной последовательности, словно полковник, проводящий смотр войскам в соответствии с установленным порядком.
- По четвергам я пью чай у мистера и миссис Стаффорд. По субботам во второй половине дня навещаю миссис Лоуренс и остаюсь присмотреть за детьми, если она уезжает вечером в гости. Раз в две недели по понедельникам я играю в бридж у миссис Конуэй. Да, я поистине живу полной жизнью, мистер Маршалл.
К северу поднимались вершины Большого водораздельного хребта, синие в пасмурные дни, бледно-голубые и призрачные - в дни, когда воздух струился от летнего зноя.
В этом тихом уголке я провел целый год, пока не нашел себе новую работу.
Теперь, когда я стал старше, мне полагалась большая зарплата, поэтому найти человека, который взял бы меня службу, было много труднее. Куда дешевле нанять мальчишку, только что со школьной скамьи, чем взрослого.
Утро уходило у меня на писание писем в ответ на газетные объявления; вторую половину дня я гулял вдоль ручья, испытывая при этом такое чувство свободы и восторга, которое не смогли омрачить даже мои неудачи в поясках работы. Соприкоснувшись вновь с этим чистым миром, я словно растворился в нем, ощущая себя частицей леса, солнца, птиц. Острота нового открытия этого мира была настолько сильной, что я готов был кричать от радости, раскрывая объятия небу, или лежать, прижавшись лицом к земле и слушать музыку, которая доступна лишь тем, кому открыт вход в волшебное царство.
Крупный, прозрачный песок, сухие листья эвкалипта, побелевшие сучья, куски коры - все полно было значения для меня. Земля в зарослях казалась мне поэмой, сами заросли - призывом к поэзии.
Тени и солнечный свет, тянувшиеся ко мне ветви деревьев, шелест трав, все эти причудливые формы, краски и запахи, - для того чтобы до конца познать их красоту, нужно было отдать себя им всего без остатка. Мне казалось, что целую вечность я пробыл узником в темнице и только теперь, освобожденный, обнаружил красоту, скрытую в мире. Но одновременно пришло и горькое сознание своей неспособности поделиться этим открытием с людьми, заставить и их почувствовать извечную красоту, окружающую их. И это сознание принесло с собой и муки, и слезы, и чувство какой-то утраты.
Я хотел поведать о том, что открылось мне, если не в книгах, то хотя бы устно.
Иногда, восхищенный видом редкой орхидеи или стремительным полетом птиц, я делал попытку увлечь взрослых в чудесное путешествие, на поиски правды, которая лежит по ту сторону видимого мира. Но такое путешествие требовало эмоционального отклика, свойственного детям и редко встречающегося у взрослых. Им казалось, что мои духовные порывы - признак незрелости.
Вооруженные книжными знаниями, жизненным опытом и верой в общепризнанные авторитеты, они были неспособны сами участвовать в чуде, в лучшем случае они могли благосклонно взирать на тех, кому это чудо открывалось. Годы отрочества и юности, давно оставшиеся позади, всегда отмечены, как звездами, ослепительными вспышками ярких переживаний. Те же переживания в более зрелые годы никогда не вызывают вспышек.
То, что некогда казалось волшебным, при повторении воспринимается как обыденное, и наступает время, когда глаза и уши перестают воспринимать поистине чудесное и волнующее. Все это становится лишь поводом для воспоминаний, которые, как спичка, загораются на мгновение и гаснут. Все уже было; все повторится снова! Я же сознавал, что каждый миг таит в себе неведомое чудо, что каждая минута может принести мне никогда и никем не изведанное очарование.
Когда со свойственной мне наивностью я пытался поделиться этими чувствами с кем-нибудь из взрослых, их интерес вызывало не чудо, вдохновившее меня, а детскость, которую я обнаруживал перед ними. Взрослые люди, как правило, стараются убедить тех, кого считают наивными детьми, что уж они-то всего в своей жизни насмотрелись и всем пресытились. Они всегда все знают. Мольба: "Открой и мне, чего ты ищешь, мои глаза, увы, слабы", могла исходить только от человека большой души.
Ребенок - это взрослый, глаза которого открыты, - так сказал мудрец. Именно в детях я нашел сочувствие, без которого заглохла бы моя фантазия, исчезла решимость думать самостоятельно, писать о том, что я пережил сам.
В домике в долине жило пятеро детей. Одна из них, Лила, девочка пяти лет, - с недавних пор поселилась у нас. У нее были светлые волосы, заплетенные в две тоненькие косички, и живые голубые глаза, в которых неизменно светилось нетерпеливое ожидание большой радости. Лила бегала по траве босиком - она никогда не носила туфель и чулок, ходить босиком было для нее истинным удовольствием.
Когда я спросил, не больно ли ей ходить по колючкам и гравию, Лила решила показать мне свою выносливость и повела меня в ту часть выгона, где земля была усыпана гравием и трава изобиловала колючками. Лила бегала по траве, счастливо улыбаясь и ловя признаки восхищения на моем лице.
- Ну теперь я буду бегать так, что меня никто не догонит, - объявила она моей матери, когда та купила ей пару туфель.
Лиле ни к чему было так решительно демонстрировать свою выдержку и силу характера. Я полюбил ее и восхищался ею задолго до того, как она решила вызвать во мне эти чувства, бегая босиком, лазая по деревьям, гоняясь за курами, собирая яйца или распевая песенку: "Ах, не продавайте мамочкин портрет".
По утрам в кухне мать делала Лиле перевязку. Она освобождала от белых марлевых бинтов предплечье, шею, грудь и плечо и открывала мокнущие ожоги.
Отец Лилы Джим Джексон работал на ферме, владелец которой проживал в городе. Вставал Джим обычно в пять утра; до нас доносился его голос, когда он покрикивал на собаку, загоняя коров для дойки.
Зимние утра были темны и холодны, жена Джима растапливала плиту и готовила чай к возвращению мужа с выгона. Затем они вместе доили коров при свете фонаря, подвешенного к балке навеса и качавшегося от ветра из стороны в сторону.
Миссис Джексон была худенькая, болезненная женщина с большими темными глазами, печально глядевшими на мир. Она не выходила за пределы фермы, не бывала ни у кого в гостях и безропотно мирилась со своей скучной жизнью, тяжким трудом и бедностью.
Пятеро детей миссис Джексон - четыре девочки и мальчик - ходили в обносках, которые она штопала и латала по вечерам при свете дешевой керосиновой лампы, свисавшей с потолка кухни на двух цепочках.
Старшей ее дочери Салли было лет двенадцать. Пока отец с матерью доили коров во дворе, она вставала, зажигала свечу в детской, будила младших и шла на кухню готовить им завтрак.
Но часто со сна дети не могли найти свою одежду, бывало, что боль в ознобленных суставах донимала их или они ссорились из-за того, кому вставать первым, и тогда Салли приходилось бежать из кухни, чтобы угомонить их.
И вот в одно такое утро Лила, прыгая на пружинном матрасе, опрокинула свечу, стоявшую на ящике у ее кроватки. Пламя лизнуло бумазейную рубашку Лилы, и она тотчас вспыхнула. Девочка с криком бросилась в кухню, Салли плеснула на нее водой из кружки, схватила на руки.
Девочка продолжала кричать, тогда Салли опустила сестренку на пол и кинулась во двор, за родителями. Через несколько минут Джим Джексон уже стучался к нам и звал мою мать. Когда случалась беда, первой, к кому бросались за помощью, была моя мать.
Неделю спустя, когда я вернулся из Уоллоби-крик, девочка уже поправлялась, но еще сильно страдала от боли, а мать лечила ее и ухаживала за ней. Лила к этому времени уже совсем освоилась с нашим домом, почувствовала себя членом нашей семьи и даже взяла на себя роль моего гида.
- Это твои, - говорила она, указывая на мои книги, - я знаю, только мне не позволяют их трогать.
- А тебе хочется трогать их?
- Нет, я только маленьких детей люблю трогать.
Лила была частым спутником в моих прогулках, она бежала за мной вприпрыжку, с завистью глядя на мои скачки.
- А здорово, наверно, на костылях ходить, счастливый ты, Алан!
Я вспомнил, с каким презрением относился Стрелок к моей хромоте, и задумался: а ведь, быть может, эта девчушка попала в точку. Есть лошади, которым необходим строгий мундштук: он направляет их, сдерживает. Без такого мундштука от них было бы мало толку.
Иногда, гуляя, мы подходили к дому Лилы. По субботам ее сестры были свободны от школы и, завидев нас, бросались нам навстречу, еще издали выкрикивая свои маленькие новости. Они были уверены, что их новости гораздо интереснее всех тех происшествий, которые могли выпасть на долю Лилы, поэтому она выслушивала их весьма холодно, и тут же сообщала свои собственные новости, не менее сенсационные.
- А нашу собаку сегодня утром вырвало, мама это первая увидела, кричала Салли с веранды, когда мы еще только входили в ворота.
- А у меня есть три пенни, - парировала Лила. Подобный обмен репликами был мне знаком еще по Уоллоби-крик.
- Да, брат, плохие времена, - говорил в баре один парень другому. Всей-то работы у меня осталось на неделю.
- Меня не выгонят, - отвечал другой, - пока кролики плодятся, я сижу крепко.
Мне интересно было находить эту связь между поведением взрослых и детей. Нити переплетались, образуя пестрые узоры, а законченный рисунок был результатом общей работы. Сейчас руки детей работали над моим узором, и меня это радовало.
Салли была старшей из этой пятерки. За ней шли Сьюзэн - десяти лет, Нэлл - восьми, Лила - пяти и, наконец, трехлетний малыш Джим.
Джим не участвовал в наших экспедициях. Он висел на калитке, глядя нам вслед; печенье, которое у меня было всегда для него наготове, помогало ему удерживать слезы.
Салли была тоненькая девочка с выразительным личиком и нежной душой. Она чрезвычайно бурно реагировала на все, что делалось вокруг. Рассказы о жестоком обращении с животными приводили ее в отчаяние, ее возмущение бывало глубже, чем у сестер, радость более острой, грусть и страдание труднее переносимы. На Салли сильно действовала даже погода. Серые, промозглые дни приводили ее в уныние.
- Места себе не найду сегодня, - пожаловалась она мне как-то пасмурным утром.
Когда же светило солнце и пели птицы, она прыгала и плясала от радости.
Однажды, когда погода была чудесная и ярко зеленела трава, она сказала мне по секрету:
- В такие дни, как сегодня, мне кажется, будто в волосах у меня полно травинок. Будто я по лугу каталась.
Все влияло на настроение Салли, даже самые простые вещи. Сьюзэн рассказывала мне о старшей сестре:
- Салли тогда так веселилась потому, что мы увидели двух синих корольков.
Сама Сьюзэн была особой весьма практичной и мечтала, когда вырастет, стать "поломойкой". Она с большим рвением скребла полы в доме, но иногда вдруг прерывала свое занятие и, сидя на корточках с тряпкой в руках, задумывалась, глядя с улыбкой на свою работу. Сьюзэн была на редкость аккуратна - не было случая, чтобы она забыла отправить письмо, если ей это поручали, и всегда приносила домой от бакалейщика именно то, что требовалось. Школу она не любила, там было слишком много самонадеянных детей, свысока обращавшихся с ней, и, кроме того, она не знала, к чему приложить там руки.
Младшие, Нэлл и Лила, считались в доме певицами. Нэлл всегда сначала долго прочищала горло и откашливалась:
- Подождите, я приготовлю голос. Если же мотив, случалось, ускользал от нее во время пения, она останавливалась:
- Нет. Погодите. Я начну сначала. Лила же пела как птичка. Слова и мелодии девочка обычно сочиняла сама:
Я летящая птица,
Птица, не улетай.
Я высоко над деревьями.
Деревья, деревья, деревья!
А папа, - смотри, ведет корову,
Папа, папа, папа, папа!..
Во время прогулок наш путь обычно лежал через выгон, Лила бежала впереди, приплясывая; коровы провожали ее ленивыми взглядами: ее мелькающие ручонки отвлекали их от жвачки.
- Алан, смотри. Ты только посмотри! Я - маленькая птичка с коричневыми крылышками. Видишь, Алан? Посмотри на меня.
- А кем бы ты еще хотела быть? - спросил я, желая разделить ее веселье и потому ища образ, который был бы мне ближе, чем маленькая птичка с коричневыми крыльями.
- Я хотела бы быть феей.
- Ты не можешь стать феей, - заявила Сьюзэн. - Выбери что-нибудь попроще.
- Ну, тогда - коровой.
- Интересно, что чувствует корова, - задумчиво сказала Салли, глядя на корову, которую мы только что потревожили своим шумом, - только, наверно, они такие же, как люди, и каждая считает себя лучше всех других коров...
Прогулки с ребятишками Джексона были для меня своего рода школой, постепенно записи в моих блокнотах становились все более содержательными.
Мир, который открылся мне в гостинице в Уоллоби-крик, был населен людьми, живущими ненастоящей жизнью, пирующими на развалинах горящего Рима.
Длительное общение с этими людьми могло разрушить во мне веру в человека, в его способность подняться духом над людской пошлостью. И только близость с детьми которым открывался совсем иной, чудесный мир, где благородные поступки, радость и счастье были не просто возможны, но и обязательны, воскрешала во мне веру в будущее, которую я начал было терять из-за невозможности найти работу.
ГЛАВА 2
И вот наконец на одно из моих писем с предложением услуг пришел ответ. Отвечала фирма Смог и Берне, галантерейный магазин на Флиндерс-стрит. Фирме требовался младший клерк, хорошо знакомый с конторским делопроизводством. В объявлении указывалось, что заявления будут приниматься только от студентов Коммерческого колледжа, имеющих опыт в бухгалтерской работе.
Отец заметил, что такое объявление свидетельствует о скупости владельцев, подыскивающих на маленькое жалованье юнца, который выполнял бы работу взрослого. Отец недавно купил рессорную двуколку, под ее свежей окраской скрывалась шпаклевка, которой были замазаны трещины, - результат долгого пользования; в первые же дни после покупки шпаклевка начала кусками выпадать. Человек, продавший повозку, пожал при расставании отцу руку поступок, который отец рассматривал как верх вероломства. После этого случая отец стал считать всех городских торговцев мошенниками. Он советовал мне не очень-то доверять фирме, желающей, чтобы младший клерк управлялся в конторе один.
Меня приняла женщина лет пятидесяти, миссис Розалинда Смолпэк, владелица фирмы Смог и Берне. Впоследствии я узнал, что когда-то она была кухаркой мистера Бернса, богатого вдовца, потом его любовницей. Умирая, он оставил ей магазин - источник своего богатства.
Нос Розалинды Смолпэк напоминал клюв ястреба, да и глаза были столь же беспощадны, как у этой хищной птицы. Кожа на лице у нее была скверная, темная, к уголкам губ сбегались морщины, сшивая их в полоску.
Это мужеподобное существо было увешано драгоценностями. На пальцах сверкали кольца - свидетельство ее успеха в мире наживы, на запястьях красовались четыре браслета, в ушах - золотые серьги, на крепкой шее несколько нитей янтарных бус. Все в ней коробило и оскорбляло глаз, крикливо возвещая ее победный марш от кухонной раковины до кабинета владелицы предприятия.
Удивление, промелькнувшее в ее глазах при виде моих костылей, быстро сменилось выражением расчетливости, которое уже не покидало ее, пока она подсчитывала, какую выгоду можно извлечь из моего физического недостатка. Признаться, я никак не ожидал увидеть столь обнадеживающий признак.
"Она, кажется, собирается взять меня на службу", - подумал я. Интересно почему? Ведь на вид она из тех, кто требует от своих служащих полной отдачи, а это значит, что ей нужен человек, быстро вбегающий в комнату по звонку, а не с трудом поднимающийся со стула калека. Миссис Смолпэк не стала терять времени на окольные разговоры, как поступило бы на ее месте большинство мужчин, она приняла решение сразу.
- Вы калека, - сказала она и добавила, окидывая меня оценивающим взглядом: - самый настоящий калека. Сколько вам лет?
- Двадцать.
- Вас никто не возьмет на работу в вашем положении и в вашем возрасте, но мне жаль вас. Я знаю, что никогда не найду равноценную замену тому работнику, который уходит с этой должности, но ничего не поделаешь. Я возьму вас на его место, но вы, конечно, не можете рассчитывать, что я буду платить вам жалованье, полагающееся нормальному здоровому человеку; как-никак я иду на известную жертву, поскольку качество работы в конторе, безусловно, понизится. Расторопный юноша ваших лет, насколько мне известно, получает по тарифу три фунта в неделю, я буду платить вам тридцать шиллингов.
Я заколебался, глядя в пол.
- Дело ваше. - Она отвернулась от меня.
- Хорошо, - сказал я. - Я согласен, но примете ли вы такое условие: если я проработаю год за эту плату и моя работа будет вас удовлетворять, станете ли вы платить мне полную тарифную ставку через год? Мне тогда исполнится двадцать один год.
- Да, - сказала она. - Конечно. Если вы будете хорошо работать у меня этот год за тридцать шиллингов в неделю и если я решу оставить вас у себя, я, конечно, буду платить вам полную тарифную ставку. Докажите, на что вы способны, а за мною уж дело не станет.
Теперь, когда сделка по покупке рабочей лошади была благополучно завершена, миссис Смолпэк отбросила неприязненный тон. Упряжь была крепкой, животное готово тащить груз.
- Вы сможете начать завтра? - Она улыбнулась.
- Да, - ответил я.
- Ровно в девять, - предупредила она. - Полчаса на обед, кончаете вы в пять.
Миссис Смолпэк поднялась со стула, она была высока ростом, широкая в кости, крепка, как погонщик волов.
- Все! - твердо, как команду, отрубила она.
Я подтянулся, встал и покорно пошел к дверям - я уже тащил груз.
Прежде чем вернуться в Уэрпун, я купил газету и просмотрел объявления о сдаче комнат внаем. Я выбрал адрес поближе к деловой части города: в восточной части Мельбурна предлагали комнату со столом "одинокому мужчине". Сел в трамвай и поехал прямо туда. Толстая женщина улыбнулась мне материнской улыбкой и показала маленькую отдельную комнатку, выходившую окнами на задний двор. Узнав, что каждую субботу я буду уезжать домой, она снизила плату до семнадцати шиллингов шести пенсов в неделю "с обедом, но без стирки". Я согласился и обещал переехать на следующий же день после работы.
Отец был не очень доволен работой, которую я получил, тем не менее, когда на следующее утро мы ехали с ним на вокзал, он высказал уверенность, что миссис Смолпэк станет платить мне полную ставку еще до конца года.
- Совесть не позволит ей поступить иначе, когда она увидит, как здорово ты справляешься с работой, - рассуждал он. - Ни одна женщина не пойдет на такую подлость.
Магазинчик миссис Смолпэк занимал часть здания, известного под названием "Дом Библии": на нижних этапах дома продавались религиозные брошюры и библии. Товары, которыми торговали Смог и Берне, не требовали большого помещения, и магазин расположился на одном этаже - четвертом, самом верхнем. Полки по стенам центрального зала были заполнены картонными коробками с пряжками, бусами, сетками для волос, нитками простыми и шелковыми, бигуди, гребнями и щетками - всевозможными украшениями и предметами женского туалета.
Свободное пространство было беспорядочно заставлено столами, на них лежали вороха лент и кружев, вышитые салфетки и скатерти, льняные передники и куски материи с узорами для вышивания, изображающими испанских танцовщиц с тамбуринами, украшенными пучком лент, охотников, трубящих в рог, лошадей, берущих барьеры.
Со временем каждый такой кусок материи окажется в руках какой-нибудь одинокой женщины или девушки на выданье, и она искусными пальцами превратит узор в вышивку, которую затем будет долго и бережно хранить и с гордостью показывать гостям за чаем.
Покупатели обходили магазин в сопровождении мисс Брайс, если им нужны были рисунки для вышивания, миссис Фрезер, если они интересовались бусами и другими украшениями, и мистера Робинса, если их привлекали вещи, лежащие на верхних полках.
Директор магазина, мистер Осберт Слейд, вежливо пожимал руку клиентке, приветствуя ее словами: "Кого я вижу! Ну, как поживаете? А мы уж думали, вы нас совсем забыли", - и затем поручал покупательницу заботам одного из трех продавцов.
Мистер Слейд был маленький толстый человечек; у него были усы неопределенного цвета, с изжеванными кончиками, и он носил очки, сквозь которые, должно быть, видел хорошо, только когда откидывал голову. Во всяком случае, он всегда ее откидывал, когда на кого-нибудь смотрел. В обществе покупателей мистер Слейд часто потирал руки, но никогда не делал этого, оставшись в одиночестве.
Когда ему казалось, что никто на него не смотрит, он неуверенно оглядывался по сторонам, не зная, что же, собственно, делать дальше. Мистер Слейд не без опаски стал поверять мне свои мысли. Это были мысли обиженного человека; он отваживался даже критиковать миссис Смолпэк, но, отважившись, тотчас же раскаивался в своей смелости. Раскаяние делало его раздражительным, он начинал быстро ходить взад и вперед, стремясь избавиться от неприятного воспоминания о своей неосторожности. Сама миссис Смолпэк в магазине показывалась редко Она занималась благотворительными делами в компаний тех самых дам общества, для которых в свое время готовила угощение, когда покойный ее хозяин устраивал приемы.
- Но чем меньше вспоминать об этом, тем лучше, - предупреждал меня мистер Слейд и отправлялся кружить по магазину.
Имя миссис Смолпэк часто упоминалось в хронике светской жизни: "Присутствовала, как обычно, и миссис Смолпэк, всегда готовая протянуть руку помощи нуждающимся".
- Она предпочитает тратить время, но не деньги, - замечал в этих случаях мистер Слейд и, покраснев, спешил прочь.
- Миссис Смолпэк много делает для больниц и для инвалидов, - сообщал мистер Слейд громко, уже не оглядываясь и стоя на месте. - Уж кто-кто, а она понимает трудность вашего положения...
Я восседал на высоком табурете за конторкой, отгороженный от магазина невысокой перегородкой. Посматривая поверх нее, я видел покупателей и мисс Брайс и миссис Фрезер, хлопотавших вокруг них.
Мисс Брайс работала в фирме Смог и Берне недавно, это была женщина лет пятидесяти, с пушистыми седыми волосами и милой улыбкой, - маленькая, изящная, всегда одетая в черное. Держалась она с покупателями почтительно, но с достоинством, и покупатели хотя и имели право рассчитывать на услужливость продавщиц, тепло откликались на ее дружелюбие. Это умение держать себя мисс Брайс приобрела за годы работы в фешенебельном магазине "Робертсон и Моффат", который перешел недавно в руки Майер Эмпориум крупнейшему торговому предприятию Мельбурна.
Перейдя к Майер Эмпориум, магазин быстро потерял свой блеск, отделы, куда допускались раньше только избранные, широко открылись перед мельбурнскими охотниками до дешевых распродаж, которые в первые дни "рыскали по магазину, как стая волков", по меткому замечанию мисс Брайс, работавшей там в то время.
Мисс Брайс была "просто в ужасе" от развязного, недопустимого для воспитанных людей поведения этих охотников до дешевки - "сброда", как она выражалась. По ее словам, женщины, которых она обслуживала у "Робертсона и Моффата", все без исключения принадлежали к "хорошему обществу".
Я спросил, что она понимает под этим термином, и мисс Брайс, не задумываясь, ответила:
- Это нельзя определить, мистер Маршалл. Это надо чувствовать.
Она была первым человеком, который назвал меня "мистером". Я принял этот титул с некоторой долей смущения, однако мне было приятно, что, по мнению мисс Брайс, я имею на него право, так же как и все другие ее знакомые мужчины. Мне казалось, еще немного - и я буду как все, и, может быть поэтому мисс Брайс мне нравилась.
Мы иногда разговаривали через перегородку; ее больше всего интересовала жизнь светских дам, которых она видела в магазине "Робертсона и Моффата". Мисс Брайс никогда не позволяла себе порицать их. Если у нее и вырывалось иной раз критическое замечание по адресу какой-либо из этих дам, виной тому была - я уверен - личная обида.
- Невозможная женщина, - пожаловалась мне однажды мисс Брайс, говоря о ком-то из них, - ей нельзя было угодить, она очень резка с людьми ниже ее по положению.
Мисс Брайс с грустью сознавала, что сама она принадлежит к людям "скромного положения", но отнюдь не по рождению, а по бедности.
- Мой отец был полковником британской армии, мать родом из богатой шотландской семьи, - рассказывала мне мисс Брайс. - Но потом нас постигло несчастье. Отец был человеком непрактичным и неосмотрительно распоряжался деньгами. Друзья, которым он помогал в свои счастливые дни, отвернулись от него, когда он сам стал нуждаться в их помощи. Такова жизнь, и ничего тут не поделаешь. По сути дела, единственный друг человека - деньги. Только с годами начинаешь понимать это, хотя должна сказать, что сама я приобрела за свою жизнь немало, хороших бескорыстных друзей.
Мисс Брайс снимала комнату в районе Южной Ярры, ("в Южной Ярре публика чище") и оттуда наносила визиты друзьям в определенной последовательности, словно полковник, проводящий смотр войскам в соответствии с установленным порядком.
- По четвергам я пью чай у мистера и миссис Стаффорд. По субботам во второй половине дня навещаю миссис Лоуренс и остаюсь присмотреть за детьми, если она уезжает вечером в гости. Раз в две недели по понедельникам я играю в бридж у миссис Конуэй. Да, я поистине живу полной жизнью, мистер Маршалл.